Клеопатра — страница 44 из 104

ь триумфа Цезарь любыми средствами должен был доказать толпе, что уважал и продолжает уважать независимость Египта. В отчете о событиях в Александрии, который он диктовал в те дни преданному ему офицеру Гирцию, настойчиво подчеркивается та же идея: Цезарь задержался в Египте лишь по причине неблагоприятных ветров и потому, что по своей доброй воле захотел выступить арбитром в ссоре между членами царской семьи. Значит, присутствие Клеопатры на торжествах было для него совершенно необходимо: только египетская царица могла подтвердить его версию происшедшего.

Да и сама Клеопатра была в этом заинтересована: то обстоятельство, что ее пригласил как почетную гостью полководец, достигший пика своей славы, укрепляло ее положение женщины-фараона, абсолютной владычицы египетского государства, и ее статус «союзника и друга римского народа», необходимое условие личной безопасности и территориальной целостности ее страны.

Наконец, что радовало ее больше всего, приглашение Цезаря позволяло ей очевидным образом взять реванш над всеми аристократами из сената, которые во времена изгнания столь откровенно игнорировали ее отца — а иногда и просто бесстыдно присваивали его подношения, не выполняя ни одного из своих обещаний. Вот почему в то летнее утро, когда Цезарь открыл торжественную процессию, которая должна была прославить его победу в Александрийской войне, начался триумф не только самого диктатора, но и Клеопатры.

* * *

Это был зенит в жизни Клеопатры. Апогей, полдень. Летнее солнцестояние ее славы (совпавшее с лучшими днями римского лета), апофеоз. Никогда еще она не ощущала себя столь близкой к небесам. А между тем она оставалась лишь зрительницей, триумф праздновал Цезарь — это его лицо было вымазано красной краской, его плечи покрывал пурпурный плащ, его голову венчали лавры, он стоял, выпрямившись, со скипетром в руке, в колеснице, которую влекли вперед двенадцать белых коней.

* * *

С тех пор прошло двадцать веков, и тем не менее воображение не подвело кинорежиссера: я имею в виду Манкевича и его фильм, посвященный египетской царице. Снимая сцену триумфа, он, прекрасно знавший исторические реалии, намеренно сделал Клеопатру главным действующим лицом процессии, а императору отвел роль зрителя — разумеется, зрителя, сидящего в первом ряду, в курульном кресле[60]. Но неподвижного, и потому кажущегося персонажем второго плана.

Эта сцена, совершенно неправильная, с точки зрения фактов, тем не менее является гениальным интуитивным прозрением — что станет очевидным, если мы попытаемся охватить одним взглядом те тридцать девять лет, которые прожила на свете последняя царица Египта. Ибо тогда мы поймем: после этого дня Клеопатра никогда больше не достигала таких высот félicitas, «счастья» (в латинском понимании слова, подразумевающем и расположение к человеку богов, и то, что он собрал все возможные в земном мире блага). Очарование молодости, счастье материнства, близкие отношения с владыкой мира, уникальное «сообщничество» с величайшим гением эпохи, аура экзотической таинственности, несравненные богатства и престиж — в тот миг Клеопатра имела все. Этим и объясняется, почему Манкевич принял именно такое режиссерское решение, когда должен был изобразить триумф на экране, почему именно так построил свой визуальный ряд, создающий полную иллюзию, будто мы сами были свидетелями придуманной им сцены: владычица Египта проезжает на огромной триумфальной колеснице под грандиозной триумфальной аркой, и ни на одно мгновение, даже в тот миг, когда она видит перед собой лицо Цезаря, не нарушается ее безмятежное спокойствие — даже из-за легкого подрагивания движущейся колесницы, даже из-за того, что от сознания собственного величия у нее кружится голова.

* * *

Эта сцена по сути совершенно правдива, хотя факты ей противоречат: дело в том, что в Риме иноземный правитель мог участвовать в триумфальном шествии только в роли побежденного. Обычно его заставляли идти пешком, и это страшное публичное унижение чаще всего заканчивалось — по завершении парада — казнью несчастного. Да и в тот радостный день, когда по улицам везли гигантское изображение Маяка и носилки из аканфа прогибались под тяжестью египетского золота, гостям Цезаря предлагалось еще и зрелище унижения Арсинои.

Значит, Клеопатра видела, как перед ней проходит ее родная сестра, которой тогда едва исполнилось двадцать лет, — в цепях, прихрамывая из-за тяжести оков, — а солдаты эскорта всю дорогу осыпают ее градом непристойностей.

Юная пленница отважно приняла обрушившееся на нее испытание. Ее лицо не выдавало никаких эмоций — разве что желание показать всем, что даже в глубочайшем унижении она, македонская царевна, принадлежащая к столь благородному семейству, зависит только от закона, который сама для себя сформулировала: сохранять достоинство, любой ценой. А ведь она знала, что ее, как и Верцингеторига[61], который несколько дней назад был задушен в своей подземной темнице в Туллиануме[62], в конце триумфа ждет смерть.

Наблюдая за своей сестрой, Клеопатра не могла не отметить, что та обладает удивительной силой духа. Это мужество, это царственное безразличие — Клеопатра прекрасно понимала, откуда Арсиноя их черпает; та же удивительная энергия была свойственна самой царице, ту же несгибаемую отвагу проявляли все женщины из их семьи, другие Береники, Клеопатры и Арсинои, которые никогда не плакали и не сдавались, не отступали ни перед чем — ни перед инцестом, ни перед изгнанием, ни перед смертью своих детей, ни перед войной, ни перед необходимостью хладнокровно уничтожать противников (будь то даже их дети, братья, сестры, матери или мужья). У Арсинои — то же врожденное умение при всех обстоятельствах сохранять величие, та же своеобразная смесь гордости, коварства и упорства. И, главное, абсолютное презрение к смерти.

Римская толпа сразу же прекратила свои издевки. Люди, пришедшие, чтобы насладиться праздничным зрелищем, вдруг почувствовали какую-то неловкость; замолчали даже солдаты. Кое-кто заплакал, стали раздаваться крики, обращенные к Цезарю. Граждане Рима желали, чтобы он пощадил юную пленницу.

И вот, в тот миг, когда Клеопатра поверила, что теперь, когда она имеет такого возлюбленного и такого сына, Вселенная, наконец, полностью раскрылась перед ней и готова удовлетворить ее ненасытный аппетит; когда царица могла подумать, что, наконец, прикоснулась к чему-то, более могущественному, чем само могущество, и более величественному, чем само величие, атмосфера семейной трагедии вновь сгустилась над ней. Из соображений элементарной безопасности царица хотела смерти своей соперницы; и вдруг, когда она уже почти добилась осуществления этого желания, римляне потребовали, чтобы ее злейшему врагу сохранили жизнь.

Цезарь мгновенно почувствовал, что ветер переменился. Примирить желания толпы и желания его возлюбленной не было никакой возможности — и он тотчас отступил, дал народу понять, что разделяет его чувства. Он действительно после триумфа пощадил Арсиною, позволил ей жить в храме Эфеса, наложив на нее лишь одно ограничение: она никогда не должна была покидать пределы храмовой территории.

Клеопатре, наблюдавшей со своего места эту сцену, не оставалось ничего иного, как проглотить обиду; и, подобно Арсиное, она приложила все усилия, чтобы на ее лице ни на секунду не промелькнуло то особое выражение суровой невозмутимости, которое, отчетливее, чем что-либо другое, показало бы всем: пленница в лохмотьях и роскошно одетая царица — родные сестры.

* * *

Итак, едва Клеопатра оказалась на вершине, судьба уже начала втайне готовить ее падение. Чем выше ты поднялся, тем опаснее твое положение. Этот закон универсален, безжалостен: на вершинах долго оставаться нельзя. В старой римской пословице та же мысль выражена так: «Тарпейская скала находится рядом с Капитолием»[63].

Кстати, уже в вечер первого (галльского) триумфа, когда Цезарь, в сопровождении семидесяти двух ликторов, направился к тому самому Капитолию, чтобы, в соответствии с обычаями, принести жертву Юпитеру, у него сломалась ось колесницы, что было дурным знаком. Диктатор упал, и ему удалось остаться невредимым — и сохранить достоинство — лишь, благодаря его легендарному хладнокровию.

Римлянам, которые во всем видели указания богов (в том, например, что человек оступился, перешагивая через порог, или что ворон прилетел с левой стороны, или даже в простом чихании), это предзнаменование должно было показаться очень тревожным — тем более что инцидент произошел перед храмом, посвященным Фортуне, единственному божеству, к которому Цезарь испытывал некое подобие религиозного чувства.

Следовало ли понимать это так, что судьба вскоре отвернется от диктатора? Что Цезарь, после своих триумфов, будет обвинен в государственной измене и сброшен с отвесных скал, примыкающих к тому самому святилищу, где он собирался принести жертву Юпитеру?

Все знали, что диктатор не верит в предзнаменования. По этому поводу рассказывали десятки анекдотов; говорили, например, что однажды, когда Цезарь собирался предпринять какое-то важное начинание, прорицатель, который, следуя ритуальному церемониалу, извлек внутренности жертвенного животного, объявил, что у животного нет сердца и что, следовательно, диктатор должен отказаться от своего проекта. Цезарь даже не наклонился над животным, дабы самому удостовериться в истинности того, что сказал прорицатель. А просто ответил (не без высокомерия, ибо был, как-никак, великим понтификом): «Все будет хорошо, коли я того пожелаю, а то, что у скотины нету сердца, неудивительно»[64]. То есть он проигнорировал знамение, как делал и во многих других случаях, — и ничего плохого с ним не случилось.