Клеопатра — страница 54 из 104

Он ни на что не реагировал, так как понимал, в какую противоестественную ловушку хочет заманить его Кассий: речь шла о том, чтобы смешать в единый клубок незаконность его, Брута, рождения и незаконность притязаний Цезаря на царскую власть. Кассий провоцировал Брута (не выражая свои мысли прямо, ибо дело касалось infandum'а), чтобы тот, убив собственного отца, доказал свою принадлежность к роду, имя которого носил. Юний против Юлия, Брут против Цезаря. Короче говоря, Кассий призывал незаконнорожденного юношу доказать законность своего рождения с помощью кровопролития. Этот акт — отцеубийство — является святотатством в такой же мере, как и покушение на табуированную личность. Следовательно, чтобы убедить Брута (как, впрочем, и других заговорщиков), Кассий должен был найти оправдание будущему преступлению в легендах.

Но Брут чуял подвох и сопротивлялся изо всех сил. Кассий и его приспешники тоже не складывали оружия. Брут находил на своей трибуне все новые надписи: «Нет, ты не настоящий Брут» и прочее. А потом обнаружил еще более ясное послание, чуть ли не угрозу: «Ты мертв?».

Это преследование стало настолько очевидным, что слухи о нем дошли до Цезаря. Диктатор уже понял, что против него готовится заговор, и ему даже сообщили (несомненно, чтобы запутать следы), имена двух предполагаемых зачинщиков — преданных ему Долабеллы и Антония. Цезарь не дал себя обмануть этим маневром; он наверняка уже знал, что если ему суждено быть убитым, то падет он от рук Кассия и Брута, и он ответил доброхоту, который хотел заставить его заподозрить Антония и Долабеллу: «Я не боюсь этих славных здоровяков с красивыми волосами и свежим цветом лица. Те, кому я не доверяю, — хиляки с бледной кожей»[77].

Этого суммарного портрета хватило, чтобы все римляне поняли, на кого он намекает: на Кассия и своего собственного сына. Когда Цезарю во второй раз сообщили о готовящемся покушении, доносчик, очевидно, имел самые лучшие намерения и к тому же был прекрасно информирован, потому что сказал, что душой заговора является Брут.

Цезарь рассмеялся ему в лицо; потом показал из-под полы тоги свою руку профессионального воина, загорелую и крепкую, и спросил: «Как? Неужели вам кажется, что Брут не выждет гибели этого бедного тела?»

В этой реплике, как и в большинстве других высказываний Цезаря, не было ни легкомыслия, ни гнева, ни страсти. Он взвесил каждое слово и, виртуозно владея искусством двусмысленностей, на сей раз добавил к словам еще и жест, чтобы все поняли точный смысл его ответа: даже если Брут завидует ему как завоевателю и политическому гению, даже если ненавидит абсолютизм его власти до такой степени, что желает ему, Цезарю, смерти, сын не найдет в себе силы для того, чтобы поднять руку на плоть, из которой вышел.

Цезарь тем самым, видимо, затронул глубоко сокрытую от посторонних глаз рану Брута. Почерпнул ли незаконный сын в этой последней провокации мужество для совершения отцеубийства — или, напротив, упомянутая фраза заставила его еще раз усомниться в почти уже принятом решении? А его мать Сервилия, чье женское очарование уже успело поблекнуть, — использовала ли она эту фразу, как полагают некоторые, чтобы склонить сына к участию в заговоре и таким образом отмстить за давнюю измену императора и за непереносимое зрелище того, как теперь он афиширует в Риме свою связь с царственной любовницей, иностранкой, женщиной на тридцать лет моложе ее самой, которая недавно, как и она, родила Цезарю сына? Нам остается лишь гадать. Очевидно лишь, что заговорщиков эта фраза возбудила еще больше и что в последние недели жизни Цезаря его прошлое стало для него ловушкой, обступило его со всех сторон.

По жестокой иронии судьбы величайший гений античности превратился в жертвенное животное, которое ведут на заклание, не из-за своих политических решений или ослепительных военных побед, а из-за банальных эпизодов личной жизни: ревности бывшей любовницы, конфликтов с людьми, обиженными его чрезмерно резкими высказываниями, пустячной истории с конфискованными львами…

Если, конечно, не считать Брута, единственного по-настоящему трагического актера в этой пьесе: ведь для него речь шла вовсе не о том, чтобы принять участие, под влиянием бог весть какого стадного инстинкта, в ритуальном убийстве племенного вождя. Он не готовился убить Отца-прародителя. Он должен был убить собственного отца — и этот его родитель сам бросил ему вызов.

Тем не менее Брут притворился, что принял аргументы остальных двадцати трех заговорщиков; а в конце концов убедил себя в том, что происходит по прямой линии от того Брута, который избавил Рим от последнего из его царей, и стал еще более чопорным, чем всегда; для него тоже слова в итоге оказались более сильными, чем обозначаемые ими истины. Он застыл в позе героя-цареубийцы; ловушки были расставлены, и оставалось только ждать; то, что задумали заговорщики, свершилось: Брут перешел на их сторону.

С этого дня, когда (для него и для его сообщников) фантазии стали сильнее реальности, он до конца оставался самым упорным и пылким из двадцати четырех.

* * *

Долгое время заговорщики колебались между несколькими возможными планами. Они хотели сбросить Цезаря с мостков и потом задушить[78], подстеречь его у выхода из дома, напасть на его носилки, когда он будет пересекать Форум, направляясь к Священной дороге, — но в конце концов решили действовать в курии Помпея, в день мартовских ид, то есть 15 марта.

Что касается Цезаря, то он по-прежнему обходился без личной охраны. Время от времени заговаривали о том, что его статую следует поместить в храм богини Салус, «Здоровья», но он не давал соответствующего распоряжения. Это было не близорукостью, но опять-таки вызовом; он прекрасно знал содержание распространявшихся слухов, и трудно представить, чтобы из своих носилок он не видел тех надписей, которые множились на стенах римских домов. Он не мог оставаться глухим и к выкрикам «Rex!», которыми преследовала его толпа, когда он появлялся на улицах во время торжественных публичных церемоний; через своих секретных агентов он даже знал, кто именно подсказывает плебеям это слово, чуял ненависть, таящуюся в сердцах приветствующей его массы; и он понял, благодаря шпионам, которыми нашпиговал Рим, что овации толпы могут однажды перейти в кровавую расправу над ним — для этого достаточно вмешательства горстки злоумышленников.

Однако Цезарь считал, что его враги не решатся нарушить табу. Он продолжал заниматься своими многочисленными делами с привычными для него энергией и методичностью, ибо верил в действенность своего магического щита; но он забыл о том, что сакральную (неприкосновенную) личность отделяет от сакральной (обреченной на гибель) жертвы не такое уж большое расстояние.

И когда толпа вслед ему кричала «Rex!», он ничего не отвечал до тех пор, пока ее возбуждение не стало чрезмерным. И лишь тогда успокоил ее сухой фразой: «Я Цезарь, а не царь!»

Однако в другой раз он сказал со своей обычной высокомерной иронией: «Я скорее предпочту быть консулом и иметь на своей стороне право, нежели быть царем и нарушать его»; и все, кто при этом присутствовал, задумались: не намекает ли император на то, что хочет добиться официального присвоения ему титула rex? Сенат, фактически, им куплен; он сможет добиться всего, чего пожелает и когда пожелает.

Тогдашние мысли диктатора для нас непроницаемы. Скорее всего, он вел себя, как на войне: прежде чем переходить к наступлению, наблюдал за передвижениями противника, прощупывал почву. А может, даже еще не знал, будет ли наступать, еще ничего не решил. Но, как всегда, действовал в зависимости от обстоятельств — он был превосходным тактиком и стратегом. И в ту зиму, когда до него непрестанно доходили слухи о готовящемся заговоре, он лавировал между внешним безразличием к происходящему и двусмысленными заявлениями, причем делал это с таким блеском, что его противники уже не могли оправдать будущее покушение иначе, как заставив Цезаря открыто высказаться в пользу царской власти.

Они осуществили свое намерение в мгновение ока: однажды январским утром римляне, проснувшись, обнаружили, что все статуи императора, сколько их ни есть в городе, имеют на головах белые повязки.

Диадемы — такие же, как та, которую носит Клеопатра. На сей раз Цезарь понял, что нужно что-то предпринять, решительно пресечь кривотолки и перестать плавать в мутной воде двусмысленностей. Для этой цели он выбрал ближайший праздничный день, когда справлялся старинный ритуал очищения и плодородия (Луперкалии), все еще очень популярный: мужчины, одетые только в опоясания из козлиных шкур, обегают вокруг Палатинского холма, древней крепости Ромула, и бьют плетьми женщин, подставляющих себя под их удары, — обычно это бывают бездетные матроны, надеющиеся таким образом забеременеть.

Цезарь, сидевший в своем золотом кресле, наблюдал за этой сценой с трибуны Форума. Антоний, который уже давно принадлежал к живописному братству «дедов с розгами», совершил ритуальный бег с таким же усердием, как всегда, и с таким же скрупулезным соблюдением традиции. Если не считать одной детали: спускаясь по окончании церемонии на Форум, чтобы приветствовать диктатора, он размахивал в воздухе лавровым венком, в который была вплетена белая лента.

Еще одна диадема. Однако на этот раз она сочеталась с другим, чисто римским символом — лавровым венком воинской славы. Превосходная эмблема того политического синтеза, к которому стремился Гай Юлий Цезарь, — брачного союза между Востоком и Западом.

Толпа оцепенела. Другие бегуны воспользовались этим, чтобы пробиться к Антонию, и подняли его на свои плечи, на высоту трибуны. Антоний попытался возложить корону на голову императора. Цезарь отшатнулся. Народ зааплодировал. Антоний повторил свою попытку. Цезарь вновь уклонился.

Теперь в толпе раздались крики, люди жестикулировали и, казалось, разделились на две партии: одни роптали, другие аплодировали диктатору. Антоний вновь попробовал осуществить свое намерение, но теперь Цезарь резко его оборвал, оттолкнул корону, поднялся и приказал с посерьезневшим лицом, чтобы венок отнесли на Капитолий, в храм Юпитера, и чтобы о его, Цезаря, отказе носить корону немедленно сделали запись в фастах, официальных анналах Римской республики.