Антоний, все еще сохранявший величественную позу мужчины, полководца, и убежденный в том, что именно он является главным действующим лицом предстоящей церемонии, даже не понял, что произошло. Он вдруг осознал, что остался в полном одиночестве на своей трибуне и растерянно стоит, опустив руки, тогда как корабль продолжает бороздить воды Кидна, приветствуемый ликующими криками толпы.
Все в один голос выкрикивали одни и те же радостные слова: сама Афродита вышла из моря, в котором родилась, чтобы встретиться с Дионисом на освобожденной им земле; они двое, вступив в священный брак и слив воедино силы воды и земли, подарят людям мир и процветание.
Феноменальный взрыв коллективной фантазии, пробудившаяся мечта, импровизированное театральное действо, прилив энтузиазма настолько спонтанный, что даже в самых лихорадочных видениях, посещавших ее на протяжении последних недель, царица не могла вообразить ничего подобного…
И никто из этой толпы даже ни разу не взглянул в сторону человека, который в приветственных выкриках фигурировал под именем Бога-Освободителя; все напрочь забыли о римлянине; это к ней, женщине-богине, устремлялись люди, ее восхваляли как Афродиту, хотя прекрасно видели, что она явилась к ним как Египтянка, в наряде Исиды, с лентой, завязанной под грудью узлом Матери, Богини с мириадами имен; и потом, под своим балдахином царица приняла величественную и изящную позу, которая характерна только для Единственной, Справедливой, Вечной Утешительницы, Блаженного Прибежища, принявшего облик женщины, для той, что дарит наслаждение, но всегда остается целомудренной, для Прародительницы всего существующего, которая отделила небо от земли, установила законы моря, подарила мужчинам воинскую доблесть, научила женщин рожать детей, которая есть солнечный свет и источник всех законов. Достаточно просто посмотреть на нее, как она восседает на носу своего корабля; разве не понятно, что она, воистину, — царица ветров и всех соленых вод, госпожа реки, дождей и бурь, та, что открывает море для навигации и поднимает из его пучин на поверхность новые острова; наконец, что она — Владычица Всего, от которой зависят очертания земель и география людских судеб, единовластная Царица Времени?
Декламировал ли в тот миг кто-то из стоявших на носу корабля старую египетскую молитву, которая с каждым годом все чаще звучала в городах Востока и даже Запада, — гимн, обращенный к Матери и к Спасителю, который отомстит за своего отца? Мы не знаем; ясно лишь, что миг этот, как и хотела Клеопатра, был воплощением чистой красоты; чудом, пришедшим в наш мир и слишком желанным, чтобы пытаться определить его точные географические рамки, чтобы, скажем, привязать его к пирамидам, Фаросскому маяку или Родосскому колоссу.
Волшебство, придуманное Клеопатрой, было движущимся, мимолетным видением; и тем не менее слух о нем пережил века. Может быть, так получилось из-за последней картины, которой закончилось это чудо, еще более поразительной, чем оно само: в момент, когда корабль встал на якорь, когда толпа увидела, что он сделан из дерева, как все корабли, и что им командует женщина, а не богиня, все повернулись в сторону города, Антония. Римлянин показался им персонажем из фарса: один посреди совершенно пустой трибуны, одетый в роскошную военную кирасу, он застыл, как и предвидела Клеопатра, в нелепо величественной позе — и с разинутым от удивления ртом.
Он располнел, она сразу это заметила, и теперь кое-где его мускулы покрывал солидный слой жира. Ничего удивительного: когда мужчине сорок два года, десяти месяцев непрерывных кутежей и безделья вполне достаточно, чтобы его фигура слегка расплылась. Но, с другой стороны, отечность на лице, небольшое брюшко свидетельствовали о том, что влияние Антония значительно выросло. Сам Геркулес (римлянин наверняка прожужжит ей о нем все уши) всегда жрал, как пятнадцать человек. Что не мешало ему совершить двенадцать подвигов и перепортить столько нимф и цариц, сколько их тогда носила земля.
Клеопатра знала, что, едва будет брошен якорь, явятся эмиссары Антония и предложат ей принять участие в какой-нибудь пирушке. Она не ошиблась. Выйдя из своего ступора, римлянин первым делом послал к ней людей с приглашением на банкет.
Он хотел, чтобы она посетила его в тот же вечер. Она отказалась и настояла, чтобы он первым нанес ей визит. Корабль, да и сама царица заинтриговали римлянина. Он согласился; как только сгустились сумерки, перед самым его приходом, на корабле, в полном соответствии со столь тщательно разработанным планом, зажглась иллюминация. У Антония, во второй раз за этот день, перехватило дыхание.
После обеда, возвращаясь домой, взволнованный и, несомненно, втайне раздраженный Антоний сказал себе, что должен перещеголять царицу. К несчастью, до ее визита оставалось всего несколько часов — да и он был всего лишь римлянином.
Он сделал все, что мог; но с первых минут обеда, на который пригласил Клеопатру, понял, что потерпел фиаско.
Смирившись со своим поражением, он рассмеялся. Она — тоже. Тогда он почувствовал себя более уверенно и рискнул рассказать пару-другую анекдотов. Она подхватила тему, сама что-то рассказала. Он осмелел, перешел к более хлестким историям. Она тоже знала такие — ничто, казалось, ее не смущало: ни сомнительные намеки, ни откровенные вольности, ни даже прямая похабщина. Он, разумеется, заговорил о Геркулесе. Царица ответила, что в этом смысле она и Антоний могут считаться кузенами: Лагиды тоже претендуют на то, что вышли из геркулесовых чресл…
Антоний в третий раз был застигнут врасплох — хотя считал себя знатоком женщин и думал, что со времени вечеров в Трастевере знает о царице все. А ведь она не похорошела с тех пор. Присутствие ли Цезаря, заставлявшее Антония инстинктивно сдерживать свои порывы, или страстное увлечение Фульвией сделали его тогда невосприимчивым к обаянию Клеопатры? Сейчас просто в глаза бросалось, что ее манера вести себя совершенно неповторима: эти движения, улыбки, интонации, это сочетание дерзости и мягкости, которое создает иллюзию, будто все легко и осуществимо и обещает если не счастье, то, по крайней мере (на данный момент), удовольствие…
Клеопатра будто скрывала в себе стрекало, добавляет в этом месте своего рассказа грек Плутарх, единственный историк, который собрал (через два поколения после описываемых им событий) устные свидетельства о связи Антония и царицы Египта. Эти слова можно понять в том смысле, что Антоний пытался сопротивляться чарам Клеопатры, но таинственное «стрекало» — по-гречески κεντρον — помешало ему; с того момента, как оно коснулось Антония, его судьба, по мнению историка, была решена.
Образ, использованный Плутархом, несмотря на его очевидную расплывчатость, при ближайшем рассмотрении оказывается весьма красноречивым: слово κεντρον обозначает острый конец палки, которой погоняют норовистого коня, или хлыст с металлическим шариком на конце, обрушивающийся на его спину; а также жало осы или скорпиона. То есть историк изображает последнюю царицу Египта как первую из роковых женщин. Клеопатра опаснее, чем Елена, соблазнившая Париса, потому что, в отличие от последней, побеждает не благодаря своей блистательной красоте, но с помощью тайного оружия; она — колдунья, наподобие нимфы Калипсо или волшебницы Цирцеи, достаточно могущественная, чтобы превратить мужчину в слепо подчиняющееся ей существо.
Уже само грамматическое построение фраз в дальнейшей части рассказа Плутарха настойчиво подчеркивает ту же мысль: с момента, когда Антоний становится любовником Клеопатры, историк, описывая его состояния, применяет почти исключительно пассивные конструкции. Это роман, написанный с мужской точки зрения — писателем, который через полтора века все еще испытывает шок перед всемогуществом страсти, сыгравшей определяющую роль в данном эпизоде. С другой стороны, Плутарх не показывает нам события во всей их сложности, со всем богатством деталей. Он не говорит, чем закончился банкет у Антония, потому что одержим мыслью о другом конце: трагедии, которая десять лет спустя унесла жизни обоих любовников.
Мы, следовательно, не знаем, в тот ли или на следующий вечер Клеопатра стала любовницей Антония; не знаем, упала ли она в его объятия, как всегда потом говорили, с единственной целью — полностью подчинить себе; или, устав от многомесячного ожидания, она, как и он, выпила лишнего, покоряясь взгляду, в котором угадала то же влечение к бездне, какое было свойственно ей самой, и потом, без всяких мыслей, просто отдалась мужчине, который повсюду — от Галлии до Сирии — умел привлекать к себе женские сердца. Была ли то власть желания или желание власти — разобраться непросто; и если мы хотим хоть что-то понять, нам придется удовлетвориться словом, которым пестрят все рассказы об их долгой связи: έρως. Оно обозначает не любовь, но наркотик секса, который, как считали древние, попадает в кровь, подобно яду. Человек к нему привыкает. И испытывает, как они говорили, боль, бесконечное наслаждение, бог весть что еще — это не важно, потому что единственным исходом подобной болезни может быть смерть, которая наступает очень быстро.
Но почему мы должны приписывать царице Египта роль соблазнительницы-колдуньи, почему с самого начала должны видеть в Антонии ее жертву? Столько женщин были без ума от него, начиная с Фульвии, его законной супруги… Почему не поверить, что Клеопатре в тот осенний вечер, когда с моря повеяло прохладой, захотелось сильного мужского тела, пусть и слегка отяжелевшего от обильной азиатской пищи и вин, что она нуждалась в его нежности, желала забыть на несколько часов свое царство, свой город, свои интриги, своего ребенка? Не будем же отказывать ей в том, что так естественно для других женщин: в праве на передышку, на неосознанное стремление изгладить из своей памяти первое любимое тело, ныне ставшее пеплом, — Цезаря.
Антоний — человек прямодушный, жизнерадостный, открытый. Любовь, которую он предлагает, на первый взгляд кажется успокоительным прибежищем, во всяком случае, чем-то совершенно отличным от ощущений, которые Клеопатра испытывала в объятиях Цезаря: император, конечно, тоже был либертином, и притом из числа самых опытных, но занимался любовью так же, как воевал, — как стратег наслаждения, рассчитывающий все, не оставляющий м