Клеопатра: Жизнь. Больше чем биография — страница 60 из 74

Кроме того, Клеопатра получила своего рода повышение: от «предлога» ее подняли до «точки отсчета». Если вы хотите понять, когда начался современный мир, то дата ее смерти подойдет в самый раз. Вместе с ней ушли и старая Римская республика, и эпоха эллинизма. Октавиан же попадет в одну из самых больших ловушек в истории. Он восстановит во всей красе республику и – как станет понятно примерно через десять лет – монархию. Усвоив уроки Цезаря, он будет действовать тонко. Никогда не будет называть себя «царем», а только «принцепсом», то есть «первым гражданином». Чтобы придумать себе титул достаточно величественный, но при этом лишенный монархического душка, он обратится к бывшему другу Клеопатры Планку, все тому же синему царю нимф. Планк произведет на свет имя Август, подчеркивающее, что человек, раньше известный как Гай Юлий Цезарь, – больше чем человек: его следует ценить и боготворить.

Запад вскоре начал напоминать Восток при Клеопатре – и это смешно, особенно если вспомнить страшилки Октавиана о том, какую угрозу представляла для Рима египетская царица. Вокруг него образовалось подобие двора. Он поссорился почти со всей своей семьей. Римские императоры превратились в богов. Их теперь рисовали в образе Сераписа, по примеру игр Антония в Диониса. Несмотря на заверения Октавиана в аскетизме, бациллы роскоши распространялись легко и быстро. Несмотря на рассказы о том, что он отдал на переплавку всю прекрасную золотую посуду Клеопатры, новая власть погружалась в эллинистическую пышность [105]. «Ведь должны же мы, раз правим столькими людьми, – рассуждал один из советников Октавиана, – превосходить всех людей во всех вещах, и это великолепие к тому же внушает нашим друзьям уважение, а нашим врагам – ужас» [106]. Он рекомендовал Октавиану не скупиться. Рим превратился в новый рынок предметов роскоши, ремесленники и разные отрасли промышленности стали на него ориентироваться. В штате Ливии было больше 1000 человек. Октавиана так впечатлила величавая усыпальница Клеопатры, что он построил такую же в Риме. В том, что Рим перешел с кирпича на мрамор, была заслуга Александрии. Октавиан умер в возрасте семидесяти шести лет, дома, в своей постели, – один из немногих римских императоров, кого, еще по одной эллинистической традиции, не прикончил его ближний. Он правил империей сорок четыре года, в два раза дольше, чем Клеопатра, и имел массу времени, чтобы «подправить» события, которые привели его к власти [107]. К тому же у него имелись причины заметить, что «ни один высокий пост никогда не обходится без зависти или измены, и особенно – пост монарха» [108]. Враги были проблемой, но друзья – еще большей проблемой. Эта работа, решил он, просто ужасна.

Переписывание истории началось почти сразу же. Не только Марк Антоний исчез из записей, но и битва при Акции чудесным образом превратилась в огромное достижение, важнейшую победу, поворотный пункт истории. Все перевернулось. Август спас страну от страшной беды. Он положил конец гражданской войне и восстановил в мире мир после столетия нестабильности. Начался отсчет нового времени. Почитать официальных историков – так с его возвращением Италийский полуостров после разрушительного, пепельно-серого века насилия ворвался прямо в цветное кино, а давно поникшие поля заколосились вдруг спелой золотой пшеницей. «Законам возвращена сила, судам – их авторитет, сенату – величие» [109], – радуется Патеркул, перечисляя практически слово в слово проблемы, решения которых ждали от Цезаря в 46 году до н. э. Август впечатал свое эго в календарь (оно до сих пор там), увековечив падение Александрии и спасение Рима от иностранной агрессии [110]. В календарях того времени известная дата помечена как день, когда он освободил Рим «от ужасной опасности» [111].

Клеопатре особенно досталось: историю писали перебежчики – в первых рядах Деллий, Планк и Николай Дамасский. Несколько лет после Акция – время бесстыдных славословий и активного мифотворчества. Ее жизнь к тому же совпала с рождением латинской литературы, и это стало настоящим проклятием Клеопатры. Она вдохновляла великих поэтов с воодушевлением эксплуатировать ее позор, причем на враждебном к ней (и всему, что она символизировала) языке. Гораций восторженно писал об Акции. Он был первым, кто начал праздновать великую победу Октавиана, причем еще до самой победы: в это время Клеопатра еще лихорадочно укрепляла Александрию. Вергилий и Проперций присутствовали на египетском триумфе, а к этому времени сказания о змее и тлетворном влиянии Клеопатры уже прочно зафиксировались в римском сознании. У всех авторов Антоний бежит с Акция из-за нее. Она удачно подсветила одно из любимых утверждений Проперция: влюбленный мужчина – беспомощный мужчина, позорно раболепствующий перед своей любовницей. Октавиану, судя по всему, удалось избавить Рим и от этой напасти тоже. Он восстановил естественный порядок вещей: мужчины управляют женщинами, а Рим правит миром. В обоих случаях у Клеопатры ключевая роль. Вергилий писал «Энеиду» в десятилетие, последовавшее после смерти царицы, и пустил за ней змей уже у мыса Акций. У нее не было шанса выглядеть достойно в произведении, которое зачитывалось вслух перед Августом и Октавией. В остальном же история ее жизни формировалась римлянином, которого она видела один-единственный раз, в последнюю неделю своей жизни. Этот римлянин возвысил Клеопатру до ранга опасного врага, и на этой высоте ее плотно заволокло облаками мифа. Она входит в число проигравших, о которых помнит история, но помнит по неправильным причинам[124]. Все создатели мифа были на одной стороне. В следующем столетии влияние Востока и эмансипация женщин станут любимыми темами сатириков.

После смерти Клеопатра продолжает вызывать такие же противоречивые эмоции, как и при жизни. Все успехи приписывают исключительно ее сексуальности. Всегда удобнее было объяснять успех женщины красотой, а не мозгами, низводить ее до умения выбирать сексуальных партнеров – конечно, мужчин. Невозможно соревноваться с могущественной обольстительницей. Против женщины же, обвивающей мужчину кольцами своего змеиного ума, стреноживающей его своими нитками жемчуга, по крайней мере, должен иметься какой-то антидот. Клеопатра нервирует мужчин больше как мыслящий человек, а не как соблазнительница: гораздо безопаснее верить, что она была фатально привлекательна, а не фатально умна. (Написанное в IV веке до н. э. изречение Менандра: «Мужчина, учащий женщину писать, снабжает змею ядом» [112], школьники заучивали и через сотни лет после ее смерти.) К тому же таким образом любое произведение становится интереснее. Задает тон Проперций. Для него Клеопатра была распутной соблазнительницей, «царицей-шлюхой», позже сделалась «женщиной ненасытной похоти и ненасытной алчности» (Дион), грешной блудницей (Данте), «шлюхой восточных царей» (Боккаччо), олицетворением незаконной любви (Драйден)[125]. У Проперция она блудит с рабами. Один римлянин в I веке н. э. утверждал (это ложь), что «античные авторы постоянно говорят о ненасытной сексуальности Клеопатры» [113]. В одном источнике она настолько ненасытна, что часто притворяется проституткой [114]. И она настолько прекрасна и токсична, что «многие мужчины платили за ночь с ней своими жизнями» [115]. По оценке одной женщины, жившей в XIX веке, она была «умопомрачительной ведьмочкой» [116]. Флоренс Найтингейл называла ее «этой гадкой Клеопатрой» [117]. Предлагая роль в кино актрисе Клодетт Кольбер, Сесил Де Милль спросил: «Как вам идея стать порочнейшей женщиной в истории?» [118] Клеопатра появляется даже в книге 1928 года «Грешники сквозь столетия». В общем, у женщины нет ни одного шанса в сражении против легенды.

Личная жизнь неизбежно побеждает политику, а эротика побеждает всех: мы не забудем, что Клеопатра спала с Юлием Цезарем и Марком Антонием, еще долго после того, как забудем, чего она этим достигла. Забудем, что она должна была сохранить огромную, богатую, густонаселенную империю в сумеречные для империи времена, сохранить династию, легендарную и великую. О ней помнят, потому что она сумела соблазнить двух величайших мужчин того времени, а на самом деле ее преступление в том, что она позволила себе те же отношения (они были «всего лишь обманными залогами, выданными с корыстной целью» [119]), в которые спокойно вступали все мужчины у власти. Она сделала это же – и сразу стала извращенкой и подрывательницей устоев. Ну и совершала другие оскорбительные деяния. Например, заставляла Рим чувствовать себя грубым и неотесанным, а еще неуверенным в себе и бедным – уже достаточный повод для тревоги, и без элемента сексуальности. Какое-то время ее призрак витал над римлянами, как предостережение. При Августе институт брака приобрел новый лоск, и это не прибавило популярности памяти Клеопатры, демонической разрушительницы семейных гнезд.

Она вызывала презрение и зависть в равной мере и с равными искажениями; в придуманной про нее легенде мужских страхов не меньше, чем мужских фантазий. От Плутарха пошла величайшая в истории легенда о любви, хотя жизнь Клеопатры не была ни такой трагичной, ни такой романтичной, какой ее до сих пор представляют. Причем она даже дважды роковая женщина. Чтобы Акций стал битвой битв, требовалась «царица-дикарка», замышляющая разрушить Рим. Чтобы Антоний не устоял перед чарами чего-то неримского, требовалась коварная соблазнительница, «что уже погибла сама и вместе с собой готовилась сгубить и его» [120]. Сложно сказать, где заканчивается месть и начинается преклонение. Ее могущество вдруг усилилось: чтобы удовлетворить исторические амбиции одного мужчины, требовалось превратить другого в жалкого раба. Да, она была послушной отцелюбивой дочерью, патриоткой и защитницей, ранней националисткой, символом отваги, мудрой правительницей со стальными нервами, мастером самопиара. Нет, она не строила Александрийский маяк, не умела делать золото, не была идеальной женщиной (Готье), мучеником любви (Чосер), глупенькой маленькой девочкой (Шоу), матерью Христа [121]. Один коптский епископ VII века назвал ее «самой великолепной и мудрой из женщин», более славной, чем бывшие до нее цари [122]. В хороший день говорят, что Клеопатра умерла за любовь, и это тоже не совсем так. В конце концов все, от Микеланджело до Жерома, от Корнеля до Брехта, пытались ее разгадать. Ренессанс на ней помешался, романтизм – еще больше. Она даже Шекспира вывела из равновесия, выжав из поэта его лучшую женскую роль, его лучшую поэзию и последний акт пьесы, посвященный больше Клеопатре, чем Антонию, который один критик назвал «веселой данью безвинному адюльтеру среднего возраста» [123]. Шекспира с таким же успехом можно обвинять в том, что мы потеряли настоящую Клеопатру VII, как можно обвинять в этом александрийскую влажность, римскую пропаганду и ясные лиловые глаза Элизабет Тейлор [124].