Клер — страница 10 из 24

Я не столько слушаю Лорну, сколько любуюсь ею. Вся она — неиссякаемый огонь, воплощенная радость. Я знавал экзальтированных и восторженных идеалисток и терпеть их не мог. Лорна меня околдовала. Она — самое юное существо, какое я когда-либо встречал. Рядом с ее чуть увядшим лицом, любое свеженькое личико кажется уже подточенным болью.

— Иными словами, независимость для вас превыше всего, а всякие оковы неприемлемы. Потому и замуж не вышли. Хотели быть свободной, как богиня.

— Вернее было бы сказать так: я шарахаюсь от всего, что умаляет жизнь. В детстве это происходило бессознательно. Вы звали меня Брунгильдой. Она и впрямь была моим идеалом, хотя я довольно смутно сознавала, почему… Мы легко создаем себе мифы. Я прочитала о Брунгильде все, что только смогла найти. Один эпизод неизменно приводил меня в содрогание: наказание Брунгильды. Вы помните, какой страшной кары заслуживало преступление валькирии?

— Огненный круг?

— Нет, пытку огнем она получила с учетом смягчающих обстоятельств.

— Каково же было наказание?

— «Ступай прясть пряжу у семейного очага», — таков был безжалостный приговор Вотана. Брунгильда выплакала смягчение. Эта история вам известна. В детстве она произвела неизгладимое впечатление, поскольку соответствовала моей натуре… Расставшись с вами, я жила в Константинополе, в Праге, два года руководила клубом в Нью-Йорке. Многие просили моей руки. Я всем отказывала.

— Но неужели на пути от Константинополя до Нью-Йорка вам нигде ни разу не встретилась любовь?.. Если вы слишком серьезно относитесь к слову любовь, назовем это…

— Не утруждайте себя поисками слова. Если мне нравился какой-нибудь мужчина, я тотчас переставала с ним встречаться. Мужчина непременно хочет завладеть тобой, сделать своей собственностью, жениться. Мужчина любой национальности сначала обходителен, любезен, смиренен, но очень скоро переходит к допросам, настойчивым требованиям, неотвязным ухаживаниям, а потом и к неусыпному супружескому надзору, угрозу которого я улавливала в первом же ласковом слове и бежала прочь.

— И никто никогда не застиг вас врасплох? Не добился милости?.. На правах старого друга… или, напротив, незнакомца? На пароходе, скажем, люди сходятся легко…

— На пароходе! Тут уж я вовсе неукротима! Пароход — это ветер, пространство, заря… Попробовал бы только кто-нибудь помешать моим прогулкам по палубе.

— Тогда все ясно, вы просто ледышка.

В глазах ее сверкнуло осуждение и даже боль.

— Кому-кому, а вам не следовало бы этого говорить. Вы прекрасно знаете, что это не так.

Этот прозрачный намек и горячий укор во взгляде напомнили мне то время, когда я считал ее исключительно чувственной. Позднее я решил, что заблуждался тогда, а теперь уж вовсе не знал, что подумать.

— Простите, но я вас не вполне понимаю… При наличии темперамента естественно было бы… искать случая… случаев… если и не идеальных…

— Какое кощунство! Чтобы я согласилась на меньшее! Люди портят свою жизнь, соглашаясь на что попало, вместо лучшего. Когда идеал недоступен, есть только один способ сохранить его в душе — не сдаваться.

— Так ли велико различие между тем мужчиной или иным?

— Различие есть. Но, повторяю, дело было даже не столько в вас, сколько в неповторимой совокупности обстоятельств… И потом, я оберегала от многочисленных посягательств свою неприступную девственность. Не удивляйтесь. До знакомства с вами мое тело ничего для меня не значило, и вам я отдала все, что вы пожелали. С тех пор оно сделалось трепетно боязливым, болезненно целомудренным, неприкосновенным.

* * *

Мое продолжительное отсутствие не пугало Клер; я писал ей, но она не отвечала, не желая стеснять моей свободы. На самом деле я не был свободен, поскольку любил ее. Я часами просиживал в лавке у одного немца, отыскивая крошечных рыбешек — жемчужин тропических рек, — которых хотел ей подарить. Приятно дарить то, что нравится самому; отдаешь будто бы частичку себя и вдвойне наслаждаешься подарком. Дома подолгу любовался загадочными существами — язычками пламени под толщей воды, горделиво выставляющими напоказ свое необъяснимое и бесполезное великолепие.

После обеда я встречался с Лорной, она ждала меня все там же в холле, разложив на низком столике карты или книги. Платья ее отличались друг от друга лишь незначительными деталями; она подвигала ко мне сигареты и рассказывала о том, что видела в городе. Я предлагал ей пройтись вместе, но она желала меня видеть только в этом холле. Даже приглашение в Булонский лес, в память об одном нашем вечере, не соблазнило ее.

Мне нравилось слушать ее рассказы о прогулках по Парижу, которые начинались на заре. Ее видение действительности, свежее, лишенное как инфантилизма, так и аффектации, заново открывало мне мир, на который я разучился смотреть, отблеск которого пронизывал ее плоть торжествующим светом радости. Казалось, ни горе, ни годы не смогут замутнить ее брызжущего через край рассудительного счастья.

Иногда рядом с нами подавали полдник безмолвному иностранному семейству; или же, проследив за лукавым взглядом Лорны, я замечал в глубине зала нерешительного англичанина: он садился, вставал, усаживался снова, всякий раз открывая газету или журнал.

— Настоящие дети! — говорила Лорна, словно сама принадлежала к другой нации.

Мы чуть понижали голоса, хотя, впрочем, соседи наши, не понимавшие, казалось, никакого языка, нас нисколько не смущали.

— Вы больше ни о чем не хотите меня спросить?

— Хочу… Но боюсь показаться претенциозным… Мне кажется, в ваших воспоминаниях не осталось места для меня. Как вы сами давеча сказали, речь не обо мне, а о совокупности обстоятельств…

— Они группировались вокруг вас… Я уже задавала себе этот вопрос, думала над ним, и потому ответ у меня готов. От общения с вами я почувствовала вкус к жизни… Вы ничему не учили меня, но как бы вдохновляли и оставили во мне след, который я ощущаю и по сей день. Вот, скажем, такой пример, открывший мне самой, как много вы значили в моей жизни: когда мы познакомились, вы едва знали английский, а я плохо говорила по-французски. Поскольку я не сомневалась, что мы еще встретимся, я боялась, как бы к тому времени вы не забыли английский, а я французский. Мы бы тогда друг друга не поняли. Не правда ли, я великолепно владею французским. Я даже уроки давала, несмотря на то, что богата. Чтобы выучить язык, надо его преподавать. Мне очень нравился один юноша, учившийся у меня долгое время. Он был раздражителен и безразличен ко всему на свете. Со мной же и только со мной — мягок и спокоен. Таким были и вы в двадцать лет: мрачным, придирчивым, взбудораженным, а со мной всегда умиротворенным. Этот юноша мне потому и нравился, что напоминал вас.

— Вы в самом деле меня помните?

— Да.

— У вас поразительная память.

— Нет, память у меня плохая. Я не могу вспомнить ничего из того, что делала в Константинополе, а вот вас помню.

— Почему вы мне не писали двадцать пять лет?

— Вы жили на Востоке, были женаты и, я полагаю, счастливы… Потом я узнала о вашем горе… Вы были слишком далеко от меня. Я принадлежала прошлому, сладостному и невозвратимому.

Слова «невозвратимое прошлое», она произносит с той же интонацией, что и слово «жизнь», без тени тоски, от которой у иных людей разговоры больше похожи на вздохи. В ее устах любая фраза звучит легко и весело.

* * *

Мы идем по лесу, и я рассказываю Клер о своих встречах с Лорной. Я знаю, что могу говорить с ней обо всем откровенно, что исповедь моя будет истолкована правильно, и даже самое тяжкое для меня признание не омрачится ревностью — защитной реакцией человека, нередко толкающей на реальную измену.

Буковая роща оголилась к концу декабря и сделалась просторной; из бурого хрустящего под ногами ковра выступают одни лишь белые атласные стволы. Мой рассказ о юношеской любви и новой встрече интересует Клер, она задает мне вопросы, но как-то рассеянно, и я чувствую, что к крику сойки она прислушивается внимательнее. Она останавливается перед зарослями рябины и боярышника, перевитыми малиновой с бронзовым отливом ежевикой, срывает веточку шиповника с коралловыми шариками и яркими, как цветы, листьями.

От еще не уснувшей земли, теплого мха, ползучего плюща и блестящих зерен дикого аронника поднимается терпкий аромат. Солнце стоит высоко в сером небе и сквозь редкие ветви льет печальный, будто закатный свет на светлые папоротники, краснеющие листья окрашивает багрянцем, лакирует мокрый подлесок.

Клер задумчиво ступает по песчаной дорожке, и, видя, как, сорвав длинный стебель ломоноса, она прикладывает его к ветке шиповника, я угадываю ее мысли.

Зелеными пятнами темнеют сосны на фоне золотистых дубов. Чем ниже по склону, тем пятна гуще, а в долине они и вовсе сливаются в единую массу; в прогалине видны стволы, вытянувшиеся розовыми колоннами, поддерживающими блестящий зеленый свод. Ветер колышет верхушки деревьев, а там, под сводами, воздух тепл и неподвижен.

В зимнем лесу, в пронизанных печальным светом оголенных рощах я дышу пьянящим, забродившим зельем красок; после джунглей я испытываю здесь изысканное духовное наслаждение аскета.

Возвращаемся; Клер просит Матильду подать чай, а сама, не снимая пальто и промокших ботинок ставит букет в вазу и подносит ее к окну, любуясь игрой света на алых листьях. Не спуская глаз с Клер, я веду ее к дивану. Она не может знать, о чем я думаю, прижимаясь щекой к ее ладони. А думаю я о том, сколько ее жестов я не увидел за то время, что мы не были вместе.

Клер встает, зажигает лампу, поднимается к себе, возвращается пить чай, а потом я снова замечаю, что она ушла. Оставшись один, беру в руки книгу. Какой приятный день. Мне кажется, мы ни о чем и не говорили. Я со всей откровенностью рассказал о Лорне, но, может быть, Клер что-то скрыла от меня? Искренен ли ее всегдашний невозмутимый вид? Ревность отвратительна, и все же толика любопытства или даже беспокойства, или хоть один упрек пришлись бы мне больше по душе. Ее движения будто бы заучены для того, чтобы мне нравиться, и потому нереальны. Вместо цельного свое