Она забивается в угол кресла, пряча покрасневшее лицо, грудь ее стеснена еле сдерживаемыми рыданиями.
Понурив голову, я выжидаю минуту и повторяю вопрос:
— Почему страшные?
— В эти года ты видел только мое лицо… Я сама для тебя ничего не значила… Я от тебя все скрывала…
— Что же ты от меня скрывала?
— Все, что говорю теперь.
— Теперь ты счастлива?
— Да.
— Ты в этом уверена?
— Счастлива ли я теперь? Я об этом не думала. Слово, возможно, не совсем точное… Слишком слабое… Я и прежде не была несчастлива. Сегодняшнее мое счастье пугающе…
— Я тебя пугаю?
— Нет, не ты, а наше слишком тесное слияние, неразрывная зависимость… Твоя жизнь в другом… Он поглотил все… Разумеется, это счастье.
— Разве мы не были близки раньше?
— Только слегка.
— По-моему, почти ничего не изменилось.
— Изменилось. Раньше наши отношения были какими-то убогими, в них было так мало человечности… Теперь я отдалась целиком… и ты тоже… Теперь мы составляем одно, в нас больше жизни, мы более уязвимы. Мы все поставили на карту. Ты тоже об этом написал: «Для себя самого смерти не существует».
Люди бывают с нами в большей или меньшей степени откровенны в зависимости от нашего поведения. Они раскрываются перед нами настолько, насколько мы этого заслуживаем. Прояви я в свое время больше внимания, я бы уже в самом начале наших отношений узнал все, что открылось мне благодаря чтению моего романа и последовавшим за тем разговорам.
Чувства Клер ко мне с самого начала носили тот идеальный сверхчеловеческий характер, который и свидетельствует об их подлинности; ее любовь была такой высокой и сильной, что физическая близость казалась ей совершенно естественной, однако радости она от нее не испытала, да и не хотела испытать: чувственное наслаждение принижало любовь в ее глазах, а потому она сознательно заглушала в себе чувственность. Позднее, заметив, что ее жизнь и ее мысли мало интересуют меня, она испытала такое разочарование, что решила расстаться со мной и забыть меня. Но тут она обнаружила, что привязана ко мне физически, и возненавидела эту унизительную сладость. Теперь все стало на свои места.
В ее рассказах я открывал незнакомого мне человека. Я и не подозревал в ней такой сложной чувственной жизни. А выяснилось это благодаря случайному вопросу. Когда я сказал Клер, что знакомлюсь с ней задним числом, она ответила с улыбкой, что в действительности она еще гораздо сложнее, но что это не имеет никакого значения. В самом деле, хоть я и не понимал ее прежде, я, в сущности, нисколько в ней не ошибся.
Возможно, я и сейчас чего-то не понимаю в Клер, но это маловероятно. И не потому, что я стал лучшим психологом. Понять другого помогают нам не наши собственные прозрения, а истинно близкие отношения.
Существует ли одиночество? Верующий человек никогда не одинок, женатый еще меньше. А если вы вздумаете уединиться в лесной хижине без семьи и без горничной, газета перенесет вас в гущу толпы.
Почтальона я всегда поджидаю в дверях и беру у него газету прямо из рук. Всякий пустяк будит у меня мысль, а заумь притупляет ее.
В то утро я взял газету и вышел в сад. Клер сидела на скамейке с письмом в руке. Она подняла голову и посмотрела на меня. Когда я подошел ближе, она чуть подвинулась, приглашая меня сесть рядом.
По ее задумчивому виду я угадал ее мысли.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — сказал я.
Она улыбнулась, взглянула на меня взволнованно.
— Это письмо от Сюзанны. У нее все в порядке.
— Да, у нее все в порядке.
— Я могу прочесть?
Прочесть письмо оказалось делом нелегким: аккуратный банальный почерк был нарочито раздерган претензией на оригинальность, в результате получилась неразбериха. Сюзанна сообщала, что у нее родилась дочь. Я возвратил Клер письмо и хотел оставить ей газету, но она пошла отвечать Сюзанне.
Задумчивость Клер безошибочно открывала мне ее мысли. Я почувствовал, что если ее неотвязное желание не будет удовлетворено, мы станем впоследствии несчастными, и решил переговорить с доктором Делозьером. Сложив газету, я направился в гараж, не подозревая в ту минуту, что подспудно зревшая во мне идея теперь завладела умом и властно толкала на поступки.
IX
Как прекрасен эфемерный снег наших широт! Он в миг изменяет всю перспективу, уточняет и приближает задние планы, опрокидывает формы, рисуя черными линиями по белому фону, будто на негативе. Я бросил на крыльцо горсть хлебных крошек и гляжу через стекло, как стайками слетаются птицы, от голода ставшие ручными. На самом деле я смотрю не на них, я вижу перед собой картинку из детской немецкой книги со снегирем на заснеженной крыше. Этот черно-белый рисунок запечатлелся в моей памяти воплощением зимы. Не столько само детство, сколько отстояние во времени сообщает образам прошлого долговечность и неповторимое очарование. Когда-нибудь вспомнится мне и сегодняшнее иссиня-белое утро и станет для меня изысканно тонким воплощением зимы, волнения, любви, если только я проживу достаточно долго и смогу его оценить.
Я слышу голос доктора Делозьера. Он выходит из комнаты Клер и, покашливая, осторожно спускается по лестнице.
— Ну что? — спрашиваю я его.
— Все, как я и думал.
— Вы в этом уверены?
— С уверенностью еще ничего нельзя сказать, но очень-очень похоже. Я заеду через месяц.
— Подумать только, благодаря вашему лечению… за несколько месяцев… — мы проходим в гостиную, и я продолжаю вполголоса: — Я так волнуюсь. Скажите, для нее нет никакой опасности? Родить первого ребенка в ее возрасте…
— Возраст не так уж велик…
— Разумеется, но для первого ребенка…
— Она хорошо для этого сложена…
— У вас нет никаких опасений?
— Никаких.
— Но я надеюсь, вы еще приедете? Мы так далеко от всего… Как это все будет? Представить себе появление на свет ребенка в этом доме…
— Мы еще успеем все обдумать… Вы можете пригласить сиделку.
— Одной сиделки недостаточно… Доктору Лотту я не доверяю. Мы будем звонить вам… А вдруг вас нет на месте… Или вы нездоровы? Право, меня это очень беспокоит.
— Она может лечь в клинику. Месяца на два. Так вам будет спокойнее.
— Ну конечно же, в клинику! А я-то не додумался! Ах как я рад, спасибо вам, доктор! Оказывается, все просто. Спасибо.
Я не стал ему говорить, что больше всего боюсь, как бы он сам не умер в нужный день; теперь, когда он рассеял мои сомнения, я угодливо спешу подать ему пальто, приподнимаю меховой воротник, закутывая лицо по самые глаза, распахиваю перед ним дверь, вспугнув стайку птиц.
Машину он оставил за воротами на дороге; провожая его, я умоляю его не разговаривать: мокрый снег вреден для его легких, а он продолжает меня успокаивать и, сдерживая кашель, дает адрес клиники, недавно открытой неподалеку. Ради того чтобы успокоить мой ребяческий страх, он не щадит себя и не упрекает меня за то, что я побеспокоил его из-за пустяка в то время как он сам нездоров и его ждут тяжелые больные. Он не разделяет визиты на более или менее важные, он равно принадлежит всем, кто нуждается в его помощи.
Я спешу в дом увидеть Клер. Делозьер одним словом снял все мои смутные страхи, казавшиеся мне неискоренимыми. Удивительна власть слова над человеком.
Клер выглядит оживленной и отдохнувшей, лицо ее светится молодостью — такой я ее раньше не видел, — глаза омыты светом. Ее аппетит забавляет Матильду. Клер увлекает меня на длительные прогулки, от которых никогда не устает, а когда головокружение вынуждает ее остановиться, произносит с гордой улыбкой: «Ничего, это пройдет», — будто избыток счастья и любви может излечить недуг.
Прогулки эти кажутся мне верхом неосторожности, я все время поддерживаю ее под руку, не даю ей идти слишком быстро, заставляю отдыхать; сам я сделался чрезвычайно серьезным, и Клер мне видится в свете тяготеющего над ней будущего. Она не разделяет моего беспокойства: похоже, я один думаю о ребенке, который должен родиться в конце лета. Порой я даже в этом сомневаюсь, видя, как беззаботно она упивается настоящим, как дышит здоровьем и жизнерадостностью все ее существо.
— Ты уверена?
— Да. Делозьер скоро посетит нас. Он сказал: через месяц. Вот уж месяц, как идет снег.
— У тебя щеки розовые, как у девочки.
— Я очень счастлива… Мне бы не хотелось, чтоб ты беспокоился о будущем… Пусть тебя не пугают отцовские хлопоты… Знаю, ты не любишь забот, а ребенок — всегда забота.
— Ребенок не просто забота — это целая драма.
— У тебя все — драма.
— О, я вынужден пользоваться тем языком, которому меня учили, слова его неточны… Безусловно, жизнь трагична, знающий ее не может думать иначе… Но трагедия эта прекрасна, она бесконечна, удивительна, она беспрестанно возвышает нас… Да, это прекрасная трагедия, и для ее исполнения на все роли нужны великие актеры. Как она будит мысль! Как она вытягивает из нас все новые чувства! Я бы никогда не поверил, что могу привязаться к тебе еще сильней, испытать еще большее доверие, вкусить радостное ожидание юноши, впервые открывающего любовь… Сегодня я могу признаться: я не хотел этого нового счастья, я его боялся… Ты настояла… В очередной раз жизнь вынудила меня принять от нее подарок… Раньше, когда я не отваживался жениться на тебе, когда не было между нами подлинного единства, жизнь увлекла меня навстречу тебе… Ты мой самый главный жизненный урок.
— Я никогда не говорила тебе, что хочу ребенка.
— Я с первых дней почувствовал в тебе это неосознанное желание, становившееся с годами все более явным. Разве я не прав?
— То был вернее всего инстинкт… Только теперь я поняла, чего нам не доставало…
— И я понял…
Я замолкаю на полуслове, вспомнив о своей книге. Я хотел бы ее закончить, но как? В книге о жизни нет конца, и для того, чтобы остановиться в беспредельном восхождении, я ищу мысль, которая бы подытожила мой личный опыт. Вот она, эта мысль: «Все что дает нам жизнь, есть благо. Я все от нее приемлю. Я не имею права на выбор».