Клерамбо — страница 10 из 47

ченными для нее рамками. Она утверждается между душами, которых все отдаляет в пространстве и во времени; преодолевая века, она соединяет мысли живых и умерших; завязывает тесные и целомудренные узы между юными и стареющими сердцами; делает друга более близким другу, делает так, что душа ребенка бывает наиболее близка душе старика, а иная женщина за всю жизнь не найдет может быть спутника, или мужчина спутницу. Иногда узы эти существуют между отцами и детьми, иногда так, что они о них не знают. И "век" (как говорили наши предки) так мало значит перед лицом вечной любви, что отношения между отцами и детьми порой опрокидываются, и ребенок не тот из них, кто моложе годами. Сколько сыновей исполнены благоговейной отеческой любви к старушке-матери! И разве нам не случается чувствовать себя совсем маленькими и ничтожными в присутствии ребенка? Bambino Боттичелли устремляет на чистую сердцем Деву, взгляд, отягченный старым как мир скорбным опытом, который сам себя не сознает.

Именно такова была любовь Клерамбо и Розины, – благоговейная, религиозная, без участия разума. Вот почему в глубинах бурного моря, под спудом вызванных войной раздоров и конфликтов сознания, между этими соединенными священной любовью душами разыгрывалась интимная драма, без жестов, почти без слов. Это скрытое чувство объясняло тонкость их взаимоотношений. Сначала безмолвное отчуждение Розины, обманутой в своих чувствах, оскорбленной в своем тайном обожании поведением отца, сбитого с толку войной: она отошла в сторону, целомудренно задрапировавшись в тогу античной статуи. И в ответ встревоженность Клерамбо, обостренная нежностью восприимчивость которого мгновенно почувствовала это "Noli me tangere!"*. Отсюда последовала глухая размолвка между отцом и дочерью в период перед смертью Максима. Мы не дерзнули бы сказать (слова так грубы) "разочарование влюбленных", даже в самом чистом значении этого слова. Это интимное разногласие, в котором их ничто не заставило бы сознаться, было для обоих мучительно, волновало девушку и раздражало Клерамбо; он знал его причину, но его гордость сначала отказывалась допускать ее; мало-по-малу он почти готов был согласиться, что Розина права; готов был смириться, но какой-то ложный стыд попрежнему связывал ему язык. Так это недоразумение между умами все углублялось, тогда как сердца молили об уступке.

* Не прикасайся ко мне, – слова Иисуса Магдалине. (Прим. перев.)

Во время сумятицы, последовавшей за смертью Максима, мольбу эту с бСльшей силой ощущала душа, слабее вооруженная для сопротивления. Однажды вечером, когда они все трое собрались за обеденным столом (только один обед собирал их вместе, остальное время они держались врозь: Клерамбо был подавлен своим горем, г-жа Клерамбо вечно суетилась без толку, а Розина на весь день пропадала "по делам"), Клерамбо услышал, как жена его резко потребовала объяснений от Розины: Розина говорила об уходе за неприятельскими ранеными, а г-жа Клерамбо возмущенно называла это преступлением.

Она апеллировала к суждению мужа. Своими усталыми, рассеянными и скорбными глазами, начинавшими теперь понимать, Клерамбо взглянул на Розину, которая сидела молча, опустив голову, в ожидании его ответа.

– Девочка права, – проговорил он.

Розина покраснела от радостного изумления (такого ответа она не ожидала). Подняв на отца благодарные глаза, она как будто говорила взглядом:

– Наконец-то! Я вновь нашла тебя!

После короткой трапезы все трое разошлись по своим комнатам: каждый сокрушался в одиночестве. Закрыв лицо руками, Клерамбо плакал за письменным столом. Взгляд дочери размягчил его окостеневшее от горя сердце: он вновь обрел утраченную душу свою, на долгие месяцы загнанную в подполье, ту самую, что была у него до войны; и она-то смотрела на него…

Он вытер слезы, прислушался у двери… Жена, запершись по обыкновению на ключ в комнате Максима, складывала и перекладывала белье и вещи покойного… Клерамбо вошел в комнату, где Розина в одиночестве сидела у окна за шитьем. Поглощенная своими мыслями, она заметила отца, только когда он уже был около нее; прижимаясь к дочери седеющей головой, он приговаривал:

– Дочурка моя!..

Тогда и ее сердце растаяло, она уронила работу, обхватила голову старика, заросшую жесткими волосами, и прошептала, смешивая свои слезы со слезами Клерамбо:

– Милый папа!..

Ни отец, ни дочь не нуждались ни в расспросах, ни в объяснениях, почему он пришел. После долгого молчания, успокоившись, Клерамбо сказал, глядя на Розину:

– Мне кажется, что я прихожу в себя после дикой одури.

Розина, ни слова не говоря, погладила его по волосам.

– Но ведь ты охраняла меня, не правда ли? Я видел это… Тебе было больно?..

Она утвердительно кивнула, не смея взглянуть на него. Клерамбо поцеловал ей руки и поднялся со словами:

– Ты спасла меня, мой добрый ангел.


Он вернулся в свою комнату. А она не тронулась с места, вся охваченная волнением. Долго сидела так, опустив голову, сложив руки на коленях. Волна теснившихся в груди чувств захватывала дух. Сердце Розины преисполнено было любовью, счастьем и стыдом. Уничижение отца потрясало ее… И вдруг страстный порыв нежности и благоговения разрушил паралич, сковывавшей ей душу и тело, она протянула руку вслед ушедшему и в смятении упала возле постели, благодаря бога и молясь, чтобы он оставил ей все горе и даровал счастье тому, кого она любила.

Но бог, которому она молилась, не посчитался с пожеланием девушки: ниспослал ей крепкий сон забвения, а Клерамбо должен был пройти до конца свой крестный путь.


В темноте своей комнаты, при потушенной лампе, Клерамбо пристально себя разглядывал. Он решил проникнуть в самую глубину своей лживой и пугливой души, ускользавшей от его взоров. Рука дочери, прикосновение которой он еще чувствовал на лбу, прогнали его колебания. Он решил встретиться лицом к лицу с чудовищем Правдой, хотя бы она растерзала его своими когтями, которые, раз вцепившись, уже не отпускают.

С болью, но мужественно, принялся он срывать по кускам обвивавшие его со всех сторон путы губительных предрассудков, страстей и идей, чуждых его душе.

Начал он с густой шерсти тысячеголового зверя – с коллективной души стада. Он забился в нее от страха и усталости. Под нею жарко, воздуху нехватает под этой грязной периной. Когда она поглотила, то нельзя уже сделать ни одного движения, чтобы выйти на воздух, да и неохота: не о чем думать, нечего желать: чувствуешь себя укрытым от холода, от ответственности. Ленивая истома и малодушие!.. Полно! Долой разнеживающий пуховик!.. Тотчас же через щели проникает ледяной ветер. Невольно снова закутываешься… Однако клуб свежего воздуха уже прогнал оцепенение; размягшая энергия медленно оправляется, встает на ноги. Что-то встретит она на широком просторе? Все равно! Нужно держать глаза открытыми и видеть.

Содрогаясь от отвращения, Клерамбо увидел прежде всего, – никогда бы он этому не поверил, – что это жирное руно глубоко въелось ему в тело. Оно отдавало, точно запахом первобытного зверя, дикими инстинктами войны, убийства, пролитой крови, разрываемого хищными зубами еще дымящегося мяса. Стихийной Силой смерти ради жизни. В глубине человеческого существа – скотобойня, а цивилизация не засыпает, а только окутывает туманом лжи яму, над которой клубится приторный запах мясной… Этот зловонный дух окончательно отрезвил Клерамбо. С ужасом сорвал он шкуру зверя, завладевшего им, как своей добычей.

Ах, какая она была тяжелая! Теплая, шелковистая, красивая, вонючая и кровавая. Сочетание самых низких инстинктов с самыми высокими иллюзиями. Любить, отдавать себя всем, жертвовать собой ради всех, составлять одно тело и одну душу, жить одной только Родиной!.. Но что такое эта Родина, это единственное живое существо, которому люди жертвуют не только жизнью, всеми жизнями, но также совестью, всеми совестями? И что такое эта слепая любовь, второй лик которой – лик Януса с выколотыми глазами, слепая ненависть?..

"…Напрасно отняли улюбви имя разума, говорит Паскаль, и без достаточного основания противопоставили их друг другу, ибо любовь и разум одно и то же. Торопливая мысль подходит к вещам односторонне, не исследуя их в целом; но любовь всегда разум…"

Хорошо, исследуем в целом! – Но разве любовь к родине не есть в значительной мере именно страх перед исчерпывающим исследованием, дитя, прячущее голову под одеяло, чтобы не видеть движущейся по стене тени?..

Родина? Индусский храм: люди, чудовища и боги. Что она такое? Материнская земля? Вся земля наша общая мать. Семья? Семья есть и здесь и там, и у врага и у меня; она желает лишь мира. Бедняки, рабочие, народ? Они живут по обе стороны фронта, одинаково несчастные, одинаково эксплоатируемые. Люди мысли? У них общее поле; а что касается тщеславия и соперничества, то они одинаково смешны и на Востоке и на Западе; никто не станет драться из-за распрей Вадиуса и Триссотена*. Государство? Государство не Родина. Только те, кому выгодно, смешивают эти понятия. Государство наша сила, которой пользуется и которой злоупотребляет кучка таких же людей, как и мы, вовсе не лучших, чем мы, часто даже худших, – людей, насчет которых у нас нет иллюзий, и о которых в мирное время мы судим независимо. Но вспыхивает война, и этим людям предоставляется полная свобода действий, они могут взывать к самым низким инстинктам, действовать совершенно бесконтрольно, убивать всякую свободу, убивать всякую правду, убивать всякую человечность; они хозяева, и надо сомкнутыми рядами защищать честь и ошибки этих Маскарилей**, одетых в господское платье. Говорят, мы должны действовать солидарно. Какие страшные слова! Конечно нам приходится расплачиваться и за лучших и за худших наших соотечественников. Это факт, мы прекрасно это знаем. Но чтобы это был долг, обязывающий отвечать за их несправедливости и сумасбродства, – нет, я это отрицаю!…