ся увернуться от серьезных вопросов; потом, увидя, что Клерамбо действительно в нем нуждается и он может быть убережет его от какого-нибудь неосторожного шага, со вздохом согласился пожертвовать ему своим утром.
Клерамбо изложил ему результат своих попыток. Он признал, что теперешнее общество придерживается убеждений, отличных от тех, которые исповедует он сам. Было время, когда и он служил этим убеждениям и разделял их; еще и сегодня он настолько беспристрастен, что готов признать за ними некоторое величие, некоторую красоту. Но его последние испытания показали ему также, сколько в них есть нелепого и ужасного; он отрешился от них и принужден был избрать другой идеал, который фатально приводит его к столкновению с первым. Клерамбо обрисовал этот идеал немногими и страстными штрихами и попросил Перротена сказать ему, находит ли он этот идеал истинным или ложным. Но сказать ясно, откровенно, отбросив прочь всякую вежливость, всякую деликатность. И Перротен, пораженный неподдельным трагизмом Клерамбо, совершенно переменил тон, стал ему вторить.
– Неужели же я неправ? – с тоской спрашивал Клерамбо. – Я прекрасно вижу свое одиночество; но иначе я не могу. Скажите же, не щадя меня: неправ я, думая то, что я думаю?
– Нет, друг мой, вы правы, – отвечал Перротен серьезным тоном.
– Значит я должен бороться с губительным заблуждением других?
– Ну, это другое дело.
– Неужели, найдя истину, я должен предать ее?
– Истину, бедный мой друг?.. Да не смотрите так на меня! Вы думаете, что я собираюсь сказать, как Пилат: "Что такое истина?" Я люблю ее, подобно вам, и может быть полюбил гораздо раньше… Истина, друг мой, выше и шире вас, нас и вообще всех, кто жили, живут и будут жить. Воображая, будто мы служим Великой Богине, мы на самом деле поклоняемся лишь Di minores, святым боковых приделов, которых толпа то окружает почитанием, то покидает. Бог, в честь которого люди нашего времени режут и калечат друг друга с остервенением корибантов, очевидно больше не может быть ни вашим ни моим. Идеал отечества – это великий и жестокий бог, которого наши потомки будут представлять в образе страшилища Хроноса или его сына – Олимпийца, которого затмил Христос. Ваш идеал человечества есть высшая ступень, предвестие нового бога. И этот бог впоследствии тоже будет низложен другим, еще более высоким, который найдет себе еще большее число поклонников. Идеал и жизнь непрестанно эволюционируют. В этом непрекращающемся движении и заключена, для свободного ума, подлинная занимательность мира. – Но если ум может без вреда для себя мчаться во весь опор, в мире фактов движение совершается медленно; за всю жизнь часто с трудом одолеваешь несколько вершков. Человечество волочит ноги. Ваша неправота, единственная ваша неправота в том, что вы его опередили на один или несколько дней. Но такого рода оплошности прощаются меньше всего… Не без основания, может быть. Когда какой-нибудь идеал, например идеал отечества, дряхлеет, вместе с общественными формами, тесно от него зависящими, он ожесточается и мечет громы; малейшее сомнение в его законности приводит его в ярость, ибо в него самого уже закрались сомнения. Не обманывайтесь! У этих миллионов людей, убивающих друг друга во имя отечества, нет больше юной веры поколения 1792 или 1813 годов, хотя эта вера производит сейчас гораздо больше грохота и разрушений. Многие из тех, что умирают, и даже тех, что заставляют убивать, чувствуют, как в груди их шевелится страшная змея сомнения. Однако, вовлеченные в водоворот событий и слишком слабые, чтобы оттуда вырваться или даже понять, где спасительный выход, они завязывают себе глаза и бросаются в пропасть, в отчаянии утверждая таким образом свою оскорбленную веру. И в порыве невысказанного мщения они с наслаждением бросили бы туда всех, кто заронил в них сомнение своими словами или поведением. Желание вырвать иллюзию у тех, кто умирает за нее, равносильно желанию умертвить их дважды.
Клерамбо протянул руку, чтобы остановить его.
– Не нужно, не нужно мне рассказывать, что меня мучит! Неужели вы думаете, что мне самому не больно вносить смятенье в мучающиеся души? Щадить убеждения других, не соблазнять ни одного из малых сих… Боже мой! Но что же делать? Помогите мне найти выход из дилеммы: или дать злу волю, равнодушно смотреть, как другие гибнут, – или же решиться сделать им больно, оскорбить их убеждения, подвергнуться их ненависти за попытку спасения. Как быть?
– Спасайтесь сами.
– Спасать себя – значит погубить, если это спасение покупается за счет других. Если мы ничего не сделаем для них (вы, я, ничье усилие не будет лишним), Европе, всему миру грозит неминуемая гибель…
Перротен спокойно слушал, положив локти на ручку кресла и вращая большими пальцами сложенных на буддийском брюшке рук. Он добродушно взглянул на Клерамбо, качнул головой и сказал:
– Ваше великодушное сердце и слишком тонкая чувствительность художника, к счастью, вводят вас в заблуждение, дорогой друг. Мир еще не кончается. Он и не то видывал! И еще увидит! События, происходящие в настоящее время, конечно, очень тягостны, но ничего ненормального в них нет. Война никогда не препятствовала вращению земли и эволюции жизни. Она даже является одной из форм этой эволюции. Не прогневайтесь, если старый ученый, философ, противопоставит вашему святому, болеющему душой Человеку спокойную бесчеловечность своей мысли. Может быть, вы все же найдете в ней нечто благодетельное. – Этот ужасающий вас кризис, эта грандиозная схватка есть, в общем, не более, чем простое явление систолы, космическое сокращение, бурное и закономерное, аналогичное образованию складок земной коры, сопровождаемому разрушительными землетрясениями. Человечество сжимается. И война есть нечто похожее на подземный толчок. Вчера в каждой нации воевали между собой провинции; позавчера в каждой провинции воевали города. Теперь, после осуществления национальных единств, вырабатывается более широкое единство. Разумеется, очень жаль, что при этом пускается в ход насилие. Но это в порядке вещей. Из взрывчатой смеси сталкивающихся между собой элементов родится новое химическое тело. Будет ли оно называться Западом или Европой? Не знаю. Но несомненно новое образование будет наделено новыми свойствами, более богатыми, чем те, что были у ингредиентов. На этом дело не остановится. Как ни прекрасна война, разыгрывающаяся на наших глазах… (Прошу прощения! Прекрасная с точки зрения разума, для которого страдания не существует)… готовятся войны еще более прекрасные, еще более грандиозные. Народы, как малые дети, воображают, будто пушечные выстрелы создадут вечный мир!.. Нужно подождать, чтобы сначала вся планета переварилась в котле. Война обеих Америк, война Нового света с Желтым материком, потом война победителя с остальной землей… вот что займет нас еще на несколько столетий! Но зрение у меня не первоклассное, многого я не замечаю. Разумеется, каждое из этих потрясений будет иметь в качестве отзвука большие гражданские войны. Когда все уляжется, веков этак через десяток (впрочем, я склонен думать, что это случится гораздо скорее, чем можно предполагать на основании сравнения с прошлым, ведь при падении движение ускоряется), то будет несомненно достигнут какой-то синтез, правда, обедненный: известное число составных элементов, прежде всего наилучшие и наихудшие, погибнет в пути; первые слишком нежны, чтобы противостоять непогоде, вторые слишком зловредны и совершенно не поддаются исправлению.
Так возникнут пресловутые Соединенные Штаты нашей планеты; союз их будет тем прочнее, что, по всей вероятности, человечество окажется под угрозой какой-нибудь общей опасности: каналов на Марсе, высыхания планеты, охлаждения, загадочной моровой язвы, маятника Эдгара По, призрака роковой смерти, нисходящей на человеческий род… Сколько прекрасных вещей увидят люди! Среди этих напряженнейших тревог гений Вида пробудится с новой силой. Впрочем, свободы будет мало. Перед тем как исчезнуть, людское множество превратится в волевое Единство. (Разве не намечается такая тенденция уже и теперь?) Так осуществится, без резких изменений, то восстановление единства из сложности, Любви из Вражды, о котором учил старик Эмпедокл.
– А потом?
– Потом? Потом, должно быть, начнется все сначала, после передышки. Новый цикл. Новая Кальпа. Мир вновь начнет катиться на перекованном колесе.
– Где же разгадка?
– Индусы ответили бы: "Сива". Сива разрушающий и созидающий. Созидающий и разрушающий.
– Какой кошмар!
– Дело темперамента. Мудрость дает освобождение. Для индусов избавителем является Будда. Что касается меня, то я готов удовольствоваться любознательностью.
– Для меня же любознательности мало. И я больше не могу удовлетвориться мудростью эгоиста Будды, который освобождает себя, покидая других. Я не хуже вас знаю индусов. Я их люблю. Даже для них Будда не сказал последнего слова мудрости. Вспомните о Бодисатве, Господине Жалости, поклявшемся не становиться Буддой, не искать прибежища в освобождающей Нирване, пока им не будут вылечены все недуги, искуплены все преступления, утешены все горести!
Перротен с доброй улыбкой склонился над страдальческим лицом Клерамбо, нежно похлопал его по руке и сказал:
– Дорогой мой Бодисатва, что же вы хотите делать? Что вы хотите спасти?
– О, я хорошо знаю, – сказал Клерамбо, опуская голову, – хорошо знаю, как мало я значу, хорошо знаю, как мало я могу, хорошо знаю тщету моих пожеланий и моих протестов. Не считайте меня настолько тщеславным! Но что я могу поделать, если мой долг приказывает мне говорить?
– Ваш долг – делать вещи полезные и разумные; он не может заключаться в том, чтобы вы понапрасну жертвовали собой.
– А разве вы знаете, что делается напрасно и что не напрасно? Разве вы уверены наперед, какое зерно прорастет и какое сгниет, оставшись бесплодным? Но не отказываться же из-за этого от посева. Какой прогресс был бы когда-либо возможен, если бы тот, кто носит в себе его зародыш, останавливался, устрашенный, перед огромной, готовой его раздавить глыбой рутины прошлого?