– Я понимаю ученого, защищающего найденную им истину. Но разве эта общественная деятельность действительно ваше призвание? Храните ваши мечты, поэт, и пусть ваши мечты хранят вас!
– Прежде всего я – человек, а потом уже поэт. У каждого честного человека есть свое призвание.
– Вы носите в себе гораздо более драгоценные сокровища ума. Жертвовать ими значит совершать убийство.
– Понимаю, вы позволяете самопожертвование маленьким людям, которым мало что приходится терять…
Помолчав с минуту, он продолжал:
– Перротен, я часто думал: мы не исполняем нашего долга. Все мы, люди мысли, художники… Не только в настоящее время. Давно уже. Спокон веков. Мы носим в себе частицу, проблески истины, которые осмотрительно храним, никому не показывая. Не раз испытывал я по этому поводу темные угрызения совести. Но прежде я боялся смотреть. Испытание научило меня видеть. Мы – люди привилегированные, и наше положение возлагает на нас обязанности. Мы их не исполняем. Боимся скомпрометировать себя. Цвет людей мысли является аристократией, притязающей сменить аристократию крови; но эти люди забывают, что та аристократия начала с уплаты кровью за свои привилегии. В течение веков человечество слышит много мудрых слов; но оно редко видит мудрецов, жертвующих собой. Однако совсем не худо было бы увидеть, как некоторые из них ставят на карту жизнь ради своих убеждений, подобно мудрецам героических времен. Без самопожертвования не может быть создано ничего плодотворного. Чтобы другие поверили, нужно самому верить, нужно доказать, что веришь. Истине мало существовать, чтобы люди увидели ее. Ей надо еще быть живой. Мы можем, мы обязаны дать ей эту жизнь – нашу жизнь. В противном случае, все наши мысли только игра дилетанта, театральное представление, имеющее право только на театральные аплодисменты. Человечество двигают вперед те люди, которые обращают свою жизнь в ступеньку для него. По этой именно причине так возносится над нашими великими людьми сын плотника из Галилеи. Человечество сумело установить различие между ними и Спасителем.
– Разве он спас его?
"Когда Ягве Себаот порешил,
Народы трудятся ради огня".
– Ваш огненный круг – жуткий кошмар. Человек только для того и существует, чтобы разбить его, чтобы постараться из него выйти, быть свободным.
– Свободным? – переспросил Перротен со своей спокойной улыбкой.
– Да, свободным! Быть свободным – это высшее благо, настолько же исключительное, насколько затрепано самое слово. Настолько же исключительное, как и подлинная красота, как и подлинное добро. Свободным я считаю того, кто может отрешиться от себя, от своих страстей, от своих слепых инстинктов, а также от страстей среды и момента, не с тем, чтобы, как говорят, повиноваться своему разуму (разум в том смысле, как вы его понимаете, есть соблазн, это та же страсть, только отвердевшая, интеллектуализованная, и вследствие этого фанатичная), но чтобы постараться видеть поверх облаков пыли, вздымаемых стадами, движущимися по путям современности, чтобы охватить горизонт и найти место для происходящего сейчас в общей совокупности вещей и вселенском строе.
– И значит дли того, чтобы подчиниться впоследствии законам вселенной, – заметил Перротен.
– Нет,– возразил Клерамбо, – для того, чтобы с полным сознанием восстать против них, если они противоречат счастью и добру. Ведь свобода в том и состоит, что свободный человек является для себя одного некиим законом вселенной, законом сознательным, единственно способным создать противовес всесокрушающей Машине, Автомату Шпиттелера*, железной Ананкэ. Я вижу вселенское Существо, еще на три четверти погруженное в глину, кору или камень и подверженное неумолимым законам материи, в которую оно вросло. Только взгляд и дыхание у него свободны. – "Я надеюсь", говорит взгляд. А дыхание говорит: "Я хочу". И с их поддержкой Существо пытается освободиться. Взгляд, дыхание, – это мы, это свободный человек.
* Швейцарский писатель (1845-1924). (Прим. перев.)
– С меня довольно взгляда, – мягко заметил Перротен.
Клерамбо отвечал:
– Если у меня нет дыхания, я умираю.
Между словами и действием у человека мысли протекает не мало времени. Даже решив уже действовать, он под тем или иным предлогом откладывает исполнение решения на завтра. Он прекрасно видит, что из этого произойдет, какую борьбу и страдания ему придется выдержать, и ради чего? Чтобы усыпить свою тревогу, он расточает энергичные слова, один или в обществе близких друзей. Он создает себе таким образом дешевыми средствами иллюзию действия. Но в глубине души он ей не верит; как Гамлет, ждет он случая, который насильственно вывел бы его из нерешительности.
Столь храбрый в своих речах к снисходительному Перротену, Клерамбо вновь предался колебаниям, как только вернулся домой. Его обостренная горем чувствительность тонко воспринимала эмоции окружавших; она ярко рисовала ему разногласие с женой, которое вызовут его слова. Больше того, он не был уверен насчет согласия дочери; он не мог бы сказать почему, но боялся испытать свои сомнения. Для любящего сердца риск был мучителен…
Тем временем доктор одних его знакомых написал Клерамбо, что у него в госпитале находится тяжело раненый, участник наступления в Шампани, знавший Максима. Клерамбо поспешил к нему.
Он увидел на кровати человека неопределенного возраста, забинтованного как мумия и неподвижно лежавшего на спине; из белых повязок виднелось только худое, обветренное, морщинистое лицо крестьянина, с большим носом и седеющей бородой. На одеяле лежала опростанная по локоть, грубая и искалеченная рука; на среднем пальце не хватало одного сустава; но это было не в счет: рана, полученная на войне. – Под густыми бровями светились спокойные и ясные глаза. Этот серый свет на загорелом мужицком лице был неожиданностью.
Клерамбо подошел, осведомился о его состоянии. Раненый вежливо поблагодарил, не сообщив никаких подробностей, точно о них не стоило говорить:
– Покорно вас благодарю, сударь. Ничего, все идет хорошо…
Но Клерамбо с участливой настойчивостью просил рассказать обстоятельнее; и серые глаза скоро заметили в склонившихся над ними голубых глазах нечто большее, чем любопытство.
– Куда же вы ранены? – расспрашивал Клерамбо.
– Ах, сударь, об этом было бы слишком долго рассказывать. Везде понемногу.
И в ответ на непрекращавшиеся вопросы:
– И сюда, и сюда. Везде, где есть место. А я ведь совсем невелик. Никогда бы не подумал, что на теле столько места…
В конце концов Клерамбо узнал, что его собеседник получил десятка два ран, – в точности семнадцать. Он был буквально спрыснут (по его слова "нашпигован") шрапнелью.
– Семнадцать ран! – воскликнул Клерамбо.
Раненый поправил:
– Сказать по правде, теперь их не больше десятка.
– Остальные вылечены?
– Мне отрезали ноги.
Клерамбо был так поражен, что почти позабыл о цели своего визита. Сколько страданий! Боже мой! Что, по сравнению с ним, наши собственные муки, капля в море!.. Он положил свою руку на грубую руку и пожал ее. Спокойные глаза раненого внимательно осмотрели Клерамбо; они увидели креп на шляпе
– У вас тоже было горе? – спросил раненый.
Клерамбо овладел собой.
– Да, сказал он. – Ведь вы знали сержанта Клерамбо?
- Понятно, знал.
– Это мой сын.
Взгляд наполнился жалостью.
– Ах, бедный барин!.. Понятно я его знал, вашего славного паренька! Мы были вместе почти целый год. А этот год чего-нибудь стоит! По целым дням, по целым дням сидели мы, зарывшись как кроты, в одной и той же норе… О, мы по-товарищески делили невзгоды…
– Он сильно страдал?
– Еще бы, сударь, порой трудновато бывало. Пареньку солоно пришлось. Особенно вначале. Непривычный был. Мы что ж, для нас это дело знакомое.
– Вы деревенский?
– Я был батраком. Живешь жизнью скотины, делаешься немного похож на скотов… Хотя, по правде сказать, сударь, человек обращается с человеком хуже, чем со скотом… "Обращайтесь хорошо с животными". Был в нашем окопе шутник, который повесил такой плакат… Но то, что нехорошо для них, достаточно хорошо для нас… Все в порядке… Я не жалуюсь. Так уж свет создан. И когда надо, то надо. Но наш сержантик, видно было, что он непривычен. Всё: дождь и грязь, и злоба, и особенно неопрятность: к чему ни прикоснешься, что ни поешь, все запачкано, а на тебе вши… Вначале, ей-ей, малый чуть не плакал. Тогда я стал помогать ему, подшучивать над ним, подбодрять, – но не подавал виду, потому что мальчик был гордый, не хотел, чтоб ему помогали! – а все-таки был доволен моей помощью. Я точно также. Чувствуешь потребность сплотиться. В заключение он сделался вынослив, не хуже меня; в свою очередь помогал мне. И никогда не жаловался. Даже вместе смеялись. А смеяться надо. Нет такой беды, чтоб из-за нее нос вешать. Тебе не везет, а ты смеешься, вот и отомстил судьбе.
Клерамбо слушал, подавленный. Он спросил:
– Значит, в конце он был не такой грустный?
– Не такой, сударь. Покорился, как и все, впрочем. Непонятно, как это делается: каждый день почти все встают с одной и той же ноги; и однако друг на друга непохожи; но в заключение начинаешь на других походить больше, чем на себя. Так лучше, меньше страдаешь, меньше себя чувствуешь, все в одной куче… Вот только отпуска. После отпуска те, что возвращаются – вот, как наш сержантик, когда он вернулся в последний раз… – это дурно, так не годится…