О, МЕРТВЫЕ, ПРОСТИТЕ НАС!
Эта публичная Исповедь имела эпиграфом музыкальную фразу одной старой жалобы Давида, плачущего над телом своего сына Авессалома:
Я имел сына. Я его любил. Я убил его. Отцы Европы, облеченные в траур, не за себя одного, за всех говорю я, миллионы отцов, лишившихся сыновей, недругов или друзей,отцов, которые все, подобно мне, покрыты их кровью. Все вы говорите голосом одного из своих собратьев, моим жалким, страдальческим и покаянным голосом.
Сын мой был убит за ваших сыновей, вашими? (я знаю) сыновьями, так же, как и они. Подобно вам, я обвинял врага, я обвинял войну. Но главный виновник, – я его вижу сегодня, я его обвиняю: это я. Это я; а я – это вы. Это мы. О, если бы мне удалось растолковать вам то, что вы прекрасно знаете, но не хотите знать!
Моему сыну было двадцать лет, когда он пал под ударами войны. Двадцать лет лелеял я его, оберегал от голода, холода, болезней, от тьмы разума, неведения, заблуждения, от всех ловушек, расставленных во мраке жизни. Но что я сделал, чтобы уберечь от постигшего нас бедствия?
Я не был, однако, из числа тех, что вступают в сделку со страстями ревнивых национализмов. Я любил людей, я с удовольствием представлял себе их будущее братство. Почему же я ничего не сделал для предотвращения нависших над ним угроз, для предотвращения назревавшей лихорадки, для разоблачения лживого мира, который, с улыбкой на устах, готовился к убийству?
Может быть, я боялся не понравиться? Боялся неприязни? Я очень любил любить, особенно же быть любимым. Я боялся подвергать опасности добытую благожелательность, хрупкое и пошлое согласие с окружающими, комедию, которую играешь другим и себе и которой ничуть не обманут, потому что обе стороны страшатся сказать слово, которое истерло бы в порошок штукатурку и обнажило давшее трещины здание. Боязнь увидеть ясно, что делается в тебе. Внутренняя двусмыслица… Желание ваше улаживать, заставить ужиться древние инстинкты с новой верой, эти взаимно уничтожающие и упраздняющие друг друга силы: Родину, Человечество, Войну и Мир… Незнание на чью же, собственно, сторону стать. Колебание между обеими, наподобие маятника. Боязнь затратить усилие, чтобы принять наконец решение и сделать выбор… Лень и малодушие! И все чистенько подкрашено услужливой уверенностью в доброте вещей, которые сумели бы, казалось нам, организоваться сами собой. И мы довольствовались созерцанием, прославлением непогрешимого течения Судьбы… Низкопоклонники Силы!..
За нас сделали выбор, вещи – или люди (другие люди). И мы поняли тогда, что заблуждались. Но нам так ужасно не хотелось согласиться с этим, мы так отвыкли быть правдивыми, что вели себя точно сообщники преступления. В залог согласия мы отдали своих сыновей…
О, мы их любим сердечно! Наверное больше собственной жизни… (если бы речь шла только о том, чтобы отдать свою жизнь…), но не больше своей гордости, из сил выбивающейся, чтобы прикрыть наш нравственный разлад, пустоту нашего ума и мрак нашего сердца.
Добро бы еще, если бы так было только с теми, кто верит в старого идола, сварливого, завистливого, выпачканною свернувшейся кровью, – в варварское Отечество! Эти, жертвуя ему чужих и своих, убивают; но, по крайней мере, они не ведают, что говорят! Но тот, кто в него больше не верит, кто только хочет верить (а таков я! Таковы все мы!), принося в жертву своего сына, жертвует его лжи (утверждать, испытывая сомнение, значит лгать); он им жертвует, чтобы доказать себе самому свою ложь. И теперь, когда любимые наши умерли за нашу ложь, мы не только не признаемся в этой лжи, но зарываемся в ней выше головы, чтобы больше ее не видеть. И надо, чтобы после наших другие, все другие, умерли за нашу ложь!..
Но я, я больше не могу! Я думаю о еще живых сыновьях. Неужели для меня добро то, что является злом для других? Разве я варвар гомеровских времен, чтобы верить, будто я успокою боль моего покойного сына и утолю ею жажду света, разливая по пожирающей его земле кровь других сыновей? Разве мы до сих пор такие варвары? – Нет. Каждое новое убийство лишний раз убивает моею сына, взваливает на его кости тяжелую грязь преступления. Мой сын представлял собой будущее. Если я хочу его спасти, я должен спасти будущее, должен избавить будущих отцов от одолевающего меня горя. На помощь! Помогите мне! Отбросьте эту ложь! Неужели ради нас разыгрываются эти сражения между государствами, происходит этот вселенский разбой? В чем мы нуждаемся? Первейшая из радостей, первейший закон, разве не есть человек, растущий прямо, как дерево, и раскидывающийся по окружающей его земле, насколько хватает у него сил, человек, видящий, как, благодаря его свободно текущим сокам и спокойному труду, терпеливо свершает свой круг, в нем и в его сыновьях, его многогранная жизнь? И кто же из нас, братьев-людей, стал бы завидовать этому справедливому счастью других, пожелал бы его у них похитить? Какое нам дело до всех этих честолюбий, этого соперничества, этой алчности, этих болезней ума, которые богохульники прикрывают именем отечества? Отечество – это вы, отцы. Отечество – это наши сыновья. Все наши сыновья. Спасем их!
Ни с кем не посоветовавшись, он снес эти страницы, едва только они были написаны, к одному мелкому издателю-социалисту, жившему по соседству. С облегчением вернулся он домой. Он думал:
– Теперь я высказался. Остальное меня не касается.
Но в ту же ночь резкий толчок в груди дал ему почувствовать, что это его касается сильнее, чем когда-либо. Он проснулся…
– Что я наделал?
Ему было мучительно стыдно за это обнародование своего заветного чувства. Нисколько не думая, что оно может навлечь на него гнев, он боялся только непонимания, грубых, профанирующих комментариев.
Прошло несколько дней. Ничего не случилось. Молчание. Призыв утонул в невнимании публики. Издатель был мало известен, брошюра распространялась небрежно. А кроме того, нет худшего глухого, чем тот, кто не желает слушать. Немногие читатели, привлеченные именем Клерамбо, после первых же строк бросили докучное чтение. Они думали:
– Бедняга! Несчастье мутит ему разум.
Хороший предлог, чтобы не подвергать опасности равновесие собственных мозгов.
Последовала вторая статья. В ней Клерамбо разделывался со старым кровавым фетишем: Родиной. Или, вернее, противопоставлял могучему хищнику, которому отдают себя на съедение бедные наши современники, противопоставлял Римской Волчице величавую Мать всякого дыхания: мировую Родину:
ТОЙ, КОГО ЛЮБИЛ
Нет горшей муки, чем разлука с той, кого любил. Вырывая ее из своего сердца, я вырываю самое сердце. Милая, добрая, прекрасная, – хорошо еще, если бы я обладал слепым преимуществом тех страстных любовников, которые могут забывать все, всю любовь, все прекрасное и доброе былое, лишь бы только не видеть ничего, кроме зла, которое она теперь причиняет, и того, чем она стала! Но я не умею, не умею забывать.
Я буду видеть тебя такой, какой тебя любил, когда верил в тебя, когда ты была моей водительницей и лучшим другом. О, Родина! Зачем ты меня покинула? Зачем ты нас предала? Добро бы еще я один был обречен страданиям, и утаил бы свое печальное открытие под былой нежностью. Но я вижу твои жертвы, эти народы, этих доверчивых и увлеченных юношей (я узнаю в них самого себя, каким я был раньше)… Как ты нас обманула! Твой голос казался нам голосом братской любви, ты звала нас к себе, чтобы нас объединить: нет больше одиноких! Все братья!.. Каждого ты наделяла силами тысяч других; ты внушала нам любовь к нашему небу, нашей земле и произведениям рук наших; и мы все, любя тебя, любили друг друга… Куда ты нас завела? Разве единственной целью твоей, когда ты соединяла нас, было сделать нас более многочисленными, чтобы ненавидеть и убивать? Ах, довольно с нас было наших одиночных ненавистей! Каждый нес свое бремя дурных мыслей! Соглашаясь на это, мы, по крайней мере, знали, что они дурные. Но ты – ты называешь их священными, отравительница душ…
Ради чего эти страдания? Ради нашей свободы? Ты обращаешь нас в рабов. Ради нашей совести? Ты оскорбляешь ее. Ради нашего счастья? Ты его разрушаешь. Ради нашего благоденствия? Земля наша в развалинах… И зачем нам новые завоевания, если поле наших отцов стало слишком большим для нас? Для удовлетворения жадности нескольких обжор? Неужели назначение родины наполнить эти брюха общественным несчастьем?
Родина, проданная богачам, торгующим душой и телом народов, Родина, сообщница их и соучастница, покрывающая героическим жестом их мерзости, – берегись! Настал час, когда народы стряхивают с себя своих паразитов – богов и господ, помыкающих ими! Пусть они ищут среди них виновных и преследуют их! Я же иду прямо к Хозяину, тенью своей покрывающего всех. О, властитель, бесстрашно восседающий на троне, в то время как массы истребляют друг друга во имя твое. О, властитель, окруженный поклонением всех этих ненавидящих друг друга людей, зажигающий кровавое вожделение в народах, – самка, хищный бог. Лжехристос, парящий над бойнями, с распростертыми накрест крыльями и когтями стервятника! Кто сорвет тебя с нашего неба? Кто вернет нам солнце и любовь наших братьев? Я одинок, у меня только мой голос, который можно загасить одним дуновением. Но прежде чем исчезнуть, я кричу: "Ты падешь! Тиран, ты падешь! Человечество хочет жить. Придет время, когда человек разобьет иго смерти и лжи. Это время приходит. Оно пришло".
ОТВЕТ ЛЮБИМОЙ
Слово твое, сын мой, – камень, пущенный ребенком в небо. Он не долетает до меня. На тебя самого он падает обратно. Та, кого ты осыпаешь оскорблениями, присвоившая себе мое имя, есть тобой самим изваянный идол. Она твое подобие, а не мое. Истинная отчизна есть отчизна Отца. Она одна для всех. Она всех вас объемлет. Не ее вина, если вы е