Клерамбо — страница 22 из 47

шина угнетения, сфабрикованная современным государством и еще более деспотичная, чем само оно, не имела во время войны более беспощадного орудия, чем некоторые женщины. Бертранд Рессел рассказывает об одном несчастном кондукторе трамвая, женатом, отце семейства, уволенном из армии по непригодности к военной службе, который с отчаяния покончил самоубийством: так ожесточенно его преследовали оскорблениями женщины Миддлсекса. Во всех странах сотни несчастных были, подобно ему, загнаны, сведены с ума, брошены на бойню этими вакханками войны… Тут нет ничего удивительного. Бешенство это может явиться неожиданностью только для таких людей, каким был до сих пор Клерамбо, людей, живущих общепринятыми мнениями и успокоительными идеализациями. Несмотря на все усилия походить на лживый идеал, выдуманный мужчиной для своего удовольствия и покоя, женщина, даже современная чахлая, обесцвеченная и вылощенная, гораздо ближе к дикости, чем мужчина. Она живет гораздо более инстинктивной жизнью и более богато одарена силами, не являющимися ни моральными, ни имморальными, но чисто животными. Если любовь главная функция женщины, то это не любовь, возвышенная разумом, а любовь животного, слепая и исступленная, в которой смешаны эгоизм и самопожертвование, одинаково бессознательные и одинаково состоящие на службе у темных целей вида. Все нежные и цветистые украшения, которыми любящая чета стремится прикрыть эти пугающие ее силы, не более, чем сетка лиан над бурным потоком. Их назначение – обманывать. Человек не вынес бы жизни, если бы его хилая душа видела воочию уносящие ее грозные силы. Изобретательная человеческая трусость изо всех сил старается мысленно приспособить их к нашей слабости: человек лжет с любовью, лжет с ненавистью, лжет с женщиной, лжет с Родиной, лжет со своими богами; он в таком страхе, как бы живая реальность не повергла его в судороги, что подменил ее слащавыми олеографиями своего идеализма.

Война опрокинула этот хрупкий оплот. Клерамбо видел, как спадает платье кошачьей вежливости, в которое рядится цивилизация, и во всей наготе своей показывается жестокий зверь. Наиболее терпимыми из старых друзей Клерамбо были люди, принадлежавшие к политическому миру: депутаты, вчерашние или завтрашние министры; они привыкли иметь дело с человеческим стадом и знали, чего оно стоит! Дерзость Клерамбо казалась им очень наивной. Они думали об этом двадцать раз сильнее, но находили, что глупо высказывать свои мысли, опасно печатать их и еще более опасно на них возражать: ведь, нападая на какую-нибудь мысль, мы делаем ее известной и, осуждая ее, освящаем ее важность. Поэтому они сочли наиболее благоразумным обойти молчанием злополучные статьи, на которые само по себе не обратило бы внимание сонное и расслабленное общественное сознание. Такого лозунга постоянно держались во время войны в Германии, где общественные власти забрасывали цветами мятежных писателей, когда не могли без шума удушить их. Но политический разум французской демократии более открытый и более ограниченный. Она не признает молчания. Она не только не скрывает своих антипатий, но всходит на подмостки и оттуда их отхаркивает. Французская Свобода похожа на Свободу Рюда*: она горланит, разинув пасть. Кто не разделяет ее мыслей, тот непременно изменник; всегда найдется подленький журналист, который скажет, какой ценой был куплен этот свободный голос; и два десятка бесноватых науськают против него ярость зевак. А раз музыка началась, то ничего не остается, как только подождать, когда припадок прекратится от истощения сил. А тем временем берегись, прохожий! Благоразумные прячутся по укромным уголкам или воют вместе с волками.

* Франсуа Рюд – французский скульптор. Известно его изображение Свободы на Триумфальной арке. (Прим. перев.)

Редактор газеты, который в течение нескольких лет почитал за честь печатать стихи Клерамбо, попросил шепнуть ему, что находит всю эту кутерьму смешной, что это пустяки, на которые и внимания не стоит обращать, но что, к своему великому сожалению, он поставлен в необходимость, ради своих подписчиков, разругать его… О, самым вежливым образом!.. Он не сердится, не правда ли?.. – Действительно, ничего грубого; просто его сделали смешным.

И даже Перротен (о, жалкий род людской!) в одном интервью блестяще поиронизировал над Клерамбо, отпустил несколько шуточек по его адресу, втайне думая остаться его другом!

В своем собственном доме Клерамбо не находил больше поддержки. Его старая подруга, в течение тридцати лет думавшая его умом, повторявшая его мысли, не заботясь о их понимании, теперь стала пугаться его новых слов, возмущалась ими, резко его упрекала за поднятый скандал, повредивший его доброму имени, доброму имени семьи, памяти покойного сына, святому мщению, родине. Что касается Розины, то она попрежнему любила отца, но перестала понимать его. У женщины редко бывают потребности ума; она обходится потребностями сердца. Розине было довольно, чтобы отец не присоединялся к словам ненависти и оставался жалостливым и добрым. Она ничуть не желала, чтобы он переводил свои чувства в теории и особенно пропагандировал их. Она обладала практическим и полным нежности здравым смыслом женщины, оберегающей свое сердце и мирящейся со всем прочим. Ей была непонятна властная логическая потребность, побуждающая мужчину выводить самые крайние следствия из своих убеждений. Она не понимала. Ее час прошел, час, когда она получила и бессознательно выполнила миссию материнской поддержки отца, слабого, неуверенного, разбитого, пригрела его под своим крылышком, спасла независимость его ума, подняла выпавший из его рук светильник. Теперь, когда он вновь взял его в руки, роль ее была кончена. Она снова стала "девочкой", любящей, незаметной, смотрящей на великие мировые события немного равнодушными глазами и в глубине души считающей их как бы фосфоресценцией выпавшего на ее долю сверхъестественного часа, который она благоговейно носит в себе, и которого не понимает.

* * * * *

Приблизительно в это самое время Клерамбо навестил один молодой отпускник, друг семьи. Инженер и сын инженера Даниэль Фавр, живой ум которого не ограничивался профессиональными интересами, давно уже был увлечен творчеством Клерамбо: могучие взлеты современной науки замечательным образом сблизили ее область с областью поэзии; она сама стала величественнейшей поэмой. Даниэль был восторженным читателем Клерамбо; они обменялись сердечными письмами, и молодой человек, семья которого была знакома с семьей Клерамбо, частенько заходил к ним, может быть не только ради удовольствия встречаться с поэтом. Визиты этого любезного тридцатилетнего мужчины, высокого, статного, с крупными чертами лица, с робкой улыбкой и очень светлыми глазами на загорелом лице, принимались благосклонно; и не один Клерамбо находил в лих удовольствие. Даниэлю было бы легко устроиться на тыловой службе, где-нибудь на металлургическом заводе, но он просил позволения не покидать своего опасного поста на фронте и скоро дослужился до чина поручика. Он воспользовался отпуском и пришел навестить Клерамбо.

Клерамбо был дома один. Жена его и дочь куда-то ушли. Он радушно принял молодого друга. Но видно было, что Даниэль чувствует себя смущенным; ответив кое-как на вопросы Клерамбо, он прямо приступил к волновавшему его предмету. Он сказал, что слышал на фронте о статьях Клерамбо и его это очень волновало. Говорили… утверждали… Словом, были к нему суровы… Он знал, что это несправедливо. Но он пришел (и Даниэль робко, но с жаром схватил руку Клерамбо), он пришел умолять Клерамбо не порывать с теми, кто его любит. Он ему попомнил о благоговении, которое внушал поэт, прославлявший французскую землю и душевное величие народа… "Оставайтесь, оставайтесь с нами в этот час испытаний!"

– Никогда я не был так близок к вам. – отвечал Клерамбо. И потом спросил:

– Дорогой друг, вы говорите, что там нападают на мои статьи. Ну, a вы сами, что об этом думаете?

– Я не читал ваших статей, – сказал Даниэль. – Не хотел. Я боялся, что это охладит мои чувства к нам или смутит в исполнении моего долга.

– Как же вы мало верите в себя, если боитесь, что ваши убеждения поколеблются от прочтения нескольких строчек!

– Я тверд в своих убеждениях, – возразил немного задетый Даниэль, – но есть темы, о которых предпочтительнее было бы не спорить.

– Вот уж не ожидал таких слов от человека науки! – воскликнул Клерамбо. – Неужели обсуждение способно нанести ущерб истине?

– Истине – нет. Но любви. Любви к родине.

– Дорогой Даниэль, вы смелее меня. Я не противопоставляю истину любви к отечеству. Я стараюсь примирить их между собой.

– О родине не может быть споров, – отрезал Даниэль.

– Значит это догмат веры?

– Я человек неверующий, – возразил Даниэль, – никакая религия для меня не авторитет. Поэтому я и говорю то, что сказал. Что осталось бы на земле, если бы не было родины?

– Я думаю, что на земле есть много прекрасных и хороших вещей. Родина одна из них. Я тоже ее люблю. Я спорю не о любви, но о способе любить.

– Есть только один способ, – заявил Даниэль.

– Именно?

– Повиноваться.

– Любовь с закрытыми глазами. Да, античный символ. Я хотел бы их открыть.

– Нет, оставьте нас, оставьте нас! Задача и без того слишком тяжелая. Не делайте же ее нам еще более мучительной!

И в нескольких сдержанных, отрывистых, взволнованных фразах Даниэль вызвал страшные образы недель, проведенных им в окопе, мерзость и ужас тех страданий, которые сам перенес, которые видел и которые причинил другим.

– Однако, милый мой мальчик, раз вы видели этот позор, почему же не помешать ему? – удивился Клерамбо.

– Потому что это невозможно.

– Чтобы знать, возможно или невозможно, нужно сначала попробовать.

– Закон природы – борьба живых существ. Уничтожать или быть уничтоженным. Так, так!