более крепкую позицию; а с другой, – поставили его в связь с людьми более знакомыми с реальным положением дел, которые снабжали его документальными данными. В самое последнее время во Франции образовалось маленькое полунелегальное Общество независимых изысканий и свободной критики по поводу войны и причин ее вызвавших. Государство, с такой бдительностью пресекавшее всякую попытку свободной мысли, не считало опасными этих осмотрительных и спокойных людей, людей науки прежде всего, которые не искали огласки и довольствовались приватными обсуждениями; оно решило, что благоразумнее не выпускать их из четырех стен, держа все время под наблюдением. Расчеты оказались ошибочными. Истина, добытая при помощи скромных и кропотливых изысканий, хотя бы сначала она была известна только пяти-шести лицам, уже не может быть заглушена; она прет из земли с непреодолимой силой. Клерамбо впервые узнал о существовании этих страстных искателей истины, напоминавших таких же искателей эпохи Дела Дрейфуса; их апостольство при закрытых дверях приобретало, в обстановке всеобщего гнета, какое-то сходство с маленькой христианской общиной времен катакомб. Благодаря им он открыл наряду с несправедливостями, также и лганье "Великой Войны". Он уже и раньше смутно чувствовал это. Но он не подозревал, до какой степени столь близкая нам всем история была сфальсифицирована. У него дух захватило от этого открытия. Даже в часы самой суровой критики добряк никогда не воображал, на каких обманных устоях покоится крестовый поход во имя Права. И так как он не принадлежал к числу людей, хранящих про себя свое открытие, то стал кричать о нем в статьях, запрещенных цензурой, потом стал делиться им, в форме сатирической, иронической или символической, в маленьких рассказах, вольтеровских баснях, которые иногда проскакивали по рассеянности цензора и заставили власть относиться к Клерамбо, как к человеку положительно опасному. Люди, считавшие, что знают его, были крайне изумлены. Противники обыкновенно называли его сентиментальным. И конечно это была правда. Но он знал это и, как истый француз, обладал способностью смеяться над собой, над своими недостатками. Только сентиментальным немцам пристало слепо верить в себя! В глубине красноречивого и чувствительного Клерамбо таился взгляд всегда настороженного галла, который в чаще своих громадных лесов все подмечает, ничего не упускает и готов посмеяться над чем угодно. Удивительнее всего, что эта глубина просыпается, когда меньше всего этого ожидаешь, в момент самого сурового испытания и грозно нависшей опасности. Чувство смешного встряхнуло Клерамбо. Характер его внезапно приобрел живую сложность, как только он сбросил путы связывавших его условностей. Добрый, нежный, боевой, раздражительный, не соблюдающий меры, сознающий это и впадающий в еще большие крайности, слезливый, ироничный, скептик и верующий, он дивился самому себе, смотрясь в зеркало своих произведений. Вся его жизнь, чинно, буржуазно замкнутая в себе, вдруг разлилась под могучим толчком нравственного одиночества и гигиены действия.
И Клерамбо заметил, что он не знает себя. Он точно вновь родился после той мучительной ночи. Он познал радость, о которой раньше не имел понятия, – головокружительную, подмывающую радость свободного человека в бою: все чувства напряжены, как крепко натянутый лук, и наслаждаешься разлитым по всем жилкам отличнейшим самочувствием.
Но окружающим его не было от этого никакой пользы. Борьба мужа доставляла г-же Клерамбо одни только неприятности, создавала атмосферу всеобщей враждебности, которой в конце концов прониклись даже их поставщики, мелкие лавочники. Розина чахла. Сердечное горе, которое она держала в секрете, губительно действовало на ее здоровье. Если она не жаловалась, то мать ее стонала и плакала за двоих. Г-жа Клерамбо соединяла в одинаково горьком чувстве глупцов, наносивших ей оскорбления, и неосмотрительного Клерамбо, который навлекал на нее все эти неприятности. За каждой едой она осыпала мужа неуклюжими упреками, чтобы заставить его замолчать. Ничто не помогало: немые или шумные порицания не задевали Клерамбо; конечно он был огорчен; но он весь отдался жаркой схватке; в бессознательном и немного ребяческом эгоизме он отстранял все, что противоречило этому новому наслаждению.
На помощь г-же Клерамбо пришли обстоятельства. Умерла воспитанница, у которой она воспитывалась. Эта родственница жила в Берри и завещала семье Клерамбо свое маленькое состояние. Г-жа Клерамбо воспользовалась этой смертью, чтобы уехать из ненавистного теперь для нее Парижа, a также чтобы вырвать мужа из опасной среды. Она сумела связать со своей утратой практические интересы, заботу о здоровье Розины, на которую должна была оказать благотворное действие перемена воздуха. Клерамбо уступил. И они поехали втроем получать маленькое наследство в Берри, где и застряли на все лето и осень.
Было это в деревне. Старый буржуазный дом на околице. От парижского возбуждения Клерамбо вдруг перешел к застойной тишине. Только пение петухов на фермах да мычание коров на лугах отмечало монотонные часы среди царившего кругом безмолвия. Сердце Клерамбо было слишком разгорячено, чтобы приспособиться к медленному безмятежному ритму природы. Когда-то он любил природу до обожания; когда-то он был в гармонии с этим деревенским людом, откуда происходила его семья. Но в настоящее время крестьяне, с которыми он пробовал заговаривать, производили на него впечатление людей с другой планеты. Правда, они не были заражены военной горячкой, не кипятились, не проявляли ненависти к неприятелю. Но они не проявляли ее также и к войне. Войну они принимали как факт. На этот счет их не удалось обмануть: кое-какие простодушно-насмешливые замечания показывали, что они понимают, чего стоит такой факт. А покамест они им пользовались. Они обделывали крупные дела. Разумеется, они теряли своих сыновей; однако добра своего они не теряли. Они не были бесчувственны; горе их хотя и скупо выражалось, было от этого ничуть не менее глубоким. Но, в конце концов, люди умирают, а земля остается. Они по крайней мере не посылали своих детей на смерть из национального фанатизма, как это делала городская буржуазия. Они лишь умели извлекать выгоду из своих жертв; и по всей вероятности принесенные ими в жертву сыновья нашли бы это вполне естественным. Разве нужно терять голову, когда потерял любимое? Крестьяне головы не потеряли. Говорят, война дала французской деревне около миллиона новых собственников.
Мысль Клерамбо чувствовала себя изгнанницей. Она не находила общего языка. Крестьяне обменивались с ним неопределенно выраженными сетованиями. Разговаривая с буржуа, крестьянин всегда, по привычке, жалуется: это оборонительная мера против возможного покушения на его мошну. Таким же точно тоном они говорили бы об эпидемии ящура. Клерамбо оставался для них парижанином. Если бы у них были какие-нибудь мысли, они бы с ним не поделились. Он был человек другого племени. Отсутствие резонанса глушило слово Клерамбо. Благодаря своей впечатлительности он дошел до того, что перестал его слышать. Безмолвие. Голос незнакомых и далеких друзей, пробовавших связаться с ним, перехватывался почтовым шпионажем, – одно из позорных пятен того времени. Под предлогом искоренения иностранного шпионажа тогдашнее государство обращало своих граждан в шпионов. Не довольствуясь надзором над политической жизнью, оно учиняло насилие еще и над мыслями: поручало своим агентам лакейскую обязанность подслушивать у дверей. Награда за подлость наполнила страну (все страны) полицейскими добровольцами из светских людей, из литераторов, в большинстве случаев "окопавшихся", покупавших свою безопасность продажей чужой независимости и прикрывавших свои доносы именем отечества. Благодаря этим сыщикам, искавшие друг друга свободные мысли не имели возможности подать друг другу руку. Огромное чудовище Государство чувствовало какой-то нервический страх к полудюжине свободных мыслителей, одиноких, слабых, безоружных, – видно очень уж мучила его нечистая совесть! И каждый из этих свободных умов, окруженный тайным надзором, терзался в своей темнице и, не в силах узнать, что и другие тоже страдают, медленно умирал среди полярных льдов, замерзший и отчаявшийся.
Душа, которую Клерамбо носил у себя под кожей, была слишком горячая, чтобы покрыться снежным саваном. Но одной души недостаточно. Тело есть растение, нуждающееся в человеческой почве. Лишенное сочувствия, обреченное на то, чтобы питаться собственными соками, оно чахнет. Все рассуждения Клерамбо в доказательство того, что мысль его отвечает мысли тысяч неизвестных, не заменяли реального соприкосновения с живыми людьми. Уму достаточно веры. Но сердце – святой Фома. Оно нуждается в прикосновении.
Клерамбо не предвидел этого физического изнеможения. Удушье. Кожа сухая, кровь выпита горячим телом, источники жизни иссякли. Точно под колоколом воздушного насоса. Какая-то стена преграждает доступ воздуха.
И вот, однажды вечером, когда Клерамбо, подобно чахоточному в душный день, бродил по дому из комнаты в комнату, ища свежего воздуха, почтальон принес письмо, каким-то чудом проскользнувшее сквозь петли сетки. Какой-то старый деревенский учитель из затерявшейся речной долины в Дофинэ писал:
"Война отняла у меня все. Одних моих знакомых она убила, других я больше не узнаЮ. Все, чем я жил, моя надежда на прогресс, вера в будущность братских отношений, все ею попрано. Я умирал от отчаяния, как вдруг случайно попавшая мне в руки газета с руганью по вашему адресу познакомила меня с вашими статьями "К мертвым" и "Той, кого любил". Я прочитал их и заплакал от радости. Значит, я не одинок? Значит, не я один страдаю? У вас еще сохранилась вера, скажите мне, сохранилась? Она все еще существует, и они ее не убьют? Меня уже стали одолевать сомнения. Простите. Но я стар, я одинок, я очень устал… Благословляю вас, сударь. Теперь я умру спокойно. Теперь, благодаря вам, я знаю, что я не обманывался…"
Точно свежий воздух мгновенно проник сквозь щель. Легкие наполнились, сердце вновь забилось, вновь открылся источник жизни и стал наполнять русло засохшей души. О, потребность во взаимной любви!.. Рука, протянутая мне в час душевной тоски, рука, давшая мне почувствовать, что я не отломанная от дерева ветка, но дорог чьему-то сердцу, я тебя спасаю, и ты спасаешь меня; я даю тебе свою силу, она умрет, если ты ее не возьмешь. Одинокая истина подобна искре, иссекаемой из камня, она сухая, резкая, мимолетная. Она тухнет? Нет. Она коснулась другой души. Новая звезда заг