Клерамбо — страница 33 из 47

ть, инстинкт предохраняет его; он воспринимает только удар вашей мысли о собственную; и, как на бильярде, шар отскакивает; но не легко предусмотреть, к какой именно точке. Люди слушают не чистым умом, но страстями и темпераментом. Из того, что вы им даете, каждый берет свое добро, а, остальное отбрасывает. Его защищает темный инстинкт! Ум не раскрывается для новой мысли. Он подглядывает в окошечко. И впускает только то, что ему желательно. Что сделали из высоких идей мудрецов, – Иисусов, Сократов? В свое время их убили. А через двадцать столетий их обращают в богов; это тоже один из способов убийства, мысль их отбрасывается в царство вечности. Если бы ей дали осуществиться здесь, на земле, миру пришел бы конец. Они сами это знали. И самое великое в их душах может быть не то, что они сказали, но то, чего они не высказали. О, патетическое красноречие умолчаний Иисуса, прекрасный покров символов и древних мифов, созданных для того, чтобы щадить слабые и боязливые глаза! Очень часто слово, которое для одного – жизнь, для другого – смерть или, что еще хуже, – убийство.

Что же делать, если рука полна истин? Бросать зерно куда попало? Но из зерна мысли может вырасти сорная трава или яд!..

Полно, не бойся! Ты не хозяин судьбы, но ты тоже судьба, ты один из ее голосов. Говори же! Это твое право. Высказывай всю свою мысль, но высказывай ее благожелательно. Будь как добрая мать, которой не дано сделать своих детей людьми, но которая терпеливо обучает их, как ими сделаться, если они пожелают. Нельзя освободить человека насильно и без его содействия; и даже если бы это было возможно, к чему? Если он не освободится сам, то завтра он снова будет рабом. Подай пример и скажи: "Вот дорога! Вы видите, можно выйти на свободу…"


Несмотря на все усилия действовать честно и отдаваться на полю судьбы, большим счастьем для Клерамбо было то, что он не мог видеть всех последствий своей мысли. Мысль его стремилась к царству мира. Но очень вероятно, что какой-то существенной своей стороной она помогла бы разразиться социальной борьбе. Как впрочем и всякий истинный пацифизм, – несмотря ни кажущуюся парадоксальность такого утверждения. Ибо пацифизм есть осуждение настоящего.

Но Клерамбо не подозревал о тех грозных силах, которые в один прекрасный день станут опираться на него. Наоборот, его ум старался насаждать в среде этой молодежи больше гармоничности, восставая против их приверженности к насилию. Он тем острее чувствовал цену жизни, чем меньше они ею дорожили. В этом отношении они мало чем отличались от националистов, с которыми хотели сражаться. Очень немногие из них любили жизнь больше идеи. (Говорят, что в этом величие человека…)

Все же Клерамбо был очень доволен встречей с человеком, который любил жизнь ради жизни. To был тяжело раненый, как и Моро, его товарищ Жило, до мобилизации служивший рисовальщком в промышленных предприятиях. Неприятельский снаряд осыпал его с головы до пят осколками, оставя без ноги и с разорванной барабанной перепонкой. Но Жило сопротивлялся судьбе гораздо энергичнее, чем Моро. В живых глазах этого маленького смуглого человека, невзирая на все невзгоды, сверкала веселость. Как и Моро, он осуждал бессмысленную войну и преступления общества, видел те же факты, тех же людей, но другими глазами, и молодые люди часто спорили между собой.

– Да, – заметил однажды Жило после того, как его товарищ рассказал Клерамбо один мрачный эпизод из окопной жизни, – было именно так… Но хуже всего то, что такие вещи не производили на нас никакого, ровно никакого впечатления.

Моро с негодованием запротестовал.

– Ну, на тебя может быть производили, и, если тебе угодно, еще на двух-трех. Но на остальных… Ведь мало-по-малу мы и замечать перестали.

И Жило продолжал, чтобы предупредить новые возражения.

– Я говорю это, мой милый, не для хвастовства. Хвастать нечем! Говорю, потому что так оно было… Видите ли, – обратился он к Клерамбо, – те, что приезжают оттуда и описывают это в книгах, говорят, конечно, о том, что чувствуют; но они чувствуют гораздо тоньше, чем простые смертные, потому что они ведь художники. Все их задевает за живое. Ну, а у нас кожа дубленая. Как вспомню теперь, то думаю, что это и есть самое ужасное. Когда вы читаете какую-нибудь историю, от которой у вас волосы встают дыбом или с вами дурно делается, то вам нехватает букета: торчащих перед вами ребят, которые, покуривая трубку, отпускают шуточки или думают о чем-нибудь постороннем. И это превосходно! Без этого хоть околевай… Все-таки животное, называемое человеком, ко всему приспособляется! Оно ухитрилось бы благоденствовать на дне выгребной ямы. Право, сам себе опротивеешь. И я был таким, ваш покорный слуга. Не думайте, будто я проводил время вот так, как этот парень проводит его здесь, – предавался философским размышлениям. Правда, я, как и все, находил, что занятие у нас было идиотское. Но ведь вся наша жизнь идиотская, не правда ли? Мы делали свое дело, сколько было нужно, в ожидании конца… Конца? Да, того или другого конца. Моего, конца моей шкуры, или же конца войны. Всегда приходит какой-нибудь конец… А пока что живешь, ешь, спишь, ср… Извините! Надо называть вещи своими словами… А основа всего этого, сударь, хотите знать? Основа всего та, что мы не любим жизни. Не любим как следует. Вы правильно сказали в одной своей статье: превосходная штука жизнь! Только маловато сейчас людей, которые догадываются об этом. Маловато живых. Все какие-то сонные. Готовые заснуть мертвым сном. Все как-будто говорят: "Вот так, мы улеглись. Не надо больше беспокоиться…" – Нет, люди не любят жизни как следует. И никто не учит любить ее. Делают все возможное, чтобы внушить к ней отвращение. С малых лет нам воспевают смерть, красоту смерти или тех, кто лежит в гробу. История, катехизис, "умереть за отечество!.." Об этом нам твердят и попы, и патриоты. А кроме того, жизнь становится постылой. Можно подумать, что люди прилагают все меры, чтобы сделать теперешнюю жизнь как можно гав… Никакой инициативы. Все механизировано. И при этом никакого порядка. Мы заняты сейчас не работой, а клочками работы, не знаем, с чем эти клочки согласованы; чаще всего – ни с чем. Чортова путаница, от которой никому никакой пользы. Люди свалены грудой, как сельди в бочках. Не знаешь зачем. Не знаешь, зачем живешь. Живешь себе. Вперед не идешь. – В незапамятные времена наши деды, говорят, взяли для нас Бастилию. В таком случае, если верить нашим шутникам – воротилам нашим, – нам и делать сейчас нечего, вокруг нас рай. Разве это не написано на всех наших памятниках? Чувствуется, что это неправда, что впереди собирается другая гроза, другая Революция… Но та, что была, так плохо удалась! И все кругом так неясно!.. Нет у нас ни к кому доверия, мы не видим своей дороги, никто нам не показывает ничего высокого, ничего прекрасного, ничего такого, что было бы повыше этих жабьих луж… Они делают все, что могут, теперь, чтобы нас околпачить: Право, Справедливость, Свобода… Но сало прогоркло… Умирать за это можно. Умирать никогда не отказываются… Вот жить, это другое дело!..

– А теперь? – спросил Клерамбо.

– О, теперь, теперь, когда нельзя больше вернуться назад, я думаю: "Если бы можно было начать все снова!"

– Когда же в вас произошла перемена?

– Это и есть самое любопытное! Вскоре после того, как я был ранен. Не успел я убрать одну ногу из жизни, как мне захотелось обратно вернуться. Как жизнь была хороша! А я и не подозревал об этом. Экий идиот, кретин!.. Я как сейчас вижу себя в ту минуту, когда я очнулся на изрытом поле, еще более выпотрошенным, чем лежавшие на нем в беспорядке тела, спутанные между собой, точно бирюльки; казалось, сама клейкая земля истекала кровью. Глухая ночь. Сначала я ничего не чувствовал. Морозило. Я прилип к земле… Какого именно куска у меня нехватало? Я не торопился заняться осмотром, чувствовал недоверие к ожидавшему меня и не хотел шевелиться. Верно было одно: я еще жив. Может быть, у меня оставалось всего одно мгновенье. Внимание, как бы его не прозевать!.. И я увидел в небе маленькую ракету. Меня не интересовало, что это за ракета. Но кривая линия, стебель и цветок огня… Не могу вам передать, до чего красивым показался он мне. Я срывал его глазами… И вспомнилось мне, как однажды ребенком я видел возле Самаритен фейерверк на Сене. Я смотрел на этого ребенка, как на чужое дитя, которое меня развлекло и растрогало. Потом я подумал, как однако хорошо пустить корни в жизнь, расти и иметь кого-нибудь или что-нибудь, что бы ты любил… Хотя бы ничего, кроме этой ракеты!.. Потом появилась боль, и я начал реветь. Я снова зарылся головой в яму… Потом перевязочный пункт. Жить стало не сладко. Боль грызла, как собака до самого мозга костей. Лучше бы уж остаться в яме!.. И все же даже тогда, тогда в особенности, каким раем казалось жить так, как прежде, попросту жить, жить без боли, как живут люди каждый день… И не замечают! Без боли… Без боли… Жить без боли!.. Но ведь это сон! Когда боль утихает… Одну бы спокойную минуту, почувствовать бы только вкус воздуха на языке, и тело такое легкое после перенесенных страданий… Боже!.. И такой была вся прежняя жизнь! А ты об этом не подозревал!.. Боже, как глупо понять жизнь только тогда, когда ее лишаешься! Когда же наконец полюбишь ее и просишь у нее прощения за то, что не сумел оценить ее, она отвечает: "Слишком поздно!"

– Никогда не бывает слишком поздно, – оказал Клерамбо.

Жило охотно ему поверил. Этот образованный рабочий был гораздо лучше вооружен для борьбы, чем Моро, и лучше даже, чем Клерамбо. Никогда он не унывал надолго. Упал, поднялся, дал сдачи… В глубине души он думал о преградах, стоящих на дороге к будущему:

– Вот доберусь я до них!

И он готов был выступить – на единственной оставшейся у него ноге – против них, когда прикажут. Чем скорее, тем лучше. Ибо и он, подобно другим, был фанатиком Революции. Он находил способ примирять ее со своим оптимизмом, заранее видевшим ее осуществленной мягко и безболезненно. Жило был незлопамятен.