Однако полагаться на это нельзя было. Люди из народа таят в себе такие неожиданности! Они так податливы и так склонны к изменениям… Клерамбо раз услышал, как в беседе с одним товарищем с фронта, Ланьо, приехавшим в отпуск, Жило говорил, что надо будет все перевернуть вверх дном, когда вернутся солдаты по окончании войны, а может быть и раньше… Во Франции простолюдин, часто обаятельный, живой, расторопный, ловящий на лету вашу мысль, прежде чем вы успели до конца ее выразить, ужасно забывчив! Он забывает то, о чем вы говорили, то, что он говорил, то, что видел, во что верил, чего хотел. Но он никогда не сомневается в том, чего он хочет, что говорит, что видит, во что верит. В беседе с Ланьо, Жило спокойно развивал соображения, противоположные тем, которые защищал накануне, разговаривая с Клерамбо. При этом менялись не только его идеи, но как будто даже самый его темперамент. Утром все было недостаточно сильным и резким для его жажды деятельности и разрушений. А вечером он мечтал только о какой-нибудь торговлишке, хорошо бы наживать, хорошо бы кушать, выводить ребят и плевать на все прочее. Хотя все эти солдаты искренно считали себя интернационалистами, однако среди них было очень мало таких, у которых не сохранилось бы старых французских предрассудков насчет расового превосходства – оно не носило злобного характера, было насмешливым, но прочно укоренившимся – над остальным миром, над врагами и союзниками, а в собственной стране – над жителями других областей или же, если они были провинциалами, – над парижанами. Никаких нытиков, все люди решительные, всегда готовые выступить, как Жило, вполне способные совершить Революцию, потом разрушить сделанное, потом переделать заново, потом… эх, ма!.. пустить все прахом и отдаться во власть первого попавшегося авантюриста. – О, это отлично знают лисицы-политики! Лучшая тактика убить революцию – дать ей разразиться, когда час пробил: пусть люди позабавятся!
Час повидимому приближался. За год до конца войны было несколько месяцев, несколько недель, когда в обоих вражеских странах бесконечное терпение измученных народов, казалось, вот-вот лопнет и раздастся страшный вопль: "Довольно!" Впервые почудился им кровавый обман. Как не понять негодования людей из народа, когда на их глазах шла безумная игра миллиардами во время войны, тогда как перед войной их господа скряжнически отпускали всего несколько сот тысяч франков на социальные нужды? Сильнее всяких речей раздражали некоторые цифры. Было подсчитано, что война расходовала около 75.000 франков на убийство одного человека! И на ту сумму, в которую обходится десять миллионов убитых, можно было бы сделать десять миллионов рантье… Самые ограниченные начали уяснять себе огромность земных богатств и их чудовищное употребление. Бесстыдное мотовство для достижения фантастической цели; и самая худшая мерзость: откормленные мертвечиной паразиты, которые расползлись по всей Европе, нажившиеся на войне спекулянты, обиратели трупов…
– Не надо нам больше болтовни о борьбе демократий с автократиями! – думала эта молодежь. – Все эти "кратии" прикрывают одну и ту же грязь. Повсюду война обрекла мести народов правящие классы, подлую буржуазию, политическую, финансовую и интеллектуальную, которая за один только век своего всемогущества совершила больше вымогательств, преступлений, разрушений и безумий, чем за десять веков их совершили бичевавшие нас короли и церкви…
Поэтому, когда далеко в лесу зазвучал топор героев-дровосеков Ленина и Троцкого, сердца многих угнетенных забились надеждой. И в каждой стране не один человек запасся топором. Что же касается правящих классов, то с одного конца Европы до другого, в обоих неприятельских лагерях, они ощерились против общей опасности. Не понадобилось никаких переговоров, чтобы столковаться. Заговорил инстинкт. Пресса враждебной Германии буржуазии молча предоставляла кайзеру полную свободу действий для удушения русской Свободы, угрожавшей социальной несправедливости, которой одинаково жили и союзники, и враги. В своей нелепой ненависти французская и английская буржуазия с плохо скрываемой радостью наблюдала, как прусский милитаризм – чудовище, которое должно было потом обратиться против нее же, – готов отомстить за нее этим великим бунтовщикам. И понятно, она лишь подогревала таким образом в страдающих массах и в небольшой кучке независимых умов восхищение теми, что противостояли всему свету, – восхищение Отлученными.
Котел кипел. Для предотвращения взрыва европейские правительства герметически закупорили его и уселись сверху. Поддерживая огонь, тупая правящая буржуазия удивлялась зловещим раскатам. Она объясняла возмущение Стихий дурным влиянием нескольких свободомыслящих ораторов, таинственными интригами, неприятельским золотом, пацифистами. И совсем не видела того, что увидел бы ребенок, – не видела, что для предотвращения взрыва первым делом необходимо потушить огонь. Богом всякой власти, как бы она ни называлась: империей или республикой, был кулак, Сила, – в перчатках, в маске, подрумяненная, но твердая и уверенная в себе. И она становилась также, по закону отражения, верой угнетенных. Происходила глухая борьба между двумя противоположными давлениями. Где металл был изношен, – прежде всего в России, – там котел взорвался. Где крышка была плохо пригнана, – в нейтральных странах, – там со свистом вырывался горячий пар. В воюющих странах царило обманчивое спокойствие, над которым тяготел гнет. Это спокойствие как будто служило оправданием угнетателей: вооруженные против неприятеля, они были не менее вооружены против своих сограждан. Машина войны всегда имеет два конца, – передний и задний; крышка хорошо пригнана, сделана из лучшей стали и привинчена гайками. Она не взорвется. Нет. – Эй, берегись, как бы все разом не лопнуло!
Зажатый в тисках, как и другие, Клерамбо видел, как кругом нарастал мятеж. Он его понимал, считал его даже фатальным; но это не являлось основанием для того, чтобы он его полюбил. Amor Fati был чужд ему. Достаточно понимать. Тиран не имеет права на любовь.
А молодые люди не скупились на любовь к нему. И их удивляло, почему Клерамбо не проявляет большей теплоты к новому идолу, приходившему к ним с Севера: к Диктатуре Пролетариата. Они не отличались щекотливостью и не удовлетворялись полумерами, когда дело шло о том, чтобы осчастливить мир на их лад, не считаясь с его желаниями. Одним ударом упраздняли они все свободы, которые могли служить им помехой. Павшая буржуазия лишалась права собраний, права голоса, права иметь свою прессу…
– Превосходно! – говорил Клерамбо. – При таких условиях она сделается новым пролетариатом. Простое перемещение гнета.
– Это будет временной мерой. Последним гнетом, который убьет гнет.
– Да, все та же война за Право и за Свободу; все та же последняя война, которая должна убить войну. А тем временем она чувствует себя как нельзя лучше, попирая и Право, и Свободу.
Они с негодованием протестовали против такого сравнения. Войну они считали гнусностью, а тех, кто ее ведет, подлецами.
– Но ведь, – мягко замечал Клерамбо, – некоторые, из вас тоже вели ее, и почти все в нее верили… Нет, нет, не возражайте. Побуждавшие вас чувства тоже были благородными. Вам показали преступление, и вы бросились уничтожать его. Ваш пыл был прекрасен. Но вы воображали, что кроме этого преступления других нет, и когда мир будет от него очищен, он вновь станет невинен, как в дни Золотого века. Для меня не новость это странная наивность, я уже видел ее во времена Дела Дрейфуса. Честные люди всей Европы (я был в их числе) словно никогда не слышали, чтобы невинный бывал до тех пор несправедливо осужден. Вся их жизнь была потрясена. Они взбудоражили весь мир, чтобы смыть это преступление… Увы, когда стирка была произведена (ее даже не довели до конца, потому что во время работы прачки смалодушничали и сам обеляемый тоже), мир остался таким же грязным, как и раньше. Видно человек не может охватить всей юдоли человеческих бедствий. Его слишком устрашают размеры зла; чтобы не быть подавленным, он останавливается на какой-нибудь одной точке, сосредоточивает в ней все зло мира и запрещает себе смотреть кругом. – Все это понятно, все это человеческое, друзья мои. Но надо быть мужественнее. Истина заключается в том, что зло есть везде; оно есть у неприятеля, оно есть также у нас. Вы его открыли мало-по-малу в нашем государстве. С той же страстностью, которая побуждала вас воплощать в неприятеле мировое Зло, вы собираетесь обратиться против наших правительств, разглядев их пороки. И если когда-нибудь вы убедитесь, что эти пороки есть также и у вас (а этого следует очень опасаться при вспышке революции, когда ревнители справедливости обнаружат под конец, что каким-то непонятным образом у них замараны руки и сердце), вы с мрачным отчаянием ожесточитесь на себя самих… Большие дети, когда отучитесь вы хотеть абсолютного?
Они могли бы ему ответить, что надо хотеть абсолютного, чтобы быть в состоянии сделать что-нибудь реальное. Мысль может забавляться оттенками. Действие их не допускает. Или одно, или другое. Пусть Клерамбо выбирает между ними и их противниками! Иного выбора нет…
– Да, Клерамбо это понимал. В плане действия иного выбора нет. Здесь все определено заранее. Как несправедливая победа фатально ведет к реваншу, который в свою очередь будет несправедливым, так и капиталистическое угнетение приведет к пролетарской революции, которая, по его примеру, тоже будет угнетать. Это бесконечная цепь. Тут какая-то железная ???? *, которую признает ум, которую он может даже почитать как Закон вселенной. Но сердце ее не приемлет. Сердце отказывается подчиниться ей. Его миссия сокрушить Закон вечной войны. Удастся ли ему это когда-нибудь?.. Кто знает? Во всяком случае ясно, что его надежда, его воля выходит за пределы естественного порядка вещей. Его миссия сверхприродного порядка, по существу религиозная.
* Справедливость.