Клерамбо — страница 40 из 47

Радостное удивление еще больше помолодило его. Но ни тело, ни руки, покрытые одеялом, не шевельнулись; и Клерамбо, подойдя ближе, заметил, что одна только голова живая.

– Мама, ты подвела меня, – оказал Эдм Фроман.

– Значит вы не хотели меня видеть? – спросил Клерамбо, наклоняясь над подушкой.

– Не совсем так, – сказал Эдм. – Я не очень стремлюсь к тому, чтобы меня видели.

– Почему же? – добродушно спросил Клерамбо, стараясь придать своему голосу веселый тон.

– Потому что гостей не приглашают, когда находишься не у себя.

– Где же вы?

– Да вот, готов побожиться, что… в египетской мумии. Он указал взглядом на кровать, на свое неподвижное тело.

– Там нет больше жизни, – проговорил он.

– Помилуй, ты живее всех нас, – запротестовал чей-то голос возле больного.

Тут только Клерамбо заметил по другую сторону кровати высокого молодого человека, ровесника Эдма Фромана, дышавшего силой и здоровьем. Эдм Фроман улыбнулся и сказал Клерамбо:

– У моего друга Шастне столько жизни, что он и меня ссужает.

– Ах, если бы я мог ее отдать тебе, – вздохнул Шастне. Друзья обменялись нежным взглядом. Шастне продолжал:

– Я отдал бы только часть того, что получил от тебя. И, обращаясь к Клерамбо:

– Он поддерживает нас всех. Не правда ли, мадам Фанни?

Мать нежно проговорила:

– Милый мой сын!.. Это совершенная правда.

– Вы злоупотребляете моей беззащитностью, – сказал Эдм. – Вы видите, я как труп, не могу пошевелиться, – продолжал он, обращаясь к Клерамбо.

– Вы ранены?

– Разбит параличом.

Клерамбо не посмел расспрашивать о подробностях.

– Вам не больно? – спросил он.

– Мне может быть следовало бы желать боли, все-таки боль еще привязывает нас к берегу. Но, признаюсь, я привык к глухому молчанию тела, с которым я спаян… Не будем больше говорить об этом. По крайней мере дух свободен. Если неверно, что он "agitat molem"*, то он часто от него ускользает.


* Движет косной материей. (Прим. перед.)

– На днях он приходил ко мне в гости, – сказал Клерамбо.

– Не в первый раз. Он часто посещал вас.

– А я считал себя совершенно одиноким…

– Вы помните, – спросил Эдм, – слова Рандольфа Сесилю: "Голос иного одинокого человека способен в течение часа пробудить в нас больше жизни, чем рев пятисот горнов, трубящих не переставая?"

– Это верно также и о тебе, – сказал Шастне.

Фроман сделал вид, что не слышит, и продолжал:

– Вы нас разбудили.

Клерамбо посмотрел на красивые мужественные и спокойные глаза лежащего и сказал:

– Эти глаза во мне не нуждались.

– Теперь они уже не нуждаются, – сказал Эдм. – На расстоянии видно лучше. Но когда я был совсем рядом, я ничего не различал.

– Расскажите мне, что вы видите…

– Поздно уже, – отвечал Эдм, – я немного устал. Хотите в другой раз?

– Я приду к вам завтра.

Клерамбо ушел, а вслед за ним ушел и Шастне. Молодой человек испытывал потребность доверить сердцу, способному почувствовать ее мучительность и величие, трагедию, которой его друг был героем и жертвой. Эдм Фроман, раненый осколком снаряда в позвоночный столб, вышел из строя в полном расцвете сил. Это был один из молодых вождей своего поколения, красавец, пылкий, красноречивый, с бьющей через край жизнью и пламенным воображением, влюбленный и любимый, одержимый благородным честолюбием. Теперь – живая смерть. Мать, вложившая в него всю свою гордость и любовь, смотрела на него, как на обреченного. Горе их было должно быть огромное; но и мать и сын скрывали его друг от друга. Это напряжение их поддерживало. Они гордились друг другом. Мать ухаживала за Эдмом, мыла его, кормила, как маленького ребенка, а он, стараясь быть спокойным, чтобы ее успокоить, носил ее в свою очередь на крыльях своего духа.

– Ах, – говорил Шастне, – надо бы совеститься того, что ты жив и здоров, что у тебя есть руки, чтобы хватать жизнь за шиворот, мускулистые ноги, чтобы ходить и скакать, совеститься того, что ты пьешь полной грудью благодатную свежесть воздуха…

Говоря это, он широко разводил руками, закидывал голову, глубоко дышал.

– И хуже всего, – заключил Шастне, – опустив голову и понизив голос, точно он стыдился своих слов, – хуже всего то, что мне ничуть не совестно.

Клерамбо не мог удержаться от улыбки.

– Да, это не героично, – продолжал Шастне. – И однако я люблю Фромана, как никого на свете. Меня глубоко печалит его судьба… Но ничего не могу поделать. Когда подумаю о своей удаче, о том, что из стольких жертв я один нахожусь здесь в эту минуту здоров и невредим, то мне стоит большого труда сдержать свою радость… Ах, как хорошо жить целым и невредимым!.. Бедный Фроман!.. Вы находите меня ужасным эгоистом?

– Нисколько, – отвечал Клерамбо. – Вашими устами говорит здоровье. Если бы все были так искренни, как вы, человечество не сделалось бы жертвой порочного наслаждения, не находило бы славы в страданиях. К тому же, вы имеете полное право смаковать жизнь после того, как прошли через испытание.

(Он указал на военный крестик на груди молодого человека.)

– Да, я прошел и возвращаюсь к нему, – сказал Шастне. – Но поверьте, тут нет никакой заслуги! Ибо я не сделал бы этого, если бы мог поступить иначе. Не стоит пускать порох в глаза. Порох употребляется теперь для других надобностей. На третьем году войны невозможно сохранить любовь к риску или равнодушие к опасности, хотя бы даже все это было вначале. Было это и у меня, должен сознаться, я был девственником по части геройства. Но теперь давно уже потерял невинность! Она была соткана из невежества и риторики. Как только с этим покончено, нелепость войны, идиотизм бойни, мерзость и ненужность этих ужасных жертв бьют в глаза даже самому ограниченному. Если недостойно мужчины бежать от неизбежного, то не следует также искать то, что можно избежать. Великий Корнель был герой тыла. Герои фронта, каких я знал, были почти всегда героями против своей воли.

– Это настоящий героизм, – заметил Клерамбо.

– Таков героизм Фромана, – отвечал Шастне. – Герой за неимением ничего лучшего, за отсутствием возможности быть человеком, но в нем особенно дорого как раз то, что, невзирая на все это, он – человек.


* * * * *

Клерамбо убедился в справедливости этих слов из длинного разговора с Фроманом, который произошел у них на другой день. Если душевное благородство Фромана не изменило себе после крушения его жизни, то заслуга его была тем более велика, что он никогда не исповедывал культа самоотречения. У него были широкие планы и огромное честолюбие, оправданием которого служили богатая одаренность и счастливая молодость. В противоположность Шастне, ни одного дня он не строил себе иллюзий насчет войны. С первого же взгляда для него стала ясна ее чудовищная нелепость. Ему помог разобраться в этом не только его сильный ум, но и вдохновительница мать, еще в детстве соткавшая его душу из самых чистых элементов собственной души.

Г-жа Фроман, которую Клерамбо заставал почти каждый день, приходя навестить Эдма, держалась в стороне, сидела за работой у окна, от времени до времени окутывая сына нежным взглядом. Она была одной из тех женщин, которые, не обладая исключительным умом, одарены гениальным сердцем. Вдова доктора, который был намного старше ее и широкий ум которого оказал на нее оплодотворяющее действие, женщина эта имела в жизни только две глубокие привязанности, очень отличавшиеся одна от другой: почти дочернюю к мужу и почти влюбленную к сыну.

Доктор Фроман был человек образованный и большого ума, оригинальность которого он маскировал мягким вежливым обращением, стараясь никого не задеть своим превосходством. До женитьбы он много путешествовал, объездил почти всю Европу, Египет, Персию и Индию; любознательный не только по отношению к науке, но и по отношению к религии, он особенно интересовался новыми выражениями религиозной веры: бабизмом, Christian Science, теософскими системами. Он был связан также с пацифистским движением, был другом баронессы фон Зуттнер, с которой познакомился в Вене, и задолго до начала войны предвидел приближение катастрофы, которой была обречена Европа и люди, близкие его сердцу. Но, как человек мужественный, привыкший видеть несправедливости, он стремился не столько к созданию иллюзий насчет будущего и обольщению им своих родных, сколько к тому, чтобы закалить их душу и дать ей силы вынести натиск надвигающегося вала. Еще больше, чем его слова, для жены (сын был еще ребенком, когда он умер) был священным его личный пример. Пораженный медленной и жестокой болезнью, которая и унесла его в могилу, – раком кишечника, – он до последнего дня продолжал спокойно заниматься своим привычным делом, окружая любимые существа своей безмятежной ясностью.

Г-жа Фроман сохранила в сердце его благородный образ, как божество. Благоговение к покойному спутнику занимало в ее душе то место, какое у других занимает религия. Не обладая твердой верой в загробную жизнь, она ему молилась каждый день, особенно в часы подъема, как всегда присутствующему другу, который стоит на страже и дает советы. Благодаря замечательному феномену оживания, который часто наблюдается после смерти дорогих нашему сердцу, в нее как бы переселилось существо души покойного мужа. Вот почему сын ее вырос в атмосфере мысли со спокойными горизонтами, резко отличавшейся от лихорадочных пейзажей, среди которых росло молодое поколение кануна 1914 года, беспокойное, пылкое, агрессивное, раздраженное ожиданием… Когда грянула война, г-же Фроман не было нужды обороняться и оборонять с