воего сына против расходившихся националистических страстей: им обоим они были чужды. Но они не пытались также сопротивляться неизбежному. Ведь беда стала надвигаться уже давно! Нужно было выдержать ее, не поддаваясь, спасая то, что следовало спасти: верность души своим убеждениям. Г-жа Фроман не считала необходимым держаться "в стороне от схватки", чтобы господствовать над ней; и то, что сделали для международного примирения своими статьями два-три французских, английских и немецких писателя, она выполнила более просто, но и более эффективно в ограниченном кругу своих знакомых, которых сохранила после смерти мужа. Не подавая виду, что она чувствует себя стесненной в обществе людей, отравленных ядом войны, никогда не предпринимая бесполезных выступлений против войны, г-жа Фроман одним своим присутствием, спокойным словом, ясным взглядом, осторожными суждениями, уважением, которое внушала ее доброта, была лучшей уздой для нездоровых крайностей злобы. А в домах, где это могло встретить благожелательный прием, она распространяла послания свободомыслящих европейцев, статьи Клерамбо, который ничего об этом не знал; и она с удовлетворением видела, что эти вещи оставляют впечатление. Больше всего ее радовало то, что под их влиянием преображался ее сын.
В Эдме Фромане не было ничего похожего на пацифиста-толстовца. В начале войны он считал ее не столько даже преступлением, сколько глупостью. Если бы было возможно, он, подобно Перротену, остался бы в стороне от действия, удалившись в возвышенные области искусства и мысли. Он не сделал бы попытки бороться с общественным мнением, потому что считал ее бесполезной: в те времена он чувствовал к безумию мира не столько жалость, сколько презрение. Вынужденное участие в войне заставило его признать, что за это безумие так щедро заплачено страданием, что прибавлять к его осуждению презрение пожалуй излишне. Человек сам устраивал себе ад на земле: он не нуждался ни в каком дополнительном приговоре. И в то же время слова Клерамбо, дошедшие до него, когда он был в отпуску в Париже, открыли ему, что есть более высокая задача, чем выступление в роли судьи своих товарищей по цепям: разделяя их тягости, нужно постараться их освободить.
Однако юный ученик пошел гораздо дальше учителя. Благожелательный и немного слабохарактерный Клерамбо, которого радовало общение с другими людьми и мучило расхождение с ними даже в их заблуждениях, вечно сомневался в себе, осматривался то направо, то налево, искал в глазах человеческой толпы сочувствия своей мысли и истощал силы на бесплодные попытки примирить свои внутренние убеждения с социальными движениями и борьбой своего времени. Прикованный к постели Фроман, юноша с душой вождя в разбитом теле, без малейшего колебания утверждал, что безусловный долг каждого, в ком горит пламя какого-нибудь высокого идеала, поднять его над головой своих товарищей. Зачем ему пытаться робко притушить его и потопить в массе других огоньков? Ложь общее место демократий, будто Вольтер не так остроумен, как Весь свет!.. Democritus ait: Unus mihi pro populo est… "Один для меня дороже тысяч"… – Вера нашего времени видит в социальной группе вершину человеческой эволюции. Кем это доказано? Я,– говорил Фроман, – я вижу эту вершину в выдающейся индивидуальности. Миллионы людей жили и умирали, чтобы вырастить один пышный цветок мысли. Такова уж щедрость и расточительность природы. Она расходует целые народы, чтобы создать Иисуса, Будду, Эсхила, Винчи, Ньютона, Бетховена. Но без этих людей чего бы стоили их соотечественники? Чего бы стоило человечество?.. Мы не провозглашаем эгоистического идеала Сверхчеловека. Великий человек велик для всех людей. Его индивидуальность является выражением стремлений миллионов людей и часто указывает им путь. Она воплощение их тайных сил и их самых высоких желаний. Она их концентрирует и осуществляет. Один только факт, что жил человек, называемый Христом, в течение веков воспламенял, поднимал над землей целые народы, вливал в них божественную энергию. И хотя протекло с тех пор девятнадцать веков, миллионы людей ни разу не достигли высоты образца, но неустанно стремятся к нему. Понятый таким образом индивидуалистический идеал более плодотворен для человеческого общества, чем идеал коммунистический, приводящий к механическому совершенству муравейника. Во всяком случае он необходим для последнего, как корректив и дополнение.
Этот благородный индивидуализм, пламенно провозглашавшийся Фроманом, укреплял ум Клерамбо, всегда немного колеблющийся, нерешительный вследствие доброты, сомнения в себе и усилия понять других.
Фроман оказал ему еще и другую услугу. Будучи более осведомленным относительно мировой мысли, имея через семью связи с представителями интеллигенции разных стран и читая на четырех или пяти иностранных языках, Фроман открыл Клерамбо существование других подобных ему одиноких умов, которые, каждый в своей стране, боролись за право свободного выражения своих мнений, – открыл всю подпольную работу угнетенной мысли, которая с ожесточением отыскивала истину. Крайне отрадное зрелище: эпоха самой ужасающей тирании, которая со времен инквизиции когда-либо тяготела над душой человечества, потерпела неудачу в попытке задушить у лучших людей каждого народа неукротимую волю остаться свободным и правдивым!
Конечно такие независимые индивидуальности были редкими, но их вес от этого только увеличивался. Их силуэт четко обрисовывался на пустынном горизонте. Во время падения народов на дно пропасти, где миллионы душ образуют бесформенную массу, голос этих единиц раздавался как единственное человеческое слово. И их дело только укреплялось бешенством тех, что отрицали его. Сто лет тому назад Шатобриан писал:
"Борьба отныне напрасна. Быть – вот единственная вещь, которая имеет значение".
Но он не замечал, что "быть" в наше время, быть собой, быть свободным, стоит величайшей борьбы. Люди, являющиеся самими собой, господствуют в силу одного факта нивеллировки остальных.
Не один Клерамбо испытывал благотворное действие энергии Фромана. Почти при каждом визите он встречал у изголовья молодого человека кого-нибудь из друзей, приходившего, может быть не сознавая этого, и с поддержкой, и за поддержкой. Двое-трое были юноши, ровесники Фромана; остальные – люди пожилые, перевалившие за пятьдесят, старые друзья семьи или же знавшие Фромана еще до войны. Один из них, старик-эллинист, с тонкой и рассеянной улыбкой, был его учителем. Был среди них также скульптор с седыми волосами и маслянистой кожей, изборожденной трагическими морщинами; бритый помещик с красной кожей и квадратной головой грубого крестьянина; был также седобородый врач, с утомленным и мягким лицом и взглядом, поражавшим сложным выражением глаз, один из которых был наблюдательным, с огоньком скептицизма, а другой – грустный и мечтательный.
Эти люди, иногда собиравшиеся вместе у больного, были мало похожи друг на друга, В небольшом их кружке можно было отметить все оттенки мысли – от католичества до анархизма и даже до большевизма (большевиком считал себя один из юных товарищей Фромана). На них всех лежал отпечаток самых различных духовных предков: старик-эллинист имел нечто от иронического Лукиана; черты французских летописцев из коллекции Машо можно было открыть у графа де Куланжа, который в своем имении отдыхал по вечерам от забот о племенном скоте и химических удобрений, смакуя парчевый язык Фруассара и кустистую сочную речь плута Гонди*. Скульптор бороздил рытвинами свой лоб, чтобы открыть метафизику в Бетховене и Родене. И доктор Верье, относившийся к религиозному раю со скептической улыбкой человека науки, переносил необходимый его сердцу уголок чудесного в царство биологических гипотез или в ослепительные уравнения современной физики и химии. Хотя он болезненно разделял испытания текущей минуты, эра войны вместе с ее липкой славой уже скрывалась для него в туманной дали перед героическими открытиями мысли, совершаемыми новым Ньютоном, свободомыслящим немцем Эйнштейном, посреди всеобщего помрачения разума.
* Фруассар – бытописатель феодального общества XIV века (1338– 1404); Гонди, больше известный под именем кардинала де Ретц, – политический деятель середины XVII века, оставивший красочные мемуары (1613-1679). (Прим. перев.)
Таким образом все у этих людей казалось различным: и характер ума и темперамент. Но общей чертой их было то, что они не зависели ни от какой партии, думали самостоятельно и относились с уважением и любовью к свободе – и своей собственной, и свободе других людей. Что по сравнению с этим все остальное? В нашу эпоху все старые рамки политических, религиозных или социальных партии рушатся; и не велик прогресс называться социалистом или же республиканцем, а не монархистом, если эти касты мирятся с государственным, религиозным или классовым национализмом. В настоящее время есть только два рода умов. Те, что замыкаются в установленных границах, и те, что открыты для всего живого, те, что носят в себе все человечество, включая и своих врагов. Несмотря на свою немногочисленность, люди эти, сами не зная, образуют подлинный интернационал, основывающийся на культе истины и вселенской жизни. И хотя каждый из них еще слишком слаб (они это знают), чтоб охватить свой необъятный идеал, зато этот идеал охватывает их всех. Объединенные им, они идут, каждый своей дорогой, к неведомому богу.
В настоящую минуту все эти различные свободные души тянулись к Эдму Фроману, потому что смутно чувствовали в нем точку, в которой встречались их линии, перекресток, откуда видны были все лесные дороги. Фроман не всегда был таким объединяющим центром. Покуда он оставался господином своего тела и был здоров, он тоже шел своим путем. Но после того как ноги его были разбиты, он расположился на перекрестке, – предварительно пережив период горького отчаяния, следы которого он тщательно скрывал от своих окружающих. Самая невозможность действовать позволяла ем