Клетка — страница 13 из 53

о, успокоила Ивана, да тот услышал уже ответы пигалицы на вопросы милиционера, но, наверное, чем-то выдал себя, и наблюдавшая за ним через ширму Мамаша поняла: быть беде! Острой опасности эта комиссия не принесла с собой, шла очередная кампания, столица готовилась к достойной встрече воинов, демобилизованных во вторую очередь, выкраивались метры жилой площади с неизбежной проверкой документов и прописки, но дурной сынок наговорил бы лишнего, много больше того, что было в справке из Вильнюса. «Я сейчас, сейчас…» - приговаривала из-за ширмы Мамаша, что-то делая так бурно, что ширма колыхалась. Она выскочила из-за нее: коротенькая юбка стянута в поясе, шелковые чулки облегали ладные резвые ноги, кофточка с короткими рукавами расстегнута на груди, губы умело намазаны, жидкие волосенки скручены, подняты и увязаны в подобие модной прически, и сама возникшая из рухляди за ширмою Мамаша походила на тех московских шалав, что крутятся около вокзалов и стерегут мужиков на подходах к пивным; она успела к тому же, до стука комиссии, сунуть в рот зажженную Иваном папиросу и хватануть полстакана водки. Когда четыре пары глаз вонзились в Ивана, ни в каких списках не состоявшего, Мамаша атаковала милиционера, которого знала конечно же, наставила на него пышную грудь, выталкивая из комнаты и взывая к совести: ну, ходит к ней парень с номерного завода, известно, зачем ходит, женщина она все-таки, так что ему - документы, где он женатый, с собою брать, она что, не знает, кто он такой?…

Власть попятилась, криво ухмыляясь, ушла в другую квартиру. Совсем пришибленный сынок помалкивал, Мамаша клочком газеты стерла с губ помаду и скрылась за ширмой; Иван и раньше замечал, что Мамаша старит себя с далеко идущими целями, согбенным видом и вдовьим платочком прикрывая достаток в доме, текущие в него денежки, но такой метаморфозы не ожидал и решил утром на прощание дать ей тысяч на пять больше. Она приняла пачку, понятливо кивнула, когда услышала, что Иван срочно выезжает в Горький на автомобильный завод, и деловито осведомилась, какие города и заводы говорить тем, кто начнет интересоваться Иваном, если тот после Горького сюда не приедет; поблагодарила она и за чемодан, оставленный ей. Иван распихал по карманам разную мелочь, сверток с деньгами нес открыто, в сетке, вместе с молоком и хлебом, Кашпарявичус покосился, понял, хмыкнул, спросил, из каких собак Иван, тех или этих, выслушал короткий ответ и согласился: да, любая стая опасна. На попутке доехали до поля, уставленного автомобилями и мотоциклами всех марок, это был СПАМ, склад поврежденных автомобилей. Минское шоссе - в двух километрах, там у Баковки спецотряд милиции выборочно забирал легковые и грузовые автомашины у тех, кому не положено тотально грабить Германию; почти все автомобили - исправные, на ходу, на складе распределялось не единожды награбленное, дележкой - по внушительным требованиям на бланках и скомканным запискам неведомо от кого - занимался человек одной крови с Кашпарявичусом, с виду неприступный и неподкупный. Присмотревшись к тому, как быстро меняются права на движущуюся собственность и с каким наваром для обоих распределителей, Иван понял: много, очень много людей в наркоматах обязаны литовцам, и всегда шепнут им нечто важное, и всегда отблагодарят и натурой, и советом. Один из таких наркоматских тут же выписал Ивану водительские права; Иван на полуторке, Кашпарявичус на «опеле» поехали к Филям.

Места в гараже нашлись, завхоз представительства всюду имел своих людей, и не только в Москве; в тот же вечер Иван отправился в ответственную командировку. В Каунасе умер старый революционер, несемейный, бездетный и без единого родственника, перед смертью он выразил нежелание быть похороненным на родной земле, погребение, по мысли Кашпарявичуса, должно состояться в Москве, только в Москве. «Дорогу туда ты знаешь», - с особенной интонацией произнес Кашпарявичус, отправляя Ивана в дальний рейс и очерчивая напутствием круг, в котором произошла (или могла произойти) их давняя встреча, а внутри этого круга было пространство от Минска до Клайпеды, леса от Паневежиса до Алитуса, где в одной стреляющей куче уничтожали друг друга бойцы НКВД, лесные братья, дезертиры и беглые пленные, партизаны, немцы и голодные, обовшивевшие легионеры неизвестно кем созданного войска. Там и сейчас было неспокойно, в полуторку Ивана трижды стреляли, потом ее догнал на «опеле» Кашпарявичус, обе машины катили резво, в Каунасе Ивана повели к фотографу, там и дали ему паспорт, но уже с каунасской пропиской, со всеми штампами, нарядили в черный костюм, снабдили доверенностью; с нею он отправился в морг, благоговейно опустил голову, стоя перед наглухо заколоченным гробом. Впрочем, были видны следы разруба, кто-то пытался топором осквернить последнюю камеру испытанного борца за правое дело, долгожителя тюрем; Ивану вспомнилась величественная фраза о том, что даже из гроба революционера должно вырываться пламя, и он потрогал разруб - копоти не было! Обложенный льдом и опилками, гроб последовал в Москву, три алкаша втащили его - под мат Ивана - в дом у Абельмановской заставы, отодрали гвоздодером крышку. Иван увидел синий лоб старика и умело заштукатуренное отверстие, пуля вошла под правый глаз самоубийцы. Сутки еще со стариком прощались в одиночку приходившие люди, женщины держали у рта платочки, все скорбящие - явно не советского происхождения, слышались восклицания на испанском, немецком, французском языках, по-русски заговорил вдруг авиационный генерал, называя покойника украинским именем Панас. Похоронили за чертой города («Таких ни одна земля не держит», - съязвил Кашпарявичус), кто-то произнес речь на литовском языке, потом речитативно зазвучала латынь. Лежавший в гробу считал себя при жизни интернационалистом, земля была ему пухом и в Африке, и в Бельгии, но не та, что вырастила его. Комья глины, полетевшие на заколоченный Иваном гроб, завершили погребение одного литовца и воскрешение другого, Ивана временно прописали в Москве - под чужой фамилией, странно читалось отчество: Иозасович. В деревне Мазилово, что в километре от гаража, сдавались комнаты, Иван научился говорить по-русски с легким акцентом, оправдывая фамилию; чужеземцу дали где жить и чем по утрам питаться.

Хорошо думалось о жизни под трескучие морозы за окном, приятные мысли рождались и в кабинах автомашин. Он ехал однажды за трамваем, видел, что делается на задней площадке, и поразился мальчишкам: они лепились к дверям, ни тычки, ни уговоры взрослых и кондукторши не распределяли их равномерно по вагону, какая-то сила влекла их на тесные площадки, к дверям, за которыми воля, простор. Неужели - та самая боязнь замкнутого пространства, в котором существовал в утробе плод? В мальчишках живет еще страх покидания теплых стенок матки - и радость освобождения от тесноты и темноты. А если спуститься мыслью в прошлое плода, то ведь оплодотворенная клетка нуждалась в замкнутости сферы обитания, где эволюционировала, начиная с амебы, проходя стадии земноводного существования, бытия гадов, млекопитающих, и как девять месяцев утробной жизни соизмерить с миллионами лет, вмещающих в себя нудный естественный отбор?

Он загнал «опель» в переулок; он рад был, что не вхолостую работает мозг, и горевал, вспоминая пропащие месяцы. Нет, не для Кашпарявичуса уберегла его судьба от многих смертей, надо мыслить и жить, и надо - найти Клима. Он здесь, в Москве, некуда ему бежать, Горки его не примут, Могилев тем более, его тянут к себе люди науки, он отравлен своей генетикой, он сдуру появится в Тимирязевке и загремит лет на десять, и он ищет Ивана, и связаться с Иваном он может только через Ленинград, дав о себе весточку, оставив записку (или ожидая ее) в квартире на проспекте Карла Маркса; ясно ведь, что ботанический сад Горецкой академии - место, где они виделись, - почтовым ящиком не послужит. Туда, в Ленинград, гнала его мысль - и спотыкалась; неделя ушла на подготовку, текст письма был продуман до запятой. «Тебя еще не взяли?» - пошутил Кашпарявичус, едва Иван сказал о Ленинграде; литовец временами говорил так, будто сломлен вместе с ним одним и тем же горем, иногда, в подпитии, гадал, кто первым из них прицелился и не выстрелил. Иван же боялся ворошить прошлое, сразу же начиналась болезненная ломота суставов, на себя принявших расплату за все промахи и ошибки. Но Ленинград будто встряхнул, взболтнул его, со дна поднялись осаженные временем комочки былого, он едва сдержал стон, когда вышел к Неве; набежавшие слезы сдул ветер; льдины тыкались в быки Литейного моста, откуда виделся уже родной проспект, тихая скорбь его. Мысль о смерти, которая соединит вторично сына с родителями, была такой острой, что Иван выплакался в подворотне, заодно и проверил, не увязался ли за ним местный топтун. Он знал все сквозные дворы у Финляндского вокзала, все подвалы и отсек возможный хвост, смешался с людьми и незаметно подошел к дому. Ничто не могло выветрить с проспекта запах буйного детства, здесь жил он и вырастал, не ведая и не предчувствуя, что ждет его впереди; вот двор, вот подъезд, где облапил он когда-то Наташку, от которой пошла страсть к математике. И дверь та же, тот же дерматин, белая кнопка звонка; сладко закружилась голова, представилось: он войдет в квартиру - и сбросятся с него десять прожитых лет, он уменьшится в размерах до пятнадцатилетнего, станет мальчиком. Дверь приоткрылась, показывая девушку, в глазах ее было нечто, призывающее к бережности: такую девушку нельзя даже за руку брать, только за пальчик. Залепетал просительно: нельзя ли оставить письмо фронтовому другу… или, быть может, друг уже заходил? Дело в том, что ошибочно дал ему адрес, вместо Москвы почему-то - бывает же такое - указал Ленинград, все остальное совпадает… Бессвязно лопоча, боясь и взглядом коснуться девушки, он по шаркающим шагам идущей на разговор женщины уже понял: был здесь Клим, был! Его шатало, рука потянулась к стене; десять лет в их квартире жили другие люди, со своими запахами и причудами, но все равно обонялся образ той семьи, что панически умчалась в Минск; стены и обои впитали запах матери, ее одежд, одеколона отца и его кожи… Женщина подошла, всмотрелась и вдруг спросила, не Иваном ли зовут его. Не здесь ли жил он в тридцать пятом году? Близость опасности мгновенно выветрила разнеженность, Иван подтвердил: да, это он, так не переда