Клетка — страница 29 из 53

гического профиля. Звонил Иван из автомата, разговор с женщиной, поднявшей трубку, показал: связаться с Гальцевым Клим не мог, тот эти месяцы провел на Амуре, командированный туда на сельхозстанцию, ныне же он в отпуске, дома бывает в полдень и по вечерам. Видимо, Клим, заинтересованный статьей, звонил в редакцию журнала, расспрашивал об авторе, что повторил Иван, узнал кое-какие детали, еще раз прочитал статью; Гальцев, несомненно, знал много больше того, о чем писал. Еще один ценный факт, приятный и внушающий малообоснованное доверие: биолог Володя Гальцев перед войною окончил университет в Ленинграде, потом блокада, ранение, демобилизация, женитьба на москвичке и переезд в столицу, сперва ассистент кафедры в Тимирязевке, ушел оттуда после какого-то скандала и устроился в Институт экспериментальной биологии. И совсем уж кстати: развелся, живет у дальней родственницы, дома часто не ночует. Неделю изучал его Иван, порою ходил следом за ним, удалось найти давнюю публикацию в «Биологическом журнале». Два набега было совершено на райком партии, завязаны знакомства с почтенными матронами, обслугою этого придатка Лубянки; впрочем, Иван не удивился бы, увидев здесь Мамашу. И все же Гальцева сюда Иван поостерегся приглашать, тот слишком умен и опытен, вынес войну и выдержал блокаду, отказался эвакуироваться в Омск и, конечно же, на чекистов насмотрелся. Дурной, наглой фальшью несло от райкома, и вспоминался почему-то Садофьев, его уговоры, его жесты, словечки; Иван сплюнул, когда догадался, чем ему противен Садофьев и вся райкомовская рать. Противоестественность была в ухватках полковника, он, мужчина, будто предлагал Ивану, мужчине, любить его по-женски, с поцелуями, с прижиманием к нему, с ласками, и как только это сравнение сыскалось, Иван окончательно пришел к выводу: протаскивать Гальцева через этот балаган нельзя ни в коем случае! Сразу почует обман и откажется. Его надо вводить в игру позже, минуя стадию вербовки, его надо просто взять за руку и привести на Раушскую, где предъявить нечто убедительное, внушающее безусловное доверие.

В круговерти московских поисков нашлись еще два биолога, в чем-то похожих на Гальцева, требующих особого подхода. С мелюзгой же можно не церемониться, и в середине июля официальной повесткой в райком был вызван ассистент кафедры МГУ Николай Гаврилович Бестужев: двадцать восемь лет, трудолюбие муравья, тщеславие и пытливость. Иван встретил его в коридоре, был деловит и дружелюбен; обработка этого Бестужева предполагала смену декораций, привоз его на Раушскую, копание в сейфе, где что-то к биологу относящееся имелось, телефонный разговор с незримым собеседником, предназначенный ушам пытливого ассистента, крупная сумма денег, выданная без расписки. Но тот сломался сразу и там же, в коридоре, дал устное обязательство выполнять все наказы органов. Впечатление от встречи осталось такое: будто на весеннюю улицу смотришь через засиженное мухами стекло, и хотелось плеснуть водой, промыть, прочистить, протереть - гадкое, отвратительное чувство… Всю неделю не покидало оно Ивана, потом пошли светлые, чистые ощущения, он просматривал газеты за лето, листал журналы и напоролся на знакомую по довоенным речам Никитина фамилию: Шполянский! Бывший начальник отдела в Институте растениеводства, ныне профессор ЛГУ, близилось его шестидесятилетие, и биолог этот был известен многим, Гальцев его почитал. Если уломать Никитина, если уговорить Шполянского, то явление его в квартире на Раушской произведет нужный эффект, профессор, сам того не подозревая, сыграет роль свадебного генерала, освятит своим присутствием будущую лабораторию, столь же подпольную, сколь и легальную. Никаких напутственных заклинаний, упаси боже, профессор войдет в «кабинет», пожмет руку Ивану, благословляющим взором обведет сидящих за столом гениев - этого вполне достаточно. Никитин может заартачиться, но не сработает ли сияние вокруг личности умершего Суркова? Не сталкивались ли они - Сурков и Шполянский? Иван разворошил бумаги геолога и вновь связал их: нет, не пересекались жизненные пути достославных ученых. А время шло, месяц кончался, топор, занесенный над генетикой, мог опуститься, и тогда Гальцев, порывистый и смелый, ни на какие контакты не пойдет. Иван выехал к Никитину, вез в портфеле папку с материалами на Шполянского. Спалось плохо, было жарко, вагон скрипел, всю ночь мерещилась конопатая физиономия Бестужева, вспоминались его глаза, почему-то запылавшие радостью в какой-то момент разговора. Ленинград встретил солнцем и недавним дождем, в пивную ехать рано, открывалась она в одиннадцать, поезд к тому же обогнул город с востока и замер у перрона Финляндского вокзала, родной проспект рядом, хотелось увидеть студентку. Он позавтракал в буфете и медленно двинулся к Военно-медицинской академии, купил цветы, надеясь подняться к дверям своей квартиры и положить их там, прошелся под окнами, постоял у коляски с газировкой, украдкой бросая взгляд на часы: мать студентки в это время шла обычно в булочную. Выпил стакан с вишневым сиропом, поглазел на афиши и хотел было совершить еще один променад близ дома, но то, что услышал он вдруг, погнало его прочь.

«Вас ищут! Берегитесь!» - вот что сказала ему в затылок мать студентки, и знакомым сквозным двором Иван выбрался к трамвайной линии, сменил два маршрута, перепрыгнул на такси через Неву, растворился в толпе у Гостиного двора и возник на Васильевском острове. В полдень он был на Расстанной, но так и не вошел в пивную: жалость к Никитину опутала ноги, заныли суставы, страх за него иголочками прошел по всему телу. В уборной возле рынка он в клочья растерзал бумаги на Шполянского, цветы были выброшены еще раньше, портфель проскользнул в помойную яму и утоп без пузырей. О поезде лучше и не думать, из Ленинграда надо выстреливаться, и немедленно, в любую сторону, кроме севера: финскую границу с хода не одолеешь, да и бессмысленно туда бежать, выдадут, надо искать другой путь, и размышления на Большом проспекте привели к великолепной идее. Иван доехал до Зоопарка и пошел к Петропавловской крепости. Три автобуса ждут экскурсантов, из четвертого, вологодского, вываливается пионерский отряд, пятый подходит, с более степенной публикой, - то, что и требуется. Смешаться с нею, пройти в крепость, найти подходящую группу, влиться в нее и покинуть опасный город. Собор не вмещает всех, желающих посмотреть на склепы, солнце греет и расслабляет; Иван ждал, высматривал, выискивал, прислушивался. Кто-то потянул его за локоть - он отбрыкнулся; еще раз тронули - он ловко перехватил неопытную руку карманника, вывернул ее, глянул через плечо - и обомлел: Садофьев!

Полковник был в штатском, виновато и радостно смотрел он в лицо Ивана, задрав голову и свалив ее набок. Экскурсовод увел толпу, уединив их обоих; во взгляде Садофьева было возрадование отца, увидевшего сына после долгой разлуки - повзрослевшего, сильного, уцелевшего в жизненных схватках, одолевшего врагов, хоть те и распускали слухи, порочащие доброе имя победителя. «Как я рад!… Как рад!…» - прошептал полковник, найдя повисшие пальцы Ивана и сжимая их в порыве благодарного чувства. Отошел на шаг, как бы обозначив промежуток времени, протекший со дня последней встречи, и с временного удаления еще раз глянул на Ивана, чтоб воочию удостовериться: нет, он не ошибся, это сбежавший из-под следствия Иван Леонидович Баринов, причинивший тяжкие телесные повреждения лейтенанту Александрову и убивший капитана Диванёва. Короткие ручки полковника вздернулись в порхающем жесте соболезнования, он осуждающе покачал головой, дивясь неразумию арестанта, лбом прошибающего многометровую стену. «Да поспокойнее вы, поспокойнее…» - укорил он и мягко сказал, что не надо повторять старые ошибки, нет смысла бежать, потому что никто не задерживает Ивана и не задержит, Иван Леонидович Баринов - не узник и не беглец, а гражданин на свободе и таковым останется. Да, он, полковник Садофьев, интересовался, где обитает ныне старший лейтенант Баринов, и даже дал соответствующее поручение, но в частном, так сказать, порядке; что же касается досадного происшествия в Минске, то история эта быльем поросла, Александров строчит бумажки в Нарьян-Маре, а Диванёв списан, сактирован, так сказать; ничто, следовательно, Баринову не угрожает, разве что сам он себе, а протоколы те - тьфу, нет их, так что - живите и радуйтесь, наслаждайтесь быстротекущей жизнью… «Ну, помирились?» - предложил Садофьев и протянул руку для пожатия; руки встретились, имя-отчество полковника вспомнилось Ивану: Георгий Аполлоньевич, оно прозвучало, и полковник игриво улыбнулся, хитровато погрозил Ивану, эдакому шалунишке, пальчиком: «А вас - как зовут теперь?» И вновь зажурчал его сердечный голосок: ах, молодость, молодость, не ведаете вы, юные, как прозорлива старость, как мудра она в своей занудливости; представить себе не можете, как горевал я, старик, потеряв такого компаньона и собеседника, дело-то ведь застопорилось, настоящее дело, им надо заниматься, ради него в очередной раз осматривается внутренний дворик для прогулок государевых преступников, заключенных в крепости, они были отторгнуты от жизни, наказаны отстранением от других людей: дворик немалый, по нему могли бы прогуливаться человек десять, а дышал во дворике свежим воздухом - один узник, всего один, и что самое главное - ни звука снаружи, при Николае ни гудков паровозных не было, ни заводских и трамваи не тренькали, автомашины не гремели, - тишина, абсолютная тишина! Вот в чем была ошибка самодержца - в отчуждении врага от красочной и звучной жизни на свободе, а надо - контрастом, соседством воли и неволи, чтоб кандальник чувствовал: жизнь идет, жизнь продолжается, она - вечна, она законна уже потому, что есть, а ты, сидящий здесь за тяжкие преступления перед отечеством и престолом, временщик, случайность, козявка, посягнувшая на мироздание…

Лишь на три или четыре минуты, пока на трамвае переезжали через Неву, умолк Георгий Аполлоньевич, а на Марсовом поле вновь заговорил о тишине, превознося ее, недавно заклейменную. В первый же день ленинградской службы он пошел на Сенатскую площадь, глянуть на ристалище, и глазам своим не поверил: да как могло величайшее в истории России действо свершиться на этом крохотном клочке территории; где размах кавалерийских сражений при Полтаве, где ширь русской души, - да нет же, нет, ничего не могло произойти на мостовой перед Сенатом, и все-таки - свершилось! И гр