Катя чувствовала, как холод пробирается под кожу, растекаясь по телу медленным, вязким страхом, но не тем, что заставляет сердце бешено колотиться, а тем, что сковывает изнутри, делая каждое движение ненужным, потому что двигаться уже некуда, бороться уже бессмысленно.
Она смотрела на изображение, на слова, которые появлялись в бегущей строке внизу экрана, на выражение лица ведущей, в котором не было ни отвращения, ни гнева, ни сочувствия, только бесконечная нейтральность, подчёркивающая, что её история не имеет веса, что её слова не заслуживают внимания. Она – всего лишь очередной преступник, говорящий то, что говорят все преступники, пытаясь оправдать себя перед судом, которого не будет.
Кадры снова сменялись, показывая ту же хронику событий, но теперь в ней появлялись новые детали, незначительные, но продуманные так, чтобы ещё глубже вбить в сознание зрителей единственную возможную версию произошедшего. Полицейские, ведущие её через коридоры дворца, лицо, застывшее в странной гримасе между отчаянием и яростью, руки, сжатые в кулаки, губы, что-то шепчущие. Но в эфире не было её слов, только изображения, выхваченные из контекста, показанные в том порядке, в котором они должны были создавать нужный эффект.
Она видела себя глазами этих людей, глазами тех, кто смотрел этот эфир, и понимала, что ничего, что она скажет, уже не будет услышано, потому что её голос растворился в этом потоке, выверенном монтаже, в этой новой реальности, где она стала центральной фигурой истории, которую создали без её участия, в которой не было её боли, не было того, что происходило по-настоящему.
Теперь был только этот образ – обезумевшая невеста, бросившаяся с оружием на собственного жениха и его отца, совершившая убийство перед сотнями свидетелей, а потом пытавшаяся оправдать себя сказками о жестоком эксперименте, о тайных играх и смертельных испытаниях, в которые никто не поверил, потому что их просто не существовало.
Она медленно опустилась на кровать, продолжая смотреть в экран, но больше не видя его, потому что в голове стучала одна мысль, одна единственная, повторяющаяся снова и снова, настойчиво, сдавленно, отчаянно – никто не поверил, никто не поверил. Никто не поверит.
Катя не моргала. Взгляд её оставался прикованным к экрану, но глаза не отражали ничего, кроме глубокого, разъедающего осознания того, что правда, которой она держалась, больше не принадлежит ей, что её слова превратились в пустой звук, не оставивший ни единой трещины на выстроенной кем-то картине. Ведущая закончила говорить, пауза длилась всего секунду, но этого было достаточно, чтобы ещё больше подчеркнуть неизбежность происходящего, чтобы дать зрителю осознать сказанное и подготовиться к следующему удару.
Голос следующего оратора был иным – не таким холодным, как у диктора, но от этого не менее безразличным. Сухая, отточенная интонация эксперта, человека, который привык объяснять, анализировать, разбирать события на факты и подавать их в удобной, легко усваиваемой форме.
– Следствию не удалось найти ни одного подтверждения этим заявлениям. Камеры наблюдения не зафиксировали ничего, кроме самого нападения. Другие участники, о которых говорит Громова, не существуют. Никаких следов, которые могли бы указывать на проведение подобных экспериментов, не найдено.
Голос выдержал небольшую паузу, давая зрителям возможность осмыслить сказанное, а затем продолжил с той же бесстрастной уверенностью:
– Более того, проверка, проведённая в особняке Петра Клюева, который Громова называла местом проведения так называемого эксперимента, не выявила никаких признаков подобной деятельности. В доме не обнаружено помещений, соответствующих описанию подозреваемой. Нет следов постороннего пребывания, нет камер наблюдения, записей или технологического оборудования, которое могло бы свидетельствовать о каком-либо контролируемом воздействии на участников, о которых она говорит. По словам обвиняемой, она узнала местоположение этого дома только после того, как покинула его стены, но на данный момент не существует ни одного факта, подтверждающего, что в особняке Клюева происходило нечто выходящее за рамки обычной частной жизни.
Катя даже не вздрогнула.
Эти слова звучали, как камень, падающий в колодец, уходящий глубоко вниз, в темноту, не оставляя даже всплеска. Их произносили медленно, чётко, позволяя каждому зрителю ещё раз убедиться в том, что сомнения неуместны, что следствие провело проверку, изучило материалы, проанализировало всё доступное, вынесло заключение, которое теперь нельзя оспорить.
Второй голос, другой эксперт, тот же уверенный тон, не оставляющий места эмоциям:
– Всё говорит о том, что девушка находилась в состоянии психотического расстройства.
Катя знала, что должно было последовать дальше.
Этот голос больше не принадлежал кому-то конкретному, он стал единым потоком, превращался в новый фон её жизни, подменяя реальность, отсекая лишнее, превращая её в историю, которую перескажут, в случай, который изучат, в пример, который будут приводить, но в котором не будет её самой.
Экран мигнул, показывая её прошлое, то, каким его должны были запомнить зрители.
Фотографии менялись, заполняя эфир подготовленными образами, которые теперь не имели к ней никакого отношения. Улыбающаяся студентка, девушка в белом платье, мечтательный взгляд, застывший в объективе камеры, лёгкая, почти наивная улыбка, отражающая ту, кем она была, но кем больше не является.
Эти кадры не отражали правды, но теперь именно они становились её официальной предысторией. Девушка, которая когда-то училась, строила планы, жила своей жизнью, теперь была другой. Теперь её лицо – лицо убийцы.
Катя не отрывала глаз от экрана, но уже не видела мелькающих кадров, не слышала голосов, которые раз за разом повторяли одно и то же, превращая её историю в медицинский случай, в пример клинического помешательства, в трагикомедию, которую теперь обсуждали по телевидению так, будто она была написана сценаристами для очередного документального расследования.
Её жизнь, её страх и её боль теперь стали диагнозом, категорией в справочнике психиатрических отклонений. Её мысли – не воспоминаниями, а симптомами, а её попытки объяснить, что всё это было правдой, только усиливали уверенность врачей в том, что она действительно больна.
Она смотрела, как её лицо в записи на экране превращается в чужое, в образ, созданный журналистами, в маску убийцы, которую теперь будут видеть миллионы, но не могла позволить этому чувству захватить её, не могла просто сидеть и ждать, пока реальность сожмётся вокруг неё в этой белой палате, пока за ней окончательно закроется дверь, за которой больше никогда не будет слышно её настоящего голоса.
Она чувствовала, как её дыхание становится сбивчивым, как пальцы сжимаются в кулаки, как по телу разливается ледяное отчаяние, но заставила себя подняться, заставила двигаться, потому что если она остановится сейчас, если позволит этой лжи заполнить её сознание, то уже никогда не сможет выбраться из неё.
Подойдя к двери, она подняла руку и постучала. Страх и ярость мешались в её движении, заставляя стук получиться резким, настойчивым, слишком громким для этой стерильной тишины, в которой должна была существовать её новая, покорная версия. Она знала, что за ней наблюдают, что её поведение фиксируется, что каждый шаг становится частью досье, которое заполняют её лечащие врачи. Но ей было всё равно.
Дверь открылась почти сразу, будто её ждали.
Вошла врач – женщина лет сорока, ухоженная, собранная, одетая в светлый халат, который подчёркивал её профессиональный статус, в мягкую, чуть приглушённую улыбку, предназначенную для тех, кого необходимо успокоить, кому не стоит давать слишком много пространства для размышлений. Она держалась с той отточенной заботой, которая заучивается годами работы с пациентами, с теми, кто привык сомневаться в себе, кто уже научился задавать вопросы только про себя, но не произносить их вслух.
– Катя, ты снова переживаешь?
Её голос прозвучал ровно. В нём не было ни капли сомнения, как не было ни попытки разобраться, ни желания услышать то, что сейчас скажет пациентка, потому что она уже знала, что услышит. Знала, какие фразы повторятся, знала, как они должны звучать, и знала, как на них реагировать.
Катя судорожно вдохнула, пытаясь удержаться, подавить эмоции, но не смогла, потому что молчать было невыносимо. Потому что допустить, чтобы её правда исчезла бесследно, означало принять этот диагноз, согласиться, что она действительно больна. Что она действительно выдумала всё, что с ней произошло, что Голос, комнаты, кровь, страх, выбор между чужой и собственной жизнью – это всего лишь химия в её голове, всего лишь ложные воспоминания, которые можно стереть, если подобрать нужное лечение.
– Вы должны меня выслушать! – её голос сорвался, стал резче, чем она хотела, но она не могла больше говорить спокойно. – Это всё было реально! Голос, задания, пытки, люди, которых убили! Вы должны найти их, проверить, выяснить, что произошло на самом деле!
Врач слегка наклонила голову, сохраняя выражение лёгкого сочувствия, делая вид, что действительно слушает. Но Катя видела, что перед ней уже закрыли дверь, а её слова не доходят. Что они превращаются в пустой поток, который можно просто переждать, прежде чем снова заговорить своим тоном, прежде чем снова вернуть её в рамки объяснений, которые здесь были признаны единственно возможными.
– Ты говоришь это каждый день, – произнесла врач мягко, почти ласково, но в этом тоне читалась та непоколебимая уверенность, с которой ломают чужую волю. – Но всё, что ты помнишь – лишь защитный механизм психики. Твой разум просто создал этот мир, чтобы оправдать твоё преступление.
Катя покачала головой, но не потому, что хотела возразить, а потому, что не верила в то, что эти слова звучат снова, что они произносятся с той же безупречной холодностью, с тем же выражением лица, которое не менялось уже много дней, не менялось с того самого момента, как её сюда привезли.