Клетка от совести — страница 65 из 66

– Нет! – она сделала шаг вперёд, чувствуя, как внутри неё что-то сжимается в тугой ком, как подступает та ярость, которую она не могла сдерживать, потому что она была единственным, что ещё держало её на поверхности. Единственным, что ещё не дало ей раствориться в этой белизне. – Камеры! Они записывали всё! Во время эксперимента, во время заданий! Где эти записи?! Вы должны их найти!

Она дышала тяжело, судорожно, ощущая, как по спине пробегает дрожь, но врач не отреагировала, только продолжала смотреть на неё с лёгким терпением, с тем выражением лица, которое говорит, что пациентка сейчас разыгрывает привычный сценарий, который скоро закончится.

– Где те, кто ставил на нас ставки? Кто смотрел эти трансляции?! Найдите их! – Катя сжала пальцы, с трудом удерживаясь от того, чтобы не схватить её за рукав, чтобы не встряхнуть, не заставить услышать себя, не заставить выйти из этого равнодушного состояния, которое убивало её быстрее, чем любые лекарства. – Это был не просто бред в моей голове! Это было реально!

Она увидела, как врач вздохнула, медленно подняла руку и посмотрела на часы, будто оценивая, сколько времени ей ещё придётся уделить этому разговору, прежде чем он исчерпает себя, а пациентка снова устанет. Прежде чем эмоции снова угаснут, превратив её в тихую, сломанную фигуру, которая через пару часов снова сядет перед телевизором, снова услышит свою историю с экрана и снова не сможет ничего изменить.

Катя чувствовала, как стены начали сжиматься, как каждое слово, сказанное сейчас, только приближает тот момент, когда она останется одна. Когда дверь снова закроется, и больше некому будет кричать, потому что её голос, каким бы громким он ни был, здесь ничего не значит.

Катя смотрела на врача, но уже не видела перед собой человека, не различала его черт, не могла даже зафиксировать его взгляд. Потому что мир вокруг начал рассыпаться на части, теряя очертания, превращаясь в белый шум.

Он не давал ничего, кроме липкого осознания того, что всё, что она пережила, всё, за что она цеплялась, всё, что держало её здесь, больше не существовало, а значит, бороться больше не за что, кричать больше некуда, доказывать больше нечего, потому что те, кто стояли перед ней, уже вынесли приговор, уже приняли единственно возможную версию произошедшего, в которой она – не жертва, а убийца, не выжившая, а сумасшедшая, не человек, а патология, поддающаяся корректировке медикаментами и долгими сеансами терапии, после которых воспоминания должны рассыпаться, как истлевшая бумага, оставляя за собой только пустоту.

Она хотела закричать, но в горле застрял ком. Спазм сдавил её дыхание, лишив возможности произнести хоть звук, сделав её голос не более чем слабым шумом, который растворился в этой стерильной, белой тишине. Всё в ней сопротивлялось, всё внутри стонало в агонии, но слова, которые раньше были оружием, теперь оказались бессмысленными, потому что никто не собирался их слушать. Никто не был готов услышать то, что не вписывалось в установленную систему, потому что каждый в этой комнате уже знал, что перед ним не жертва, не свидетель, не человек, прошедший через ад, а просто пациентка, чьё сознание, согласно всем официальным заключениям, не выдержало реальности и создало для себя иллюзию, от которой её теперь следовало избавить.

– Вы врёте… – её голос дрожал, не потому что она сомневалась, а потому что с каждой секундой осознавала, что всё, что она скажет, больше не имеет веса. Что любое её слово лишь подтверждает их версию, что чем больше она говорит, тем глубже её погружают в этот диагноз, в этот безупречно выстроенный мир, в котором её правда не существует.

Врач смотрела на неё с тем же терпением, с той же бесконечной заботой, но теперь она казалась издевательской, неестественной, потому что за ней скрывалось не сочувствие, не попытка помочь, а уверенность в её поражении. Перед врачом была не Катя Громова, прошедшая через ад, а просто пациентка, чей бред необходимо развеять, чьи слова нужно обесценить, чья память должна быть переписана.

– Нет, Катя, – врач качнула головой, и её голос звучал почти с материнской жалостью, но именно это делало его невыносимым, потому что за этой жалостью не было ни капли веры, ни секунды попытки вглядеться глубже, ни доли сомнения в правильности вынесенного диагноза. – Ты сама придумала этот кошмар. Это твой мозг. Твоя защита.

Что-то внутри Кати оборвалось, как тонкая нить, которая до последнего держала её на грани, не позволяя рухнуть, не позволяя сломаться, не позволяя поверить в то, что она действительно сошла с ума, но теперь даже эта нить, даже этот слабый мостик между её памятью и реальностью, который она пыталась удержать, был перерезан.

Она внезапно перестала дышать, потому что в груди словно не осталось воздуха, потому что всё вокруг сжалось, сдавило её рёбра, выдавило из лёгких кислород, превратив её в пустую оболочку, которой больше нечем было наполняться.

Всё стерто. Не просто забыто, а вычеркнуто из реальности, как будто никогда и не существовало, как будто её воспоминания – лишь испорченная плёнка, которую можно легко заменить на другую, стерев лишние детали, переписав сюжет, изменив кадры, заменив события новой историей, официальной, утверждённой, одобренной всеми, кто теперь контролировал её прошлое.

Её руки медленно опустились, пальцы разжались, дыхание стало ровным, но не потому, что ей стало легче, а потому, что теперь не было смысла в протесте, не было его в сопротивлении, не было и в словах, потому что её самой больше не существовало.

Она смотрела перед собой, но ничего не видела. Она проиграла.

Катя подняла руки, медленно развернула их ладонями вверх, внимательно осмотрела кожу, ожидая увидеть следы, ожидая почувствовать боль там, где раньше были глубокие синяки, рубцы от грубых верёвок, впивавшихся в запястья, ощущая, что память тела должна быть сильнее, чем эта стерильная чистота, чем эта пустота, оставшаяся вместо шрамов.

Но ничего не было.

Ровная, гладкая кожа, как будто её никогда не касались грубые пальцы, как будто её никогда не тащили по полу, как будто не было этих проклятых наручников, которые сжимали её запястья, врезались в кожу до боли, лишали даже этой жалкой иллюзии свободы.

Она разжала пальцы, снова сжала их в кулак, потом медленно провела ладонью по предплечью, пытаясь найти хоть малейшую шероховатость, но под пальцами только привычная, живая ткань, не затронутая прошлым.

Потом посмотрела на ноги, где ждала увидеть тонкие полосы от верёвок, следы от ударов, тёмные пятна, напоминающие о том, что они делали с ней, как её заставляли идти, как швыряли на пол, как прижимали к холодной поверхности, но всё, что она видела, было её собственное тело, чистое, безупречное, не хранящее ни единого доказательства её боли.

Она провела пальцами по шее, туда, где должны были остаться следы от чужих рук, от грубых хваток, от того, как её толкали, как держали, как заставляли замолчать. Там тоже ничего не было.

Как будто всё стерли. Как будто её страдания действительно существовали только в её голове.

Она закрыла глаза, пытаясь вспомнить, как всё это было, пытаясь снова пережить тот момент, когда кожа рвалась, когда она чувствовала боль, когда её тело было не просто её, а частью чужой игры, частью чужого развлечения, но чем сильнее она старалась ухватиться за эти воспоминания, тем быстрее они ускользали, превращаясь в расплывчатые образы, в размытые тени, в нечто призрачное, неосязаемое, похожее на плохой сон, который невозможно ни доказать, ни показать.

– Я точно помню камеры, – её голос был хриплым, едва слышным, неуверенным, словно даже в нём появилось сомнение, словно даже собственное сознание больше не хотело держаться за эти образы, стирая их вместе с каждым ударом сердца.

– Я слышала Голос, – она уставилась в стену, глядя сквозь неё, пытаясь ухватиться за мысль, которая с каждым мгновением становилась всё менее осязаемой, но она знала, она помнила этот механический голос, звучащий из динамиков, отдающий приказы, объявляющий новые испытания, заставляющий их делать то, от чего сжималось сердце, от чего холодела кожа.

– Они заставляли нас…

Она осеклась. Её губы приоткрылись, но она не смогла закончить фразу, потому что в воздухе висела гулкая, плотная тишина, давящая, бесконечная, заполняющая собой всё пространство, напоминая, что теперь этих слов больше нет, что теперь в них больше никто не верит.

Она посмотрела на свои руки, затем подняла голову и посмотрела в потолок, как будто там, где-то за этими идеально белыми, чистыми стенами, был кто-то, кто видел всё это, кто мог подтвердить её слова, кто мог сказать, что это было не её воображение, не игра её больного разума, а реальность, настоящая, жестокая, такая, какую она пережила, но теперь она знала – никто не скажет.

Теперь нет ничего. Только слова, в которые никто не верит.

Катя сделала несколько шагов, едва ощущая, как ноги касаются пола, как тело больше не принадлежало ей, а стало лёгким, пустым, чужим, двигавшимся по инерции, без цели, без смысла, без желания остановиться или идти дальше. Вокруг не осталось ничего, что могло бы напомнить о прошлом, что могло бы подтвердить, что всё, что она пережила, действительно существовало.

Что боль, страх, кровь, холод стен, крики тех, кто уже никогда не выйдет наружу, были чем-то большим, чем просто порождение её разрушенного сознания. Белые стены, белый потолок, белый пол, чистая постель, аккуратно сложенное покрывало, воздух, пропитанный стерильностью, который не оставлял в себе следов прошлого, а значит, не давал права на память.

Она подошла к окну, медленно подняла руку, провела пальцами по стеклу, чувствуя, как холод поверхности просачивается под кожу, но не даёт облегчения, не делает её ближе к реальности, не возвращает того, что было потеряно. Гладкая прозрачная поверхность отделяла её от мира, который продолжал существовать, который не заметил её исчезновения, который не остановился ни на секунду, чтобы оглянуться назад, чтобы зафиксировать момент, когда одна жизнь была стёрта из его структуры, превращена в ошибку, в диагноз, в случай, который можно объяснить медицинскими терминами и забыть.