вечерним ветром согрет.
Две бабочки взапуски
кружатся в танце хмельном.
То в южном зале они,
то в северный полетят…
Ветер яростный тронул
ветви цветущей сливы —
Лепестки опадают
прямо в кресло поэта.
Глядь – цветок возвратился
и уселся на ветку.
Присмотрелся получше —
да ведь бабочка это!
Люди в деревне словно с ума посходили.
Только и слышно: «Чиновник с ревизией прибыл!»
Дня не проходит, как снова у старосты в доме
Ломится кухня от самой изысканной снеди.
Снег на горную хижину лег.
Сгустились тени дерев.
Смолкли дальние колокола.
Ночь безмятежно тиха.
Книги неторопливо собрав,
в раздумье долго сижу.
В лампе синяя нить фитиля —
дум на тысячи лет.
Рай Санъё
Встретил в пути корейцев,
потомков пленников давних,
Что ремеслом гончарным
кормят свою деревню.
Радостно, право, думать,
что из японской глины
Лепят они поныне
в форме корейской сосуды[81].
На ярмарке повстречал я приезжих торговцев с Юга.
Они пополам с китайским на варварском говорили,
Но знали отлично цены имперским кистям и туши,
Потому что бывали дважды в самом Пекине.
Вихрь над морем Цукуси мраком окутал небо.
Что за орды сокрыли гладь морскую от взора?
Это идут монголы! С севера надвигаясь,
На восток и на запад, ненасытные, рвутся.
Запугали, злодеи, вдову из семейства Чжао[82],
А теперь, укрепившись, Стране Мужей угрожают.
Словно в котле вскипает ярость Таро Сагами[83].
Воины, стражи моря, в бой как один готовы.
Это идут монголы! Мы не ведаем страха!
Лишь с Востока приказов, что гор превыше,
страшимся.
Так вперед! Без пощады перережем проклятых,
Дружно мачты повалим, на корабли взобравшись,
В плен возьмем полководцев, грянем мы
клич победный.
Но горе нам! Вихрь с Востока относит в море
армаду —
Не даст он мечам японским омыться в крови
шакалов.
Ветер с востока матушку встретил
по прибытье в столицу.
Северный ветер ее провожает,
будто бы прогоняет.
Всюду тогда от деревьев цветущих
лилось благоуханье.
Нынче же всюду промозглый холод,
снег лежит на дорогах.
Я с петухами встаю, обуваюсь,
выхожу к паланкину.
Что-то неможется мне сегодня —
держат нетвердо ноги.
Да не об этом мои заботы —
с матушкой расстаемся!
Я наливаю матушке чарку,
себе наливаю другую.
Двор постоялый зарей подсвечен,
иней морозный тает.
Сыну сравнялось уже полвека,
мать – на восьмом десятке.
Вот уж не часто на свете встретишь
столь счастливую пару!
Сколько же путников поспешает
с Севера в южные веси!
Да только едва ли меж них найдутся
такие родные души.
Янагава Сэйган
За пределом столицы, как море, бушует весна…
Певчих птиц ты любил да цветы, а чинов не желал.
Но напрасно гордится возвышенным сердцем поэт —
В ветхом рубище, нищим, кто в силах по свету бродить?
Травы блекнут. В тумане твой дух к небесам воспарил.
Дождь над горною кручей. Как зябко в могиле костям!
Помню, скоро увяла под ветром глицинии ветвь,
Оплетавшая гроб, что был тоньше древесной коры.
Горные пики полукольцом
пронзают простор небес.
Тучи над морем, деревья меж скал
в мареве голубом.
Сгрудились тесно, один к одному,
в жилых кварталах дома.
Храмы по склонам окрестных гор
выстроились чредой.
Вот на закате прогудел
в голландской фактории гонг.
Вьются под ветром вечерним флажки
на китайских судах.
Уж двести лет благоденствуем мы,
нашествий не страшась.
Варвары только заходят в порт,
чтобы уйти назад.
В столице под вечер дождь моросил
и ветер осенний был студен.
Я перед отъездом сложил строку,
чтоб пару составить твоим стихам.
На желтых цветах от лампады блик —
все, все унеслось, как вчерашний сон…
Уже на Востоке услышал я,
что друга не стало, – и мир померк.
Премудрость истории никогда
никто не постигнет так, как ты.
Твой стих обнажен до самой кости.
Душа несравненная в нем живет.
А ныне от дел земных отошел…
О Янь Хуэй, кисть ему отдай!
Деяний бессмертных летопись
пусть ныне ведет в мире ином.
Поэзия буддийских мастеров и наставников
Фугай Экун
Старый монах обитает в пустынных горах.
Ночью и днем тишина и покой вокруг.
Спустится в город – каждый зайти норовит.
Мир этот бренный – вместилище суеты.
В горном гроте один тоскую по другу
да внимаю посвисту вольных пташек.
Задувает ветер – и с ним в пещеру
долетает журчание струй потока.
Не во сне, наяву порой отшельник
улетает вдаль от земного мира.
Тишина и покой царят повсюду,
благодатью полнят дух мой и разум.
Он живет не в нищете —
богатств у него сверх меры.
Указует пальцем луну,
обретая Путь в созерцанье.
Отчего сияет луна
и ветер мчит в поднебесье?
Жизнь его – созерцанье небес,
звучанье сутры.
Отчего так радостно он смеется?
Не от мира сего его улыбка.
Он живет в миру и в своей природе
находит радость.
Кто возьмется судить об этом монахе?
Он дороден и светится благодатью.
Он смеется, старый шутник,
и бродит один по свету.
Этот старый варвар[85], сидевший лицом к стене,
он привел в смятенье всех подвижников Дзэн.
Миновала тысяча лет, и десять тысяч пройдет —
но сумеет ли кто-то хоть что-то уразуметь?
Этот старый варвар, сидевший лицом к стене,
чьи глаза горели, как светильник в ночи, —
Он за много лет ни слова не проронил,
но Ученье его дошло до наших дней.
В пустоте небес ястреб кружит на ветру.
Воробьи внизу не скроются за плетнем.
Словно камень, ястреб падает с высоты —
И тогда пичуги трепещут пред ним.
Пусть на ветру шелестит листва,
не передать ее красоты.
В каменной ступе плоть моя —
над бренным миром посмеюсь.
Манъан Эйсю
Прохожу сквозь заставу Дзэн без ворот.
Не оставив за собою следа,
словно облако или речной поток,
И не знаю, на которой из гор
суждено найти пристанище мне.
Гэссю Соко
Все в погоне за почестями, за наживой —
лишь о том и пекутся в суетной жизни,
Но есть ведь солнца жар, дуновенье ветра —
только в них отрада и обновленье.
Вот приходит весна, приглушенным светом
наполняя проснувшиеся долины.
Высоко в горах, в мирном безмолвье
предаюсь созерцанью в день весенний.