«Тридцать один, тридцать два, тридцать три…» – секунды высчитываю. Уже к минуте подходит. «Пойдем», – говорю
Расторгуеву. А он мне показывает на ящик стола: «Цигарку-то куда засунул! Гляди, дым валит! Пожару еще наделаешь. Загаси». И зачем я решил вернуться к столу, вместо того чтобы выскочить вон, не знаю. Только сделал шаг, и вдруг – хрясь!… И больше ничего не помню.
Впервые очнулся Бакланов, по его подсчетам, на третьи сутки, в поезде, по дороге в Германию. Его эвакуировали с несколькими тяжело раненными немецкими офицерами в специальном санитарном вагоне: приняли, вероятно, за какую-то высокопоставленную личность, приглашенную на банкет.
Полученные раны и сотрясение мозга приковали его на долгие месяцы к постели. За это время он успел побывать в больницах Берлина, Франкфурта, Лейпцига. Его дважды оперировали. Врачи сомневались в благополучном исходе, но здоровый организм поборол все.
– Инвалид я теперь вкруговую. Жинка не примет, скажет: «Иди туда, откуда пришел».
Бакланов засмеялся. Несмотря на все пережитое, он не потерял бодрости.
– Ничего она не скажет, чего зря на бабу наговариваешь? – упрекнул Микулич.
– Все может быть, – возразил Бакланов. – Я ведь и в самом деле инвалид полный. Раньше была одна нога не в порядке, а теперь рука прибавилась. Хромой да безрукий.
Да вот это еще. – Он ткнул пальцем в щеку. – Одним словом, со всех сторон меченный. Но злобы на фашистов накопилось еще больше…
– Значит, дух остался? – спросил Беляк.
– А куда ему деваться?
– Это самое главное, Ваня. Дух есть, тогда и бороться можно. Что делать собираешься?
– Как что? – удивленно спросил Бакланов. – Драться!
Что прикажете, то и буду делать. Ладошки у меня чешутся, аж горят.
Беляк что-то шепнул на ухо Кострову. Тот утвердительно кивнул головой.
– Поезжай в деревню к жене, на поправку, – сказал
Беляк. – Мы тебе отпуск даем, а когда нужен будешь –
получишь сигнал.
Бакланов раздумывал. Конечно, правильно решили товарищи. Вначале он, правда, хотел домой не показываться, а остаться в городе и сразу включиться в работу подполья. Но теперь ему стало ясно, что домой зайти надо.
– Не возражаю, – сказал Бакланов.
– Там в деревне, у нас есть верный человек, – пояснил
Костров, – жена твоя его знает. Вот через него и держи связь с нами.
– Кому он верный? Вам или жене? – шутливо хмурясь, спросил Бакланов.
Беляк и Костров засмеялись.
– Эх ты, черт блудливый! – проговорил Микулич с напускной строгостью. – Болтался по свету чуть не два года, а жену ревновать вздумал. Ишь ты, гусь лапчатый!…
– Шучу, шучу я.
– То-то!
Бакланов поделился своими впечатлениями о Германии. Весть о Сталинграде пронеслась по всей стране. Теперь гитлеровцы не в состоянии скрыть зимних поражений германской армии. Но они еще верят, что дела их поправятся вновь, с наступлением лета. На лето они возлагают большие надежды.
…Только в три часа ночи друзья разошлись. Костров расположился отдыхать.
12
Последний короткий привал. Плотные тучи закрыли звезды. До города восемь километров, и четыре из них надо идти открытой безлесной равниной, изрезанной оврагами.
Надо переобуться, перемотать портянки. Партизаны разговаривают вполголоса, едят что-то всухомятку, осторожно курят, закрывая цигарки ладонями, шапками, полами шинелей.
Добрынин озабоченно поднимает глаза к небу, ищет хотя бы одну звездочку, хотя бы один просвет. Ровным счетом ничего. Его охватывает волнение. «Могут не прилететь, – думает он, – и тогда придется все отложить, все начинать сначала. Опять сборы, утомительный переход, опять надо посылать связного в город и предупреждать
Кострова, Беляка, а они, в свою очередь, должны предупредить подпольщиков, назначить новые сроки. Хуже нет, когда что-то подготовленное, решенное вдруг срывается, когда готовность, напряжение, порыв сменяются чувством досады, неудовлетворенности». Добрынин тяжело вздохнул, вложив в этот вздох все свои чувства: досаду, сомнение, беспокойство. Рузметов наблюдал за комиссаром, понимая его состояние, но думал о другом. «Вчера и позавчера, – рассуждал он, – с вечера тоже было так же темно и облачно, а к одиннадцати часам все изменилось». Ему верилось, что и сегодня к полуночи погода изменится.
Поэтому он бодро сказал:
– До часу ночи, Федор Власович, еще далеко. И все будет хорошо.
– Мне тоже так кажется, – ответил Добрынин, хотя думал иначе.
Где-то неподалеку слышится немецкая речь. Кто разговаривает, не видно, – все скрыто мраком ночи, зарослями леса. Но все знают, что это Веремчук и Охрименко проводят очередную «репетицию». Уже несколько дней кряду они тренируются, разговаривая только по-немецки.
Мысли всех заняты предстоящей операцией, но никто об этом не говорит. Все обсуждено, решено заранее. В
сводный отряд Рузметов отобрал шестьдесят самых молодых, выносливых, боеспособных партизан. Он разделил их на три группы и назначил командирами Веремчука, Бойко и Толочко.
Группе Толочко дали шесть ручных пулеметов. Партизаны двух других групп имели на вооружении лишь автоматы и гранаты. Некоторые несли с собой толстые железные прутья и ломики, которые советовал захватить надзиратель тюрьмы Фролов. Вчера допоздна подробно изучали план расположения тюрьмы, систему охранения, отработали задачи каждого командира и партизана в отдельности. «Теперь остается немного, – шутил перед выходом из лагеря Веремчук, – выполнить то, что наметили».
– Не пора ли, Усман? – спрашивает Добрынин.
– Да, пора.
– Кто пойдет первым?
– Толочко. Он лучше других знает дорогу. Бросай курить! – негромко, но четко отдает команду Рузметов.
Все быстро встают, вминая цигарки в снег.
– Толочко! – говорит Рузметов. – Вперед. Без спешки.
Тщательно просматривайте местность. У кладбища в овраге встретят Костров и Снежко.
Группа Толочко с двенадцатью пулеметами бесшумно скрывается в темноте леса.
Через десять минут снимается с места группа Бойко, еще через десять – Веремчука.
– Знакомые, тайные тропы, наш верный союзник – тьма,
– говорит Веремчук, становясь в голову цепочки.
Около огромной дыры в кирпичной кладбищенской стене, партизан встречают капитан Костров и Снежко. Они предупреждают, что надо соблюдать полнейшую тишину.
Партизаны один за другим бесшумно ныряют в черное отверстие и скрываются на кладбище. Там их встречают
Марковский, Микулич, Якимчук и разводят по заранее намеченным вместительным склепам.
Выставляются скрытые посты. Время тянется невыносимо медленно, и два часа, остающиеся до назначенного времени, кажутся вечностью.
Партизаны грызут сухари, запивают водой из фляг, ежатся, потирают руки, чтобы согреться.
– Супца бы сейчас хлебнуть на сале, с пшенной крупицей. Сосет червячок с полдня, – тихо жалуется кто-то,
сидящий на корточках. – И так сосет, – будь он проклят! –
что тошно становится.
– Ничего, Степа, крепись. Ты ремень туже затяни. Я
всегда так делаю. У меня тоже вот пупок к спине прилип, а ничего, терплю.
– Терпеть-то я умею. Если надо, неделю в рот ничего не возьму. Испытал уже, научился.
– Где же это ты учился?
– В окружении…
– А где?
– В Полесье.
– Ха! Так ты бы на ягоды нажимал, там их уйма.
– Непривычный к ним. Желудок не принимает.
В склеп попытался осторожно спуститься Рахматулин, но в темноте споткнулся на полуразвалившихся ступеньках и кубарем скатился, точно мешок, под ноги партизан.
Раздался сдержанный смех.
– Ровно домовой!
– Всех покойников переполошит.
– Тоже еще… потомок Чингисхана!…
Рахматулин чертыхнулся и доложил невидимому в темноте командиру:
– Звездочки на небе обозначились.
Рузметов облегченно вздохнул, улыбнулся и мигнул фонариком на часы: без семи двенадцать. Можно считать, что остается час.
Но чем ближе подходило условленное время, тем напряженнее и томительнее становилось ожидание. Люди уже не шутили, а сидели молча, оцепенев от ожидания, нарушая могильную тишину лишь нетерпеливыми вздохами.
В половине первого лейтенант Рузметов вышел наружу и долго не возвращался. Наконец послышался его певучий, с едва заметным акцентом голос:
– Тихо, поодиночке, за мной!
Небо чистое, усыпанное мерцающими звездами. Лишь высоко-высоко, словно выше звезд, плавают одинокие облачка. Дует свежий ветерок.
Цепочкой, обходя памятники, кресты, могильные холмы, обнесенные решетчатыми изгородями, натыкаясь на голые кусты сирени и стволы деревьев, следовали партизаны за идущими впереди Рузметовым и Добрыниным. И
вдруг где-то далеко-далеко, едва ощутимо для слуха, послышались рокочущие звуки моторов. Все мгновенно остановились. Рокот рос, усиливался и слышался уже явственней.
И тотчас же рокот моторов был заглушён истошным воем сирены. Воздушная тревога! Значит, летят свои. Залились и паровозные гудки на станции. Рявкнули зенитки.
По небу пошли шарить лучи прожекторов.
Совсем близко раздались тревожные торопливые удары в звонкий колокол. Это в тюрьме. Враги зашевелились.
Вот и западная кладбищенская стена. За ней вырисовывается мрачное здание тюрьмы. Тюрьму и кладбище разделяет шоссейная дорога.
Партизаны прижимаются к холодной кирпичной стене.
Она здесь в рост человека.
По шоссе, мимо тюрьмы и кладбища, без света стремительно проносятся автомашины. Одна… другая… третья…
В стороне вокзала зенитки хлопают особенно неистово.
Раскатисто ухнули первые бомбы; под ногами закачалась земля.
– Так его!… – крякнул кто-то около Добрынина. –
Сейчас начнется полоскание.
Комиссар хотел сделать замечание бойцу, нарушившему тишину, но голос его потонул в грохоте бомбежки.
Началось «полоскание». За первой серией разрывов последовала вторая, третья, четвертая. Бомбы рвались уже не только в районе станции, но и у других намеченных партизанами объектов.