Клинок эмира. По ту сторону фронта — страница 108 из 115

«Тридцать один, тридцать два, тридцать три…» – секунды высчитываю. Уже к минуте подходит. «Пойдем», – говорю

Расторгуеву. А он мне показывает на ящик стола: «Цигарку-то куда засунул! Гляди, дым валит! Пожару еще наделаешь. Загаси». И зачем я решил вернуться к столу, вместо того чтобы выскочить вон, не знаю. Только сделал шаг, и вдруг – хрясь!… И больше ничего не помню.

Впервые очнулся Бакланов, по его подсчетам, на третьи сутки, в поезде, по дороге в Германию. Его эвакуировали с несколькими тяжело раненными немецкими офицерами в специальном санитарном вагоне: приняли, вероятно, за какую-то высокопоставленную личность, приглашенную на банкет.

Полученные раны и сотрясение мозга приковали его на долгие месяцы к постели. За это время он успел побывать в больницах Берлина, Франкфурта, Лейпцига. Его дважды оперировали. Врачи сомневались в благополучном исходе, но здоровый организм поборол все.

– Инвалид я теперь вкруговую. Жинка не примет, скажет: «Иди туда, откуда пришел».

Бакланов засмеялся. Несмотря на все пережитое, он не потерял бодрости.

– Ничего она не скажет, чего зря на бабу наговариваешь? – упрекнул Микулич.

– Все может быть, – возразил Бакланов. – Я ведь и в самом деле инвалид полный. Раньше была одна нога не в порядке, а теперь рука прибавилась. Хромой да безрукий.

Да вот это еще. – Он ткнул пальцем в щеку. – Одним словом, со всех сторон меченный. Но злобы на фашистов накопилось еще больше…

– Значит, дух остался? – спросил Беляк.

– А куда ему деваться?

– Это самое главное, Ваня. Дух есть, тогда и бороться можно. Что делать собираешься?

– Как что? – удивленно спросил Бакланов. – Драться!

Что прикажете, то и буду делать. Ладошки у меня чешутся, аж горят.

Беляк что-то шепнул на ухо Кострову. Тот утвердительно кивнул головой.

– Поезжай в деревню к жене, на поправку, – сказал

Беляк. – Мы тебе отпуск даем, а когда нужен будешь –

получишь сигнал.

Бакланов раздумывал. Конечно, правильно решили товарищи. Вначале он, правда, хотел домой не показываться, а остаться в городе и сразу включиться в работу подполья. Но теперь ему стало ясно, что домой зайти надо.

– Не возражаю, – сказал Бакланов.

– Там в деревне, у нас есть верный человек, – пояснил

Костров, – жена твоя его знает. Вот через него и держи связь с нами.

– Кому он верный? Вам или жене? – шутливо хмурясь, спросил Бакланов.

Беляк и Костров засмеялись.

– Эх ты, черт блудливый! – проговорил Микулич с напускной строгостью. – Болтался по свету чуть не два года, а жену ревновать вздумал. Ишь ты, гусь лапчатый!…

– Шучу, шучу я.

– То-то!

Бакланов поделился своими впечатлениями о Германии. Весть о Сталинграде пронеслась по всей стране. Теперь гитлеровцы не в состоянии скрыть зимних поражений германской армии. Но они еще верят, что дела их поправятся вновь, с наступлением лета. На лето они возлагают большие надежды.

…Только в три часа ночи друзья разошлись. Костров расположился отдыхать.


12

Последний короткий привал. Плотные тучи закрыли звезды. До города восемь километров, и четыре из них надо идти открытой безлесной равниной, изрезанной оврагами.

Надо переобуться, перемотать портянки. Партизаны разговаривают вполголоса, едят что-то всухомятку, осторожно курят, закрывая цигарки ладонями, шапками, полами шинелей.

Добрынин озабоченно поднимает глаза к небу, ищет хотя бы одну звездочку, хотя бы один просвет. Ровным счетом ничего. Его охватывает волнение. «Могут не прилететь, – думает он, – и тогда придется все отложить, все начинать сначала. Опять сборы, утомительный переход, опять надо посылать связного в город и предупреждать

Кострова, Беляка, а они, в свою очередь, должны предупредить подпольщиков, назначить новые сроки. Хуже нет, когда что-то подготовленное, решенное вдруг срывается, когда готовность, напряжение, порыв сменяются чувством досады, неудовлетворенности». Добрынин тяжело вздохнул, вложив в этот вздох все свои чувства: досаду, сомнение, беспокойство. Рузметов наблюдал за комиссаром, понимая его состояние, но думал о другом. «Вчера и позавчера, – рассуждал он, – с вечера тоже было так же темно и облачно, а к одиннадцати часам все изменилось». Ему верилось, что и сегодня к полуночи погода изменится.

Поэтому он бодро сказал:

– До часу ночи, Федор Власович, еще далеко. И все будет хорошо.

– Мне тоже так кажется, – ответил Добрынин, хотя думал иначе.

Где-то неподалеку слышится немецкая речь. Кто разговаривает, не видно, – все скрыто мраком ночи, зарослями леса. Но все знают, что это Веремчук и Охрименко проводят очередную «репетицию». Уже несколько дней кряду они тренируются, разговаривая только по-немецки.

Мысли всех заняты предстоящей операцией, но никто об этом не говорит. Все обсуждено, решено заранее. В

сводный отряд Рузметов отобрал шестьдесят самых молодых, выносливых, боеспособных партизан. Он разделил их на три группы и назначил командирами Веремчука, Бойко и Толочко.

Группе Толочко дали шесть ручных пулеметов. Партизаны двух других групп имели на вооружении лишь автоматы и гранаты. Некоторые несли с собой толстые железные прутья и ломики, которые советовал захватить надзиратель тюрьмы Фролов. Вчера допоздна подробно изучали план расположения тюрьмы, систему охранения, отработали задачи каждого командира и партизана в отдельности. «Теперь остается немного, – шутил перед выходом из лагеря Веремчук, – выполнить то, что наметили».

– Не пора ли, Усман? – спрашивает Добрынин.

– Да, пора.

– Кто пойдет первым?

– Толочко. Он лучше других знает дорогу. Бросай курить! – негромко, но четко отдает команду Рузметов.

Все быстро встают, вминая цигарки в снег.

– Толочко! – говорит Рузметов. – Вперед. Без спешки.

Тщательно просматривайте местность. У кладбища в овраге встретят Костров и Снежко.

Группа Толочко с двенадцатью пулеметами бесшумно скрывается в темноте леса.

Через десять минут снимается с места группа Бойко, еще через десять – Веремчука.

– Знакомые, тайные тропы, наш верный союзник – тьма,

– говорит Веремчук, становясь в голову цепочки.

Около огромной дыры в кирпичной кладбищенской стене, партизан встречают капитан Костров и Снежко. Они предупреждают, что надо соблюдать полнейшую тишину.

Партизаны один за другим бесшумно ныряют в черное отверстие и скрываются на кладбище. Там их встречают

Марковский, Микулич, Якимчук и разводят по заранее намеченным вместительным склепам.

Выставляются скрытые посты. Время тянется невыносимо медленно, и два часа, остающиеся до назначенного времени, кажутся вечностью.

Партизаны грызут сухари, запивают водой из фляг, ежатся, потирают руки, чтобы согреться.

– Супца бы сейчас хлебнуть на сале, с пшенной крупицей. Сосет червячок с полдня, – тихо жалуется кто-то,

сидящий на корточках. – И так сосет, – будь он проклят! –

что тошно становится.

– Ничего, Степа, крепись. Ты ремень туже затяни. Я

всегда так делаю. У меня тоже вот пупок к спине прилип, а ничего, терплю.

– Терпеть-то я умею. Если надо, неделю в рот ничего не возьму. Испытал уже, научился.

– Где же это ты учился?

– В окружении…

– А где?

– В Полесье.

– Ха! Так ты бы на ягоды нажимал, там их уйма.

– Непривычный к ним. Желудок не принимает.

В склеп попытался осторожно спуститься Рахматулин, но в темноте споткнулся на полуразвалившихся ступеньках и кубарем скатился, точно мешок, под ноги партизан.

Раздался сдержанный смех.

– Ровно домовой!

– Всех покойников переполошит.

– Тоже еще… потомок Чингисхана!…

Рахматулин чертыхнулся и доложил невидимому в темноте командиру:

– Звездочки на небе обозначились.

Рузметов облегченно вздохнул, улыбнулся и мигнул фонариком на часы: без семи двенадцать. Можно считать, что остается час.

Но чем ближе подходило условленное время, тем напряженнее и томительнее становилось ожидание. Люди уже не шутили, а сидели молча, оцепенев от ожидания, нарушая могильную тишину лишь нетерпеливыми вздохами.

В половине первого лейтенант Рузметов вышел наружу и долго не возвращался. Наконец послышался его певучий, с едва заметным акцентом голос:

– Тихо, поодиночке, за мной!

Небо чистое, усыпанное мерцающими звездами. Лишь высоко-высоко, словно выше звезд, плавают одинокие облачка. Дует свежий ветерок.

Цепочкой, обходя памятники, кресты, могильные холмы, обнесенные решетчатыми изгородями, натыкаясь на голые кусты сирени и стволы деревьев, следовали партизаны за идущими впереди Рузметовым и Добрыниным. И

вдруг где-то далеко-далеко, едва ощутимо для слуха, послышались рокочущие звуки моторов. Все мгновенно остановились. Рокот рос, усиливался и слышался уже явственней.

И тотчас же рокот моторов был заглушён истошным воем сирены. Воздушная тревога! Значит, летят свои. Залились и паровозные гудки на станции. Рявкнули зенитки.

По небу пошли шарить лучи прожекторов.

Совсем близко раздались тревожные торопливые удары в звонкий колокол. Это в тюрьме. Враги зашевелились.

Вот и западная кладбищенская стена. За ней вырисовывается мрачное здание тюрьмы. Тюрьму и кладбище разделяет шоссейная дорога.

Партизаны прижимаются к холодной кирпичной стене.

Она здесь в рост человека.

По шоссе, мимо тюрьмы и кладбища, без света стремительно проносятся автомашины. Одна… другая… третья…

В стороне вокзала зенитки хлопают особенно неистово.

Раскатисто ухнули первые бомбы; под ногами закачалась земля.

– Так его!… – крякнул кто-то около Добрынина. –

Сейчас начнется полоскание.

Комиссар хотел сделать замечание бойцу, нарушившему тишину, но голос его потонул в грохоте бомбежки.

Началось «полоскание». За первой серией разрывов последовала вторая, третья, четвертая. Бомбы рвались уже не только в районе станции, но и у других намеченных партизанами объектов.