вниз огненные струйки.
Земля качнулась. Беляк и Микулич перебежали поляну и встали около сторожки. Вдали грохотало, земля тряслась от разрывов бомб. Зенитки продолжали остервенело стрелять, но прожекторы уже погасли.
Советские самолеты бомбили аэродром. Бомбежка продолжалась не больше двадцати минут и закончилась взрывами огромной силы, потрясшими весь город. Это взлетели в воздух штабели авиационных бомб.
Потом самолеты ушли, и все стихло.
С утра 23 февраля город зашевелился, точно растревоженный муравейник. Почти на всех улицах, на столбах, на стенах домов и заборах была расклеена небольшая, аккуратно отпечатанная подпольная газета «Вперед» – орган бюро окружкома коммунистической партии.
На лицевой стороне газеты большими буквами были приведены слова: «Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом». «Все силы народа – на разгром врага! Вперед, за нашу победу!»
В передовице рассказывалось о том, как бьется с врагом доблестная Красная армия, остановившая наступление гитлеровских полчищ и нанесшая им сокрушительные удары под Москвой, Тихвином, Ростовом-на-Дону, Ельцом. Сообщалось, какие потери понес враг, откатываясь на запад, теряя технику и усеивая дороги трупами своих солдат и офицеров. Статья призывала всех советских граждан в районах, оккупированных врагом, множить ряды народных мстителей, создавать новые партизанские отряды, истреблять фашистов.
«Наше дело правое! Победа будет за нами!» – этими словами кончалась передовая.
«Дорогие товарищи, поздравляем вас с двадцать четвертой годовщиной нашей родной Красной армии, борющейся за честь и независимость советской Родины!» – говорил лозунг.
В статьях шла речь о том, как живет в эти дни наше государство, описывались героические подвиги советских людей на фронте и в тылу.
Газета была подобна бомбе огромной силы, разорвавшейся посередине города. Оккупанты всполошились. Карательные, следственные, разведывательные органы гитлеровцев были подняты на ноги. Полицейские метались по городу, с ожесточением срывая расклеенные листки газет.
В управе, под председательством Чернявского, шло экстренное совещание. Заместитель бургомистра, взволнованный, бледный, информировал собравшихся.
– Эксперты точно установили, – говорил он, – что большевистская газета отпечатана шрифтом и красками типографии управы. Вы представляете себе, что это значит? Это дерзость, не имеющая границ! Нам никто этого не простит. За подобные вещи по головке гладить не будут. –
Повысив голос до визга, он закончил: – И не только я один буду отвечать! Все, все вы со мной вместе!
Гестаповцы отправили в тюрьму почти весь русский персонал типографии и отстранили от работы директора-немца. Сорвался выход в свет двух очередных номеров газет оккупантов.
«Зато наша вышла! – от всей души радовался Кудрин. –
Пусть нашу народ почитает, она интереснее».
Он сидел у себя дома с Найденовым. На столе лежала фляга с водкой, оставленная «на шабаш».
– Ну, задали мы им хлопот, Михаил Павлович! – смеялся Найденов. – Долго теперь не успокоятся. Давай-ка по махонькой за наш первый номер. – Он взял флягу, бережно, чтобы не пролить ни одной капли, наполнил две граненые стопки. – За первый, но не последний!
Выпили, закусили огурцами: хлеба в доме не было.
Поставив порожнюю стопку на стол, Кудрин задумался.
– Вот так, помню, в пятом году, – сказал он, покачивая головой, – сколько крови попортили мы полиции! Как суббота, так листовки, неделя прошла – опять листовки.
Чего только власти ни делали, – не помогает! Тоже ведь не лучше, чем сейчас, работали: по домам печатали, по чердакам, выносили за пазухой, в кошелках, с которыми бабы на базар ходят. Я как-то чуть не влип. Только принес в дом листовки, гляжу – полиция! Куда девать? А жил один, комнатушка маленькая, сунуть некуда, знаю, что все вверх дном перевернут. Выскочил в переднюю – труба самоварная висит на стене. Взял да и сунул туда. Не успел вернуться в комнату – и пристав нагрянул. Слежка за мной, видать, была. Копались, копались они часа два, не меньше, а на трубу и внимания не обратили. Так и выскочил я. На другой раз умнее стал: как вхожу в дом, листовки в трубу.
Найденов, склонив голову набок, внимательно слушал
Куприна. А в городе в это время шли обыски, производились облавы. В полдень немецкое радио объявило, что лица, у которых будет обнаружена коммунистическая газета, подвергнутся самому жестокому наказанию по всем строгостям военного времени. Все газеты жители обязаны были доставить в управу, но к вечеру, как выяснил Беляк, там набралось лишь двадцать пять экземпляров. Остальные шли своей дорогой, неведомой врагу.
Горожане при встречах ни о чем не говорили, а только радостно смотрели друг другу в глаза.
Правда, написанная в газете, проникала в села, в глухие деревушки, Поздно ночью, плотно занавесив окна и закрыв двери, люди с волнением, по нескольку раз перечитывали каждую строчку.
11
День быстро угасал. Сумерки обволакивали лес. Рузметов торопился в лагерь. Он знал, что там осталось всего несколько человек и в том числе больной Пушкарев. Шел он один, на лыжах, пересекая поляны, опушки, покрытые глубоким снегом, разрезая высокие причудливые сугробы, напоминающие замерзшие волны.
Настроение у Рузметова было хорошее: он удачно вывел к железной дороге две диверсионные группы, которым предстояло пересечь полотно, шоссе и добраться до отдельного взвода Толочко.
«Теперь они, наверное, уже перешли дорогу, а может быть, ожидают, пока совсем стемнеет, – прикидывал он. –
Тогда наверняка переберутся незамеченными, без единого выстрела».
У Рузметова были еще и другие основания для хорошего настроения. Вчера ночью, перед выходом на задание, его вызвали в штабную землянку. Зарубин в присутствии
Добрынина и Кострова объявил ему, что он назначается начальником штаба отряда.
– Потянешь? – спросил командир отряда.
– Приложу все силы, – ответил Рузметов.
– Ну, иди, желаю успеха. Обязательно успей вернуться к вечеру. Как только стемнеет, мы уйдем.
Рузметов козырнул и вышел.
«Начальник штаба, это не шутка, – размышлял сейчас он. – Это не взвод подрывников. Число бойцов в отряде уже перевалило за три сотни!»
Он мысленно представлял себя в новой роли, о которой никогда раньше не мечтал. Да и можно ли было предполагать десять месяцев тому назад, что он, студент-химик, вдруг окажется начальником штаба партизанского отряда, будет водить людей на боевые операции, учить их, как совершать диверсии на железной дороге, подрывать мосты, автомашины, минировать просеки, тропы?
Он знал, с чего надо начинать в новой должности. Перед ним четко и ясно вырисовывались ближайшие неотложные задачи. Прежде всего, надо внести строгую плановость во всю боевую работу.
«Ни одной операции без плана, – говорил сам себе
Усман. – Планы буду составлять сам, совместно с командирами взводов и отделений. Обязательное обсуждение итогов каждой операции со всеми участниками. Это повысит ответственность, дисциплину».
Ему хотелось, прежде всего, провести в жизнь свою идею о новом методе диверсий на железной дороге. Он считал необходимым ввести систему, при которой ежедневно по всему контролируемому отрядом участку производилось бы пять-шесть диверсионных актов, нарушающих плановое движение поездов.
Погруженный в свои мысли, он незаметно подошел к северной заставе – и вздрогнул от неожиданного басовитого окрика:
– Стой!
Рузметов остановился и сделал несколько глубоких вздохов. Он чувствовал, как по спине стекали капли пота.
Он шел быстро.
– Пароль!
– «Сосны шумят», – ответил Рузметов. По голосу он узнал, что остановил его проштрафившийся Редькин, бывший партизан его взвода. «Почему же он здесь? –
мелькнула мысль. – Ведь он должен быть в заготовительной команде».
Приблизившись к Редькину, Рузметов спросил:
– А ты как попал на заставу?
– По доброй воле, – ухмыльнулся Редькин. – Свободный от заданий день выпал, вот и решил постоять. Надо же свой грех заглаживать… На заготовке продуктов иной раз и фашиста не увидишь. А тут, гляди, он на мушку и попадется… Вот так-то, товарищ младший лейтенант…
Рузметов удивился неожиданной разговорчивости обычно молчаливого и угрюмого Редькина, но ничего не сказал.
– Наши давно прошли? – спросил он, уже тронувшись с места.
– Часа три назад, – ответил Редькин.
Всегда шумный, оживленный лагерь сейчас показался
Рузметову вымершим. Ни огонька, ни дыма, ни людского говора. Необычайная, глубокая тишина. В темноте вырисовываются белые, в маскировочных халатах, фигуры часовых; поскрипывает снег под их мерными шагами.
Рузметов отвязал лыжи, поставил их около своей землянки и направился к штабу. Из печной трубы тоненькой струйкой тянулся беловатый дымок. Стараясь производить как можно меньше шума, он открыл дверь и вошел внутрь землянки.
Пушкарев лежал на топчане навзничь, раскинув руки, с закрытыми глазами. Дышал он неровно, порывисто, изредка вздрагивая и бормоча что-то неразборчивое. За столом, освещенным скудным огоньком коптилки, с наушниками на голове сидел радист Сеня Топорков. По выражению его лица можно было определить, что он не работал, а просто слушал какую-то передачу. Его влажные пухлые губы были по-детски приоткрыты. Увидев Рузметова, он приложил палец к губам.
– Чш-ш-ш! – и, сняв наушники, щелкнул выключателем приемника. – Тише, – произнес он одними губами. – Только заснул…
– Температура? – спросил Рузметов. Топорков, не отвечая, взял со стола листок бумаги и протянул ему.
Это была запись температуры больного. Против семи часов вечера значилось – тридцать девять и семь.
– А где фельдшер? – поинтересовался Рузметов.
Топорков потянул его за руку подальше от спящего
Пушкарева и на ухо сказал:
– Я его отпустил. Он вторые сутки глаз не смыкал…
Покачав головой, Рузметов вышел из штаба и тотчас же услышал возбужденные голоса около своей землянки. Он быстро направился туда.