– Я… я… – В глазах Дамона брат-хранитель увидал отражение летящего на палубу разрубленного посоха, и, продолжив логический ряд, онемел. – Простите, господин посол, – просипел он, когда голос вернулся к нему. – Я не подумал.
– Очень удачно, что это не относится ко мне, – ответил Дамон и отвернулся. Перегнувшись через край бойницы, он вглядывался в бурлящие воды реки, пытаясь высмотреть хоть какой-то признак того, что посол Райте еще жив.
Но шли минуты, а несчастный так и не вынырнул.
Дамон закрыл глаза.
– Полагаете, – спросил чуть погодя брат-хранитель, очень тихо и вполне дисциплинированно, – что уже можно посылать ныряльщиков? Он, без сомнения, уже утонул, а мы обязаны вернуть меч. Нельзя рисковать тем, что клинок попадет в руки неведающих.
– Я не уверен, что Райте мертв, – отозвался Дамон. – Ему полагалось умереть много часов назад, если не дней. Не знаю, что поддерживало его силы тогда, и не знаю, может ли это поддерживать его теперь.
– Что же нам тогда делать?
– То, что следовало делать с самого начала, не будь я столь упоен собственной хитростью, – флегматично ответил посол. – Ждать, наблюдать, стеречь.
– Ха, – буркнул капитан баржи, не сходя с места. – Было бы проще, если бы вы его пристрелили, как я советовал.
– Проще, да, – согласился Дамон и тяжело вздохнул. – Уйдите лучше, пока меня не одолело искушение упростить наши отношения тем же путем.
На дне реки он тонул в царице Актири.
Вода не могла причинить вреда ему, ибо царица Актири хранила его телесную оболочку своей властью. Словно дитя во чреве, он не нуждался в дыхании, покуда живые струи обтекали его, проникая насквозь.
Он сопротивлялся упрямо и жестоко, как всегда, даже зная, что умирает. Она продолжала терзать его, и он терзал ее в ответ. Терпение богини было безгранично, а мощь беспредельна, но Кейнова Погибель мог черпать из источника ее Силы и обороняться ею.
Поэтому гибель его тянулась долго-долго.
Прошел день, потом другой; речным чутьем богини Кейнова Погибель ощущал неспешные обороты солнца. Возможно, больше было тех дней или меньше; хотя он мог воспринять, день царит на поверхности или ночь, память уже не могла сохранить, сменялись они раз, или три, или пять раз, или дюжину.
Богиня слоями, точно очищая луковицу, снимала жизнь с его души.
И настал поворотный момент, когда некая отстраненная часть его разума спросила: ради чего, собственно, терпит он муки. Ради чего ему теперь жить?
Чтобы видеть, как умрет Кейн? Месть его уже свершилась. Он причинил Кейну боль в меру собственных страданий и доказал миру, что Враг Господень не более чем простой смертный.
И Кейнова Погибель понял, что смерть врага ему не интересна больше. А когда смертная тьма смыкалась над его рассудком, осознал, что смерть не интересна ему вовсе.
Возможно, он перестал быть Кейновой Погибелью.
Или никогда ею не был.
Ясно вспомнились отчаяние Кейна, мечты о забвении, фантазии сладкой, соблазнительной гибели. Вспомнилось, как мечтал Кейн о тишине, избавляющей от мук. Клубящиеся мрачные тучи, что истают, покуда цвет и тьма останутся не более чем воспоминаниями…
И вот тогда, достигнув последнего звена в долгой запутанной цепочке своей судьбы, он нашел, где сделать выбор.
Он выбрал.
«Так будет лучше», – подумал он и рухнул в бесконечность пустоты.
Посреди глухой поздней осени по берегам Большого Чамбайджена потянулась к сланцево-сизым тучам и пепельному свету молодая трава. Среди высокой изумрудно-зеленой поросли, расцветая, тянулись к невидимому солнцу крокусы, похожие на теплые снежинки. Скрипели и дрожали деревья, когда распускались стиснутые перед грядущей зимой кулачки почек.
Холмы ниже Криловой седловины гремели эхом ревущих в гоне оленей, и звенел воздух от птичьих песен. По всей длине реки вставали на дыбы кони, мяукали коты, мчались на теплом не по сезону ветру собачьи свадьбы. Даже медлительные, туповатые твари людской породы чувствовали, как бежит быстрее кровь и бьет в голову, – пришла весна!
Так и было: вся весна в один день.
Улицы Анханы проросли вдруг молодыми колосьями кукурузы, вьющимися вверх из конских яблок; побеги травы ломали булыжник, превращая его в зеленеющую щебенку. Из семян, которым полагалось бы утонуть в реке, проклюнулись дубы и ясени, клены и хлопковые деревья. Ветви их цеплялись за стены Старого города, оплетали быки перекинутых через Чамбайджен мостов. Окна закрыла молодая зелень, шпалеры исчезли под пологом ползучего плюща. В минуты Анхана обратилась в тень города, десятки лет назад брошенного на поживу джунглям: скелет, придающий форму пожравшей его зеленой поросли.
И то была истинная весна; ибо что есть весна, как не земное эхо, отдающееся вослед голосу богини, когда та возглашает:
Я ЖИВА!
Глава семнадцатая
Тьма – великий учитель.
В Тихой земле был у одного племени ритуал, когда домогающегося тайных истин хоронили глубоко под землей, где не найдет его солнечный луч и ничье ухо не уловит плача и воплей. То была последняя ступень ритуала; спустя несколько дней, проведенных в гробу, честолюбца выпускали, и с той поры считался он одним из мудрецов племени.
Так поступали они, ибо было ведомо:
тьма – это нож, срезающий с души корку твоих представлений о себе. Тени твоих претензий, отсветы твоих иллюзий, слои обмана, которыми ты лакируешь жизнь в приятные тебе тона, – во тьме все они теряют значение. Их никто не видит. Даже ты сам.
Тьма скрывает все, кроме твоей сути.
Меня волокут вниз по ступеням, пока не находится пленница, которая молча сносит пинок командира; судя по тому, как раздут ее живот, она мертва давно, но в темноте трудно сказать с уверенностью. Кожа ее покрыта грязью так густо, что в свете фонарей не разглядеть мертвенной бледности. Может, у нее просто кататония. С лежащей снимают кандалы и волокут тело к выгребной яме в основании Шахты.
Офицер ловит мой взгляд, устремленный вслед ей, и ухмыляется.
– Да, я знаю, – говорит он самодовольно. – Так ты выбрался отсюда в прошлый раз. Ты и в этот раз пойдешь той же дорогой – вот только теперь там вмурована в камень железная решетка. Зазор между прутьями вот такой. – Он показывает одной рукой, словно сжимает невидимый французский батон. – Так что рядом с ямой у нас теперь новой прибавление: мясорубка. Здоровенная такая. Мы ее купили у Майло из гильдии. Зараз берет тридцатипудовую свинью. Для тебя места хватит.
Почерневшая туша мясорубки ловит отсветы фонарей раньше, чем мне хотелось бы: каменный идол, разинувший пасть для жертвоприношения. Стражник засовывает тело женщины головой вперед, поворачивает колесо, чтобы винт захватил волосы, потом отпускает тело и берется крутить рукоять. В механизм поставлен редуктор, чтобы мясорубкой мог орудовать один человек, поэтому ему приходится не раз повернуть колесо, прежде чем фарш, в который превратилось тело, начинает сочиться из-под решетки, падая в яму.
Обжигающий смрад, волна которого катится по Шахте, даже утешает немного; по крайней мере, я точно знаю, что женщина была мертва.
Командир расстегивает мои кандалы, говорит: «Раздевайся», – и, когда я советую ему отвалить на хрен, бьет меня еще раз. Рубашку он срезает с моих плеч кривым ножичком, будто специально для этого предназначенным, после чего мы устраиваем мрачный фарс: стражники пытаются стянуть с моих безвольно болтающихся ног штаны, покуда командир не бьет их по рукам и не берется за нож. Останься у меня хоть капля чувства юмора, я бы похихикал: такое у него было выражение лица, когда он обнаружил под штанами второй слой ткани – потемневшие от гноя, заскорузлые повязки из мешковины, которые наложил Делианн. Их он тоже срезает и приказывает одному из стражников унести тряпье.
– Левша, правша?
Мне даже отвечать не приходится; выражение лица достаточно красноречиво, чтобы командир отвесил мне оплеуху.
Меня швыряют в грязь, на место покойницы, застегивают кандалы на правом запястье и уходят наверх по широким низким ступеням, унося с собой тусклые фонари. Свет гаснет в вышине, и я остаюсь во мраке, полном всхлипов, и воплей, и тихого, хриплого хихиканья.
И вони.
Мне знаком этот запах.
Я тонул в нем прежде.
Это запах квартиры 3F в районе Миссии: третий этаж, окна во двор, в самом дальнем конце от лестницы, две комнаты и встроенный шкаф, куда едва может уместиться койка для восьмилетнего мальчишки.
Запах биотуалета под сиденьем Ровера.
Отцовский запах.
Медленно скользя по дерьму…
Я погружаюсь в кошмар.
Чрево ада разверзлось под моими ногами, и я буду падать вечно.
Я предвижу часы и дни темноты, ничем не отличимой от уже прошедших часов и дней: нет света, чтобы очертить контуры мира, нет тишины. Вечная ночь, пронизанная напряженными взглядами. Иногда со мной заговаривают из мерцающей тьмы, и я отвечаю.
Не люди – «шахтеры». Мы больше не люди. Парень, сидящий надо мной, мучается от дизентерии и всякий раз, извергая жгучие струи дерьма, плачет и все твердит мне, как ему плохо.
Я отвечаю, что всем плохо.
Не рассказываю никому, кто я. Кем был.
Как я могу?
Я сам не знаю.
Ни сна, ни отдыха больше не будет: крики не умолкают. Вопли будут звучать, пока я не лишусь рассудка. Я твержу это себе и все же засыпаю, это точно…
Потому что просыпаюсь иногда оттого, что вижу свет во сне.
Я просыпаюсь, чтобы лишиться объятий дочери, запаха кожи моей жены. Просыпаюсь в вечной ночи, где смрад и скрежет зубовный. Иногда рядом со мной оказывается деревянная тарелка с куском сыра или вымоченного в мясном отваре сухаря. Я нашариваю еду на ощупь и заталкиваю в рот грязными руками.
Раз или два я просыпаюсь оттого, что по лестнице ковыляет, сжимая в руке фонарь, здешний «козел» – дебил, надо полагать, косоглазый, исходящий слюнями… Он смотрит на нас, полуоткрыв рот, но я представить не могу, что из увиденного воспринимает недоразвитый мозг.