Потому что живем мы все вместе, но умираем – по одному.
В этот краткий миг, соединенные таинством, по сравнению с которым наш брак – лишь бледное, выцветшее эхо дальних отзвуков, мы смотрим друг на друга и шепчем:
Теперь я понимаю…
Мгновение мучительной тоски…
Если бы я мог быть таким, как ты хотела…
Если бы я могла принять тебя таким, каким ты был…
…А потом река вскипает во мне, от грязного ручейка на Криловой седловине до могучих рукавов в засоленных болотах Теранской дельты, где мы впадаем в океан…
…И сердце мое рвется, потому что единственное мое желание – остаться с ними навеки, но бесконечность «сейчас» подходит к концу, когда Шанна говорит:
Прощай, Хари.
…А я не могу даже ответить.
Вместо этого я прощаюсь с человеком, запертым в умирающем боге у моих ног.
– Счастливого Успения, сука!
И, упав на колено, я всей своей массой вгоняю исчерченный рунами клинок Косаля ему в лоб.
Точно меж глаз.
Сила хлещет по клинку вверх, сквозь мои пальцы, сквозь локти, сквозь плечи – стопорит сердце, взбегает по шее и гасит свет.
Глава двадцать шестая
Есть сказание о близнецах, рожденных от разных матерей.
Один из них – темный аггел смерти и разрушения, восставший из кокона смертной плоти бражник «мертвая голова»; другой – подлый рыцарь огня, в чьем сердце дымится разметанный молнией пепел.
Оба живут, не зная, что они – братья.
Оба гибнут в бою со Слепым Богом.
Их связывают лунные паутинки, сплетенные из любви и ненависти; незримые, тем крепче становятся они: связывают с богом, который прежде был человеком, и с чадом темного аггела, с драконицей и дщерью реки, с мертвой богиней и друг с другом.
И там, где паутинки эти сплетаются в единую нить, она сшивает рваные судьбы миров.
Как я был мертв – не помню.
Помню, какие сны наполняли мой медленно пробуждающийся из забвения разум, и знаю: казалось мне, будто я утопаю, или душат меня нечеловечески сильные руки, или на голову напялен пластиковый пакет. Я пытаюсь кричать, но не хватает воздуха…
Наверное, это следует считать благоприятным знамением. Посмертие, должно быть, весьма приятное местечко, раз я покидал его с такой неохотой.
Хотя вряд ли я узнаю точно.
Хотел бы вести свой рассказ в хронологическом порядке, если получится, но это непросто: связь событий не всегда укладывается в цепочку причин и следствий. Да и я не всегда уверен, в каком порядке что произошло, – да так ли это важно, в конце концов? Кто-то написал однажды, что направление стрелы времени с точки зрения физики несущественно. Думаю, тому полузабытому ученому приятно было бы узнать, что моя история обретает смысл, только если рассказывать ее от конца к началу.
Когда у тебя лихорадка, это звучит гораздо разумней.
Иной раз я ловлю себя на мысли, что жизнь – это вирус; что Вселенная подхватила его два-три миллиарда лет назад и все живое в фантастическом его разнообразии – лишь ее лихорадочный бред, а неумолимая жестокость неодушевленного – иммунная система реальности, нацеленная излечить ее от жизни. И когда все живое погибнет, Вселенная очнется от сна, зевнет разок-другой, потянется лениво и покачает метафорической головой, удивляясь, каких только нелепостей не породит больное воображение.
Когда на душе становится полегче, я об этом забываю.
Не всегда удается провести четкую границу между хандрой и экзистенциализмом.
Можно было бы предположить, что отныне меланхолия мне не грозит, но это не так; кажется, мне не грозят лишь старость и смерть. Так оно лучше – вечное счастье лишило бы меня человечности. А я, при всем прочем, еще человек.
Более-менее.
Но разъяснять мораль еще не рассказанной истории – значит лишать ее смысла. Значение – это цель. Иной раз мне кажется, что величайшая опасность, грозящая бессмертным, – неограниченная возможность отвлекаться.
Итак…
Я мог бы растянуть на много страниц описание первого своего пробуждения в новой жизни. Нанизывать деталь за деталью, сплетая меркнущие в памяти детали снов с невозможной нежностью теплых шерстяных одеял и тонких льняных простынь, мешая бодрящую боль пробивающих сомкнутые веки солнечных лучей с еле ощутимым запашком пуха в перинах, на которых я лежал. Стремление перечислять такие мелочи почти непреодолимо, потому что каждое ощущение, каждое переживание бытия стало для меня неописуемо ценным; хотя каждый вздох столь же сладостен, как предыдущий, в нем сквозит горечь, потому что я не в силах забыть, что вздох этот уникален не меньше, чем я сам, и как бы ни был прекрасен следующий – этого уже не вернуть.
Мне, впрочем, повезло: противоядие от тоски сидело рядом со мной, ухмыляясь по-волчьи.
Я открыл глаза, и оно сказало:
– Привет.
Я улыбнулся – и обнаружил, что у меня есть губы; стиснул его пальцы – и понял, что у меня есть руки. Мгновение спустя ко мне вернулся и голос.
– Так я не умер?
– Уже нет.
– Это хорошо. – Я слабо хихикнул.
– Что смешного?
– Ну… я увидел тебя и решил, что это не может быть рай.
Ухмылка стала шире – так он смеялся.
– Мне и так сойдет.
Я поразмыслил немного над его словами, наблюдая, как плывут в косых солнечных лучах пылинки. Окно было огромно, едва ли не больше титанической кровати с балдахином на восьми столбах. Начищенная медная лампа венчала каждый столб, покрытый тонкой резьбой по камню, похожему на полупрозрачный розовый мрамор, и в памяти моей всплыло его название: тьеррил.
Вот тут я понял, что мы в Надземном мире.
– Кейн!
– Да?
– Я передумал, – проговорил я. – По-моему, это похоже на самый настоящий рай.
Ближе к нему, чем я заслуживаю, закончил я мысленно.
Он поднялся на ноги, державшие его почти уверенно, подошел к обращенному на закат окну. Вечернее солнце красило его фигуру золотом и багрецом.
– Рад, что тебе так кажется, Крис, – отозвался он, – потому что так хорошо тебе больше не будет.
– Не понимаю.
Он посмотрел на закат.
– Я расскажу тебе историю…
Конец света действительно наступил.
Старый мир, каким мы его знали, оказался разрушен вмиг, и на месте его воздвигся новый, иной, так похожий на своего предшественника, что можно было обмануться их сходством. Время несуществования, разделившее их, само сводилось к нулю; никто не видел и не слышал, даже не ощутил разрыва, но люди знали.
Все переменилось.
Из объяснений Кейна я понимал, что` произошло в миг обновления мира. Заклятие, начертанное рунами на клинке Косаля, заперло шаблон сознания Ма’элКота, как проделало это с богиней, – но, поскольку сама богиня в этот момент при посредстве Хари касалась Песни реки, душа Ма’элКота прошла сквозь них обоих. Этот призрак, тень, бесплотный разум расточился бы, как дым на ветру, поглощенный великой Песней, если бы не образ возвышенного Ма’элКота: икона, которой молились ежедневно миллионы Возлюбленных Детей, божество, которое наделяли они силой своего преклонения. Сила эта резонировала с паттернами самого Ма’элКота столь точно, что гармоническое смещение заставило их слиться полностью, – и при посредстве Хари и богини они коснулись Песни Чамбарайи.
В этот миг он стал в равной мере богом людей и составной частью мирового разума: силой, равной которой не было во всей многотысячелетней истории Дома. Он получил точку опоры и перевернул мир.
Он стал миром.
Но не тем, какого жаждал Слепой Бог.
Власть Слепого Бога над Ма’элКотом была сугубо материальной: ее воплощал мыслепередатчик, имплантированный в череп физического тела Ма’элКота и оставшийся в его материальном трупе. И хотя в каком-то смысле Ма’элКот был таким же коллективным разумом, как Слепой Бог, он оставался личностью; и личность эта была прежде всего художником, и он не мог вынести разрушения прекрасного.
Соединенная мощь массы его поклонников и Чамбарайи позволяла богу настраивать свою ауру даже на гармоники мирового разума. Он разлился рекой, навязывая свою волю великой симфонии, которой был Т’нналлдион – Мир.
Его удар был изящен: он расширил силовой Щит, отсекавший Анхану от Трансфера Уинстона, до пределов всей планеты. В долю секунды прервались передачи от всех Актеров в Надземном мире.
А в следующий миг он добавил в Песнь мира новую ноту. Ни Кейн, ни я не смогли внятно описать ее действие. Можно сказать, что он слегка подправил местные законы физики.
Он уничтожил вероятность воплощения Слепого Бога.
Уничтожил напрочь: на квантовом уровне.
Малая доля Слепого Бога, которая простиралась до Надземного мира, распалась, и остатки ее брызнули фонтаном угольно-черных осколков. Тварь, будто рассеченный лопатой червь, свернулась клубком в своем логове, чтобы зализывать раны и копить злобу.
Социальные полицейские в Анхане ощутили эту перемену: на них внезапно накатила паника, настоящая паника, древняя паника – беспричинный ужас оттого, что ты заблудился в темном ночном лесу и оказался во власти нечеловеческого бога. Многие кричали, все до единого – пошатнулись, большинство бежало прочь, иные обратили оружие друг против друга или стреляли в воздух.
Некоторые направили свое оружие на Кейна, павшего на колени посреди Божьей дороги, другие – на лимузин, третьи целились в любую мишень, какая попадется. Все они погибли, не успев нажать на спусковой крючок.
Несколько соцполов выжили. Я еще не решил, что с ними делать.
Покуда пусть посидят в Яме.
Когда Кейн закончил свой рассказ о конце света, я поразился иронии судьбы.
– Ты сделал его богом. Ты даровал ему преображение, и он вознесся на небеса. В день Успения.
– Ага.
– Ты взял легенду о Кейне и Ма’элКоте и воплотил ее в жизнь.
– Легенда, – промолвил Кейн, – это такое неопределенное понятие…
– Ты победил врага, исполнив заветное его желание.