Что до меня, то всякий раз, как запись доходит до этого момента, у меня стынет сердце. Этот кратер, эта покрытая коростой шлака язва на теле города – дело моих рук.
Я умер, творя ее.
Нелегко на нее смотреть.
Сейчас, когда пишутся эти строки, я уже несколько недель размышляю над тем, каково быть мертвым. Думать об этом тоже нелегко.
Кейн пробыл на том свете семь лет.
Запись хранит лишь мешанину эмоций, изменчивых и переплетенных настолько, что определенной остается лишь их всепоглощающая мощь; но я не стану даже гадать, о чем думал Кейн, когда, перейдя Королевский мост, впервые увидал собственными глазами Успенский собор.
Сотни – нет, тысячи раз он видел его глазами Актеров Студии, но во плоти он обретал особенную массивность, которую не передать никаким симуляторам. Собор громоздится над ним, нависая утесом, заслоняя полнеба: титанический свод белоснежного мрамора, самое высокое здание в Анхане, превосходящее даже единственный уцелевший шпиль дворца Колхари. Ни прямых линий, ни острых углов; фасад загибается, обманывая взгляд иллюзией перспективы, и оттого кажется грандиозней, чем есть на самом деле, – зрелище это превосходит величием даже реальность. Стены собора неистово чисты: ни украшений, ни деталей, способных придать ему масштаб.
Ни пожары, ни битвы не коснулись его. Ни травинки не растет вокруг него, и лозы не вьются по девственно белым стенам. Полы его – из камня, двери – из железа, потолки – из меди. Успенский собор даже не устрашает: зайти в него – значит оказаться раздавленным пятою собственного ничтожества.
Кейн едва обратил на него внимание.
Подходя к собору, он рассеянно насвистывал, с трудом пробуждая призраки мелодий. Фасад собора чистили подвешенные на канатах послушники: хотя черное масло не осквернило храма, дым пожаров оставил следы копоти на сияющем камне.
– Полагаю, тебе придется закрыть лавочку, – пробормотал он.
С чего бы это? – ответил голос в черепе. Ма’элКот еще существует – он по-прежнему покровитель Империи и по сию пору слышит молитвы своих Детей. Хотя он – лишь составная часть меня, имя Ма’элКот доныне пристало ему.
Таких божеств немало: я суть пантеон. Или ты не понял этого? Паллас Рил отныне тоже часть меня наравне с Ма’элКотом; она будет покровительницей дикой природы, столь любимой ею, и заступницей слабых и угнетенных, подобно тому как скрывает беженцев буйная чаща…
– Господи, ты заткнешься? Если бы я знал, что мне придется выслушивать твой сраный бубнеж до конца дней, я бы, ей-богу, позволил тебе меня грохнуть.
Он подошел к воротам, и жрец в белой рясе под ало-золотой мантией распахнул их перед гостем.
– Именем возвышенного Ма’элКота сие смиренное дитя его приветствует владыку Кейна.
Скривившись, Кейн едва кивнул в ответ на глубокий поклон жреца и прошел мимо, провожаемый печальным:
– Не желает ли владыка Кейн спутника? Провожатого, быть может? Дано ли сему смиренному дитяти направить его?
– Сам найду, – отрезал Кейн и двинулся дальше.
Добраться до святая святых ему не составило труда. Семь лет не столь долгий срок, чтобы изгладилась из памяти наимельчайшая деталь. Он знал святыню как свои пять пальцев: он там умер.
Успенский собор был построен поверх стадиона Победы.
Длинным темным коридором он вышел на слепящее солнце: арена до сих пор была открыта небесам и почти не изменилась с того, первого дня Успения. По низким ступеням он спускается к парапету над ареной, и всякий раз, когда я просматриваю запись, мне кажется, что он вот-вот сиганет через перила, чтобы приземлиться на песок.
Но он остается на месте.
Кейн тяжело вздыхает, и лицо его каменеет понемногу. Оглянувшись, он проходит вдоль рядов сидений, покуда не устраивается в одной из герцогских лож – той, что принадлежала покойному Тоа-Сителю. Садится, облокотившись на колени, и глядит на арену.
Очень долго.
И снова запись не содержит актерского монолога, не дает и намека на то, какие мысли блуждали в голове Кейна. Только сердце переходило временами на адреналиновый галоп, да обжигала глаза непролитая слеза.
– Проблема со счастливыми концовками, – бормочет он наконец, – в том, что ничто по-настоящему не кончается.
Аминь.
Снова долгая-долгая пауза, покуда Кейн смотрит в небо, будто пытается разглядеть в нем образы сошедшихся в бою богини и бога; потом устремляет взгляд на арену – почти в самый ее центр. К алтарю.
– А Ламорак? – произносит он затем. – Этот сучий потрох теперь тоже бог?
Разумеется.
– Исусе!
Нет. Скорее Иуда. Ламорак станет покровителем предателей, ревнивцев, всех, кто таит в сердцах грех и замышляет тайное злодейство. Отравителей.
Наемных убийц.
– Класс! – бурчит Кейн, горько скривившись. – Это типа для меня особый подарок?
Нет ответа.
– А как насчет Берна?
Увы, нет. Берна я не храню в душе своей. Какая жалость, из него вышел бы отменный бог войны, не находишь? Во многих отношениях он так подобен Аресу…
Тут уже Кейн не находится с ответом.
– А что с Ханто Серпом? – бормочет он задумчиво. – Он… ты… начинал карьеру некромантом, ведь так? Бог смерти?
Красоты.
Кейн фыркает.
Забавно, да? Человечек столь уродливый, что мне нестерпимо было им оставаться, однако красота была единственной его страстью. Даже сейчас ничто другое не трогает его.
Кейн качает головой:
– Хреновая какая-то работенка. Ты же начинался с него, верно?
Вот поэтому он главный в моем пантеоне, Кейн.
– Главный? Бог красоты?
С твоего разрешения, я отвечу словами Китса:
Истина прекрасна,
Как верна красота; вот все, что знаешь ты,
И все, что должен знать.
Кейн откидывается на спинку сиденья, глядя в небо и размышляя; думаю, задремывает ненадолго, потому что глаза его закрываются на какое-то время, и после этого тень стены всползает по восточным трибунам.
Когда он заговаривает снова, голос его звучит почти – только почти – спокойно.
– Что это за хрень с «владыкой Кейном»? – лениво интересуется он.
Сухой голос отвечает без запинки, словно и не было долгой паузы:
Всего лишь ничтожный символ моей признательности. Дети мои станут обращаться к тебе подобным образом до скончания дней твоих в знак великой чести.
– Сворачивай балаган. Я не хочу быть ничьим владыкой. Я Кейн. Этого довольно.
Пауза. Затем:
Возможно. Но как же мне выразить, насколько я тебя ценю, и показать, что ты сделал для меня? Какой награды будет довольно?
– Можешь оставить меня, на фиг, в покое.
Ох, Кейн, разве это удавалось хоть одному из нас?
Кейн молчит.
Предложить тебе работу?
– Какую работу?
Не хочешь стать Императором?
– Господи Исусе, нет! – вскрикивает Кейн и разражается хохотом. – Это у тебя называется наградой?
Но Империи нужен правитель, и многие посчитали бы почти неограниченную власть…
– Мне довольно собственной, – отвечает Кейн. – Не забыл?
Запнувшись:
О да.
– Навесить на меня невыполнимую работу? Очень весело. Блин. И знаешь, всякий раз, как я к тебе нанимаюсь, это плохо кончается для нас обоих.
И снова: о да! А как насчет вечной юности?
Кейн моргает, изумленный:
– А тебе это под силу?
Вполне. В тот миг, когда вы с Паллас Рил связали меня с рекой, я познал тебя в совершенстве. Я знаю тебя до последней молекулы, Кейн, до атома. Я могу сотворить для тебя новое тело, как Паллас Рил начала формировать тело под себя. Я могу вернуть тебе твои двадцать пять – вечные двадцать пять лет. Подумай: не болят бедра и плечи, мышцы гибки и послушны… Я могу сделать больше: могу одарить тебя сверхчеловеческой силой и быстротой, заставить раны заживляться…
– Хватит, я уже понял. Спасибо – не надо.
Я предлагаю тебе не голема, Кейн: ты останешься собой. Нервная система нового тела примет твое сознание столь же охотно, как та, в которой оно циркулирует ныне, – возможно, даже лучше.
– В этом и дело. Ты сам сказал: лучше.
Почему ты готов отвергнуть телесное совершенство?
– Потому, – скрипит он сквозь зубы, – что не могу тебе доверять.
Кейн, я даю слово…
– Ага. Мы оба знаем, чего оно стоит, – отвечает он. – И мы оба знаем, что покуда ты лепишь мне новое тело – а ты уже начал в нем ковыряться, – у тебя непременно зазудит в заднице мозги мне подправить. Затереть пару дурных привычек, которые никому не нравятся, – ругаюсь вот много, почесываюсь на людях, не важно, – начнется вот с такой мелкой хрени, а дальше пойдут остальные дурные привычки. Вроде привычки время от времени надирать тебе задницу.
В молчании проходят минуты.
По крайней мере, позволь мне исцелить твои ноги.
– Они теперь неплохо работают.
Действие шунта нестабильно, Кейн. Ты можешь пожалеть, что отказался от этого предложения.
– Я уже много о чем успел пожалеть, – отвечает он, глубоко вздохнув.
Вот тут я льщу себе: мне верится, что он вправду считает себя суммой своих шрамов.
Как же выразить мне тогда свою благодарность? Как продемонстрировать миру, как ценю я тебя, мой друг?
Кейн делает глубокий медленный вдох и произносит с нарочитым бесстрастием, будто пытаясь даже отзвук всякого чувства изгнать из голоса, – так судья обращается к присяжным перед вынесением приговора:
– Мы не друзья.
Кейн…
– Нет, – безжалостно отрезает Кейн. – Я сдружился в некотором роде с человеком по имени Тан’элКот. Теперь он мертв. Ты – я даже не знаю, кто ты такой, но ты мне не друг.
Ты знаешь, кто я, – я тот, кем ты сотворил меня, Кейн.
Я сам Надземный мир.