Ррони и его скакуны… он часто говаривал, что лошадь суть совершеннейшее выражение Т’налларанн, Духа Жизни: сильные, быстрые, верные, яростные защитники, верные сверх возможного. Сейчас его обращенный к ним взор отяжелел от предчувствия погибели.
– Любая живая тварь может принести заразу в наши поселки, наши города. Так что нам придется убивать, и убивать, и убивать, пока здешние земли не превратятся в пустыню, ибо твой ВРИЧ может распространиться через любое создание… кроме тебя, – с горечью заканчивает он.
Я не поднимаю глаз.
– Будем держаться версии о проклятии.
– Они поймут, что мы врем.
– Они это уже знают, – напоминаю я. – Но не догадаются, в чем правда.
За несколько суматошных минут после того, как я спалил деревню, мне удалось придумать весьма жалкое объяснение своих действий: я вообще никудышный лжец. Друзьям я крикнул издалека что-то про могучее проклятие, наложенное на деревню и сгубившее ее обитателей до единого, а затем перекинувшееся на нас с Ррони, стоило нам зайти туда. Я заявил, будто опасаюсь, что проклятие сможет коснуться их через магическое Слияние Оболочек, и отказался от любого контакта – телесного или мысленного.
Я приказал остальным членам отряда двигаться на северо-восток, к горам, продолжая разведку. «Помните наш наказ, – говорил я, – нет ничего важнее задачи, мы должны узнать, что случилось с Алмазным колодцем. А мы с Ррони останемся здесь, чтобы изучить действие проклятия и по возможности избавиться от него». Спорить никто не стал. История вышла неправдоподобная, но чего не бывает в жизни… кроме того, я их принц.
– Не нравится мне это, – бурчит Ррони. – Они наши друзья. Они имеют право знать правду.
Не поднимая глаз, я качаю головой. Посмотреть ему в глаза я не могу.
– Такого они не заслужили. Расскажи правду о ВРИЧ – и придется поведать, откуда нам все это известно. Придется объяснить, что меня зараза не берет. А как только откроется это, обо всем остальном забудут. Они смогут думать только о том, как мы их предали.
Ррони отворачивается. Согбенная спина почти заслоняет макушку голого обожженного черепа.
– Может, так и есть… – хрипло шепчет он.
Я гляжу в огонь. Ответить я не рискую, а глянуть в лицо брату боюсь.
– Это совершил твой народ, – продолжает Ррони. Слова вытекают из него, словно капли желчи – тягучие и горькие, словно вздувающийся пузырь ненависти выдавливает их.
– Ррони, не надо. Вы мой народ..
– Твой народ… сотворил этот ужас. Невежественные говорят, будто Актири насилуют, и убивают, и оскверняют все, чего касаются, ради развлечения. Возможно, те, кто утверждает это, не столь невежественны, как можно подумать. Как иначе объяснить это? Зачем еще вы сотворили бы такое со мной?
Сердце мое стискивает боль – раз, другой.
– Ты правда так думаешь, Ррони? Ты думаешь, что я сотворил с тобой это?
Торронелл молча отворачивается от костра в ночь. Знает, что ответа я не вынесу.
Много-много лет назад, когда я оказался от наследия своей касты и перспектив актерской карьеры, я любил напоминать себе, что совершил это из особенного духовного благородства, ибо не мог наживаться на чужих страданиях… я был очень молод.
Использование киборгов-работяг в тяжелой промышленности, в том числе на «Фабриках Ильмаринен», я воспринимал как равнозначное, с точки зрения морали, кровавому насилию, которое чинили среди туземцев Надземного мира известные Актеры, поскольку и то и другое требовало до определенной степени воспринимать людей как предметы. «Фабрики Ильмаринен» использовали киборгов-сборщиков как легко заменяемых и так же легко программируемых роботов. Актеры, даже те, что подвизались в героических амплуа, вынуждены были культивировать равное пренебрежение к жителям Надземного мира, которых волей-неволей убивали и калечили в ходе своих Приключений. Основой успеха Студии был пополняемый расходный запас «злодеев».
По мере того как шли годы и я лучше узнавал себя, я понял постепенно, что мое решение мало общего имело с моралью и еще меньше – с благородством. Все упиралось в дело вкуса.
Я ненавижу убивать. Мне невыносимо причинять кому-то боль или даже осознавать, что боль причиняют ради меня. Возможно, дело тут в моем даре – способности влезать в шкуру другого человека, и моя эмпатия достигла такой тонкости, что каждый удар я заранее ощущаю на себе. Причина в конечном итоге не так важна, как результат: я не был, не мог быть и не мог стать убийцей.
Перворожденные не молятся. У нас нет богов в людском понимании этого слова. Наши духовные порывы коренятся в неистребимом, неотделимом родстве со сплетенной паутиной судеб. Мы касаемся источника Силы и находим его в себе. Сквозь нас течет кровь мира, как пронизывают ее жилы все сущее. Мы не просим милостей от жизни – мы чувствуем в ее ходе.
Но родился я человеком и на грани отчаяния возвращаюсь к обычаям предков.
Когда гаснут угли походного костра, в глухой ночи я безнадежно умоляю Т’налларанн, чтобы мне не пришлось убивать своего брата.
Серебряные сумерки пахнут кровью.
Я покачиваюсь с пятки на носок, стоя на краю мертвой деревни. Длинные кудри цвета лунного луча легко колышутся за ушами. По мере того как Т’фар склоняется к западу и меркнет свет дня, мои хирургически подстроенные глаза отзываются. Оседающие хрупкие скелеты кривых домишек выглядят яркими и выпуклыми, словно хромированная бритва.
Паршивая идея. Дурацкая.
Но я все же посылаю на частоте Слияния сдвоенные образы: моих товарищей, скрытых опушкой леса, и себя, осторожно вступающего в мертвый поселок: «Оставайтесь на месте. Я иду».
Слияние возвращает мне в основном эхо тревоги и недовольства со стороны Л’жаннеллы, Кюлланни и Финналл, настолько сильное, что шарахаются кони, и уксусно-язвительную добавку братца Торронелла: мертвая мартышка с моей физиономией, гниющая на груде пропитанных маслом бревен: «Не жди, что я стану поджигать твой погребальный костер, когда человечья кровь сгубит тебя, обезьяныш».
Я криво усмехаюсь, отправляя в ответ образ Ррони, придерживающего коня за уздцы, покуда я вылетаю из деревни на манер ошпаренной кошки: «Будьте наготове. Возможно, выйду я куда быстрей, чем вхожу».
Едва заметный ветерок тревожит лес, покачивая ветви над головой и заставляя зеленые Оболочки живых деревьев подрагивать, словно тени от факелов. Деревня кишит мелкими яркими Оболочками лесной живности – бо́льшая часть тает с исходом дня, перекрашиваясь в бурые оттенки сна. Мелкие птахи летят в гнезда под пологом леса. Земляные белки, полевки и прочая их родня зарываются поглубже в уютные норки, скрываясь от неслышно парящих сов, чья очередь пробуждаться уже пришла. Лес полон жизни… а деревня мертва.
В живой деревне Перворожденных эти шалаши, кое-как сложенные из валежника, предстали бы для глаз и рук выращенными из живого дерева, натертыми благовониями, украшенными тончайшей филигранью из платины и червонного золота. В живой деревне плыл бы в воздухе аромат тушенных в масле грибов, пенистого пива, которое разливают из дубовых бочонков, запах благоуханного дыма очагов, куда подкладывают ясень и омелу. В живой деревне даже тишина звенит от неслышного детского смеха.
В этой деревне тишину смел вороний грай над трупами.
В этой деревне пахнет падалью.
Паршивая идея, повторяю я себе. Дурацкая.
Но я принц, а это мой народ. Если не пойду я, сюда сунется Ррони. Хотя Торронелл в гораздо большей степени язвительный светский лев, нежели воитель, он тоже принц. Это моя работа. Я гораздо больше доверяю своим способностям пережить неожиданное. И, честно говоря, мне нечего терять по сравнению с ним.
Стоя на краю деревни, я упираю дужку обратного лука в башмак и, согнув его таким образом, натягиваю тетиву. Из колчана на поясе вынимаю стрелу с серебряным наконечником и прилаживаю на тетиву. Захожу в деревню – тихо, как растягиваются предзакатные тени. Кое-что удается мне не хуже, чем истинным Перворожденным.
Шалаши жмутся к стволам лесных великанов в дремучей чаще, чтобы тень гигантских крон сдерживала рост подлеска. Наши деревни открыты, как сам лес, и вся их защита – талант Перворожденных создавать фантазмы. Я скольжу от дерева к дереву, ноздрями впитывая информацию, недоступную глазам – даже хирургически улучшенным; слишком глубокие тени лежат под грубыми крышами.
Из каждого окна сочатся миазмы гниющей крови.
За углом полуразваленной хибары сквозь просветы между рассевшимися жердями виднеется шумная куча черных крыльев и кривых клювов на хорошо вытоптанном пятачке. Я подхожу, протягивая щупальце своей Оболочки, чтобы потревожить алые сполохи воронов, и те разлетаются – кто лениво встает на крыло, кто лишь отскакивает в сторону, не в силах оторваться от земли под тяжестью зобов, набитых плотью.
Вороны обсели тело малыша-фея, распластавшегося на земле, как сломанная кукла. Этот фей был совсем юн – шести, может, семи лет, – яркие краски его юбочки не выцвели еще на солнце. Чьи-то руки с любовью вывязывали эту юбочку, нить за нитью, и с такой же любовью выбивали рисунок на широком кожаном ремне, вырезали деревянный меч и плели из гибких веток игрушечный лук, что валялся рядом.
Я приседаю рядом с телом, удерживая свой лук вместе со стрелой параллельно земле свободной левой рукой. Осторожно поворачиваю голову малыша к последним лучам дневного света. В пустой глазнице, во рту и ноздрях шевелятся черви, но оставшийся глаз еще смотрит на меня с мертвого лица, как пыльный опал. Вороны исклевали только губы и язык; даже нежная плоть подбородка не тронута.
Сердце мое пускается в галоп. Судя по размеру червей, малыш мертв уже дня три; к этому времени вороны должны были ободрать его лицо до кости, добраться до легких и печени, разве что их отгонял другой стервятник, крупней, а на теле нет следов работы кого-то побольше птиц. Кто-то отгонял воронов.
В этой деревне есть живой.
«Убирайся оттуда!» – словами передает мне Кюлланни. Из четверых моих товарищей она лучшая охотница и прекрасно понимает, к чему здесь брошен детский трупик. Малыша оставили на улице нарочно – как наживку.