Я не мог принять случившееся; мне приходилось активно напоминать себе, что жизнь кончена, чтобы поверить в это. Невозможно было понять, как так случилось, что некий изначальный дефект моей натуры поставил на пути преграду, о которую я с разбегу вышиб себе мозги.
Я провел столько часов, лихорадочно мечтая о Надземном мире, что рассудок рефлекторно обращался к тем же видениям, невзирая на то что я никогда не увижу его небес, никогда не вдохну его воздух, никогда токи истинного волшебства не пробегут по моим нервам взамен бледной имитации, рожденной ВП-костюмом.
И каждый раз, когда я заставлял себя вспомнить, когда силой вбивал знание в непокорные извилины взбаламученного мозга, мне приходилось снова и снова преодолевать лабиринт отговорок: проклиная Чандру, проклиная Хари, проклиная отца, Консерваторию, саму Студию, покуда истина не открывалась мне.
Виноват я сам.
Это подавляет – когда на двадцатом году жизни впервые сталкиваешься с непреодолимым препятствием. Наделенный от рождения как талантом, так и общественным положением, я обладал богатством, статусом, красотой, умом, силой, я всегда мог отыскать способ заполучить желаемое: дипломы, девчонок, друзей – всё. Покуда не нашел то единственное, без чего жизнь не в радость.
Не лучшее время для первого провала.
Имея дело с Хари Майклсоном, я допустил фатальную ошибку и, хуже всего, не мог понять, что мне следовало делать, чтобы не совершить ее. Да-да, в мозгу моем той ночью рождались тысячи идей и планов, низвергаясь со звезд бесшумным Мальстрёмом сквозь холодный эгейский воздух, все одинаково тщетные: мне следовало поступить так, можно было попробовать сяк, почему я не додумался до этого? Наконец настало утро, а я так и не уснул. Я забежал к себе в комнату, чтобы всухую заглотнуть пару таблеток кофеина, и побрел на занятия, чтобы провести следующие несколько часов – нет, дней, – делая вид, что жизнь моя еще не кончена.
Однако в аудитории я не клевал носом. Сомкнуть глаза меня не заставил бы и удар дубиной по макушке.
В один из тех неразличимых, безнадежных дней меня снова вызвал к себе Чандра. Не помню, что он мне говорил и что я отвечал; думаю, в тот момент мне оставалось лишь блефовать. Я глумился над своим палачом, а отцовский голос презрительно нашептывал мне советы. «Не показывай слабости низким кастам», – думалось мне. «Пошел он в жопу. Будь у него хоть капля мозгов, он подобрал бы себе родителей получше». Эта фраза гулко звенела у меня в мозгу.
В довершение ко всему мне приходилось жить, зная, что Хари меня презирает.
Каким-то необъяснимым образом это было едва ли не обиднее, чем все остальное, взятое вместе. Его суровый приговор глодал мою совесть, как голодная собака гложет кость. Может, потому, что я привык к приязни равных и уважению нижестоящих; может, потому, что я снести не мог мысли, будто судит меня простой работяга.
Может, потому, что он казался мне более существующим, чем я сам.
Нечто в его судьбе уличного мальчишки, простого Рабочего, давало ему, как мне казалось, полумистическую связь с тем уровнем бытия, который я мог воспринять лишь извне, сквозь мутное, заляпанное грязью стекло. Он был прав: мне не понять. Я не был уверен даже, что хочу понимать эту жизнь.
Но я был уверен, что мечтаю об его уважении едва ли не больше, чем о Трансфере в Надземный мир.
Еще несколько дней прошло в тумане жалости и отвращения к себе. Я маниакально проверял голосовую почту в надежде, что Хари смягчится, но там только девицы ныли, почему я им не звоню. Я не пытался звонить ему сам или искать его на занятиях, это было бы слишком позорным даже для меня.
Потом как-то утром я проснулся почти с прежней решимостью и, не позавтракав, не приняв душ, побрел в тренажерный зал, смутно надеясь застать Хари там.
Не знаю, что я сказал бы ему, кабы встретил. Думаю, пал бы на колени, надеясь видом безликой послеоперационной маски разжалобить заводное сердце Рабочего. Глупость, конечно. Будь у меня все в порядке с головой, я бы тем утром за милю обошел тренажерный зал. До полудня именно там собираются неандертальцы, чтобы размять мышцы и понюхать задницы друг друга.
И Хари там, конечно, не было. Он был слишком умен и опытен, чтобы, точно крольчонок, идти против ветра рядом с волчьей стаей. Я влетел в тренажерный зал, будто там мне самое место, и только перехватив взгляд медвежьих, голодных, налитых кровью глазок Боллинджера, понял, какого дурака свалял.
Вот тут я совершил вторую ошибку за утро: развернулся и попытался выйти не торопясь, излучая спокойную самоуверенность. Хотя кровь стучала у меня в ушах, я не собирался выказывать свой страх перед этими гипертиреоидными оболтусами. Хари был бы умнее – он бы понял, в какое дерьмо вляпался.
Хари рванул бы оттуда как ошпаренный, и это сошло бы ему с рук.
Я миновал арку с колоннами и двери в главный зал и уже поздравил себя с маленькой победой, как вдруг здоровенная рука ухватила меня за волосы, подняла и приложила о стену.
Коридор пустился в пляс; перед глазами плыли серые пятна. Боллинджер громоздился надо мной, как великан, как динозавр, неимоверно могучий. Половину его физиономии занимал вздутый лилово-желтый синяк, оставленный пяткой Хари, а в глазах не было ничего человеческого.
Я сполз по стене, пытаясь перевести дыхание. Губы Боллинджера расплылись в том, что, по его мнению, было похоже на улыбку.
– Никак сам Крис Хансен? – в потешном ужасе проревел он. – Рад встрече, пидорок.
Он отвесил мне оплеуху – по-отечески, только чтобы поставить на место. Но голова моя мотнулась, и я сполз на пол окончательно, непроизвольно свернувшись комочком и недоумевая, что все эти звезды делают у меня в черепной коробке.
– Я тебя отпускаю, – пророкотал он. – Тебе небось думалось, что это смешно? Мне – так точно. Я до сих пор проржаться не могу.
Он схватил меня за обшлага куртки, поднял с пола и небрежно прижал к стене – кулаком. Ноги мои беспомощно болтались, ребра хрустели, а Боллинджер свободной рукой ухватил меня за подбородок и потянул назад и вверх, так что воротник врезался мне в шею, куртка неподъемным ярмом легла на плечи. Я дергал его за локоть – все равно что пальцами ковырять камень – и пытался стукнуть в лицо хилой рукой и думать мог только об одном: что курсы рукопашного боя, которые вел Толлман, и уроки Хари, и все мои остроумие, и хитрость, и ум, и рекордно высокие за всю историю Консерватории отметки на курсе боевой магии – все, что я есть, чем был и буду, сводилось сейчас к пределу прочности шейных связок. Во всей вселенной не было ничего важнее единственного вопроса: что крепче – моя шея или руки Боллинджера? И я знал, что это не шея. Я уже слышал, как что-то ниже затылка трещит и лопается, раскаленные струны боли тянулись до самых пяток.
И я ошибся насчет его глаз. Они были голодны не по-медвежьи. Я видел в них безличный голод, холодную, абстрактную страсть.
Глаза голодные, как у Чандры.
Я здесь был ни при чем. Боллинджер собирался убить меня не из-за меня. Ради того, чтобы доказать. Доказать что-то Хари и себе.
Я совершил единственную глупость – самоубийство по неосторожности, – когда опустился на четвереньки за его спиной. Я влез в борьбу, смысла которой не понимал. И сейчас я за это умру. Я даже взмолиться о пощаде не мог; рука великана закрывала мне рот, пережимала гортань.
Но внезапно давление ослабло, и я снова смог вздохнуть и едва не рухнул под собственным весом, когда Боллинджер отпустил меня.
Через пару секунд я понял, что случилось. Вокруг толклись люди, среди них инструктор – Толлман, кажется, точно не помню, – и Боллинджер с хохотом делал вид, будто мы с ним просто дурачились. Должно быть, преподаватель со своей группой показались в конце коридора как раз вовремя, чтобы спасти мне жизнь.
Кто-то спросил, хорошо ли я себя чувствую, и я выдавил что-то вроде: «Да-да, Боллинджер просто силы своей не знает». Можно было подать жалобу, но в коридорах система видеонаблюдения не так совершенна, как в комнатах; мы стояли в «слепом пятне». Худшее, что грозило боевику, – выговор и пара дней дополнительной нагрузки.
– Я тебя еще достану, Хансен, – прошептал Боллинджер мне на ухо, покуда группа проходила мимо. – Я такое никому еще не спускал. И педику своему, Майклсону, передай, что я и его найду. И обоим вам, киски, покажу, как у нас в школе боя с такими обходятся.
Вот тут на меня накатило вдохновение. Словно разорвался полог туч и ослепительный луч солнца озарил меня, и я подумал: «А почему бы нет?»
– Ага, передам, – прохрипел я, ухмыляясь под маской, забыв в приливе сил о страхе. – Передам, что ты мечтаешь ему отсосать.
И в доли секунды, пока мои слова просочились сквозь двенадцать слоев сплошной кости к горошинке, заменявшей Боллинджеру мозги, я врезал ему по яйцам.
Выпучив глаза, он сдавленно прошипел что-то и, перегнувшись пополам, потянулся ко мне, но я увернулся и рванул со всех ног. Боллинджер дернулся было вслед, но ему было очень больно, а я быстро бегаю. Шансов у него не было.
За спиной я слышал презрительный хохот других боевиков. И Боллинджер, мучаясь от боли, тоже слышал.
Одной ошибки я избежал: не стал считать Боллинджера дураком только потому, что у него большие мускулы. Я не знал, насколько он популярен среди боевиков; решил, что весьма. Следовало предполагать, что любой боевик, встретивший меня на пути, немедля донесет об этом.
Замаскироваться я не могу; в этом году всего пятеро студентов проходили курс эльфирующих операций. Почти неделю я с большой осторожностью выбирал, когда и куда ходить; я пропускал одни занятия, задерживался на других, никогда не ходил одной дорогой дважды и держался в толпе.
И другой ошибки я избежал. Я не пытался переубедить Боллинджера, не втолковывал ему, что он с излишней горячностью реагирует на школярскую, в сущности, выходку. Я понимал, что в следующий раз, когда мы встретимся наедине, он меня убьет. И никакие аргументы, никакие обещания возмездия этого не изменят.