— Отца Урала тебе не столкнуть с места, какой бы ты его плетью ни стегала!..
Загремели горы. Ветер поднялся. Молнии засверкали. Треснула вдруг земля. И Лукерья в трещину, словно в дудку, провалилась. В испуге замерли люди. Господа попятились назад. Задком, задком, да и в дом поторопились. Видать, сразу догадались, как бы с ними не случилось такое. Знали они свои грехи перед народом. Лукерья же в то время, ползая по дну дудки, кричала в страхе:
— Батюшка Урал, прости меня, не наказывай!
И принялась карабкаться из дудки. Только вылезла наверх, хотела подняться на ноги, опять ударил гром и «у... у... у...» — загудели горы еще пуще. Лукерью снова будто придавило.
Тогда старик сказал:
— Не я тебя наказываю, а ты сама наказываешь себя. За то, что руку поднимаешь на тех, кто тебя вскормил и вспоил. Корыстью ты убила красоту свою. Погляди кругом. Видишь — никто тебя не жалеет. Угождая господам, ты не человеком стала, а вся скривилась. Твое сердце почернело. Вот и лежать тебе у дороги черным камнем.
Затем, поклонившись всему народу, он тихонько к лесу пошел. Глядели люди вслед и понять не могли — шел вовсе не старик, а могучий богатырь. И пока глядели на него люди, не приметили, что стало с Лукерьей. А когда повернулись туда, где она была, большой черный камень на земле лежал. И был он такой черный, грязный...
С той поры все — и люди, и звери, и птицы — обходят этот камень стороной.
Говорят, после тех посиделок как рукой сняло лакейство с дочерей соседа.
Вот и выходит: руки мастера булат куют, а слово золотое — человека человеком делает. А еще добавляют, что золотое слово — самое простое, сердцем сказанное...
Брошечка
В самый разгар Пугачевской войны это дело приключилось. В ту пору хозяином завода был Лугинин. Из тульских купцов он вышел. Как в России жил, такие нравы и на Урале завел...
В хозяйском доме в подвале белошвейки и золотошвейки для церквей разные разности расшивали, а то на господских мундирах знаки отделывали.
Прислуги в господском доме было видимо-невидимо. И привозных, купленных из дворянских поместий, и от уральских деревень, приписных, — кузнецы и дворники. Одним словом, широко зажили Лугинины на уральской земле.
Работные люди из последних сил выбивались — у кричны потели. Невмоготу было жить народу. Хоть живым в землю ложись, так старики говорили.
И вдруг по заводу слух прошел, будто новый царь идет, и за простой народ, работный люд, он горой стоит. Начали по заводу ползти слухи да подметные письма подбрасываться, а в них новый царь волю сулил. Недаром тут же люди и поговорки сложили: «Подметное письмецо радость принесло» или «В Юрюзани написали — в Златоусте прочитали».
Стали эти подметные грамотки по рукам ходить, тайно читаться заводским людом. Даже в самом господском доме среди прислуги и то знали про них. А как-то раз, когда господа все уехали в гости в соседний завод, самонаилучшая мастерица Дарья Мельникова в сарае прочитала верным людям такое письмецо.
Еще там, в Туле, на монастырском подворье, научилась она по складам книги разбирать, когда золотошвейному делу обучалась.
Подметное письмо ей один знакомец принес. Кузнецом в заводе работал.
Повеселели все, слушая Дарьюшку. Так ласково девушку в народе звали за ее веселый нрав и добрый характер.
— Неужто воля будет? — говорили между собой люди.
Только, видать, рано о воле заговорили. Будто под светлый праздник ударили колокола в церквях завода, и на рассвете рекой хлынули с гор пугачевцы. Работные без малого всем заводом вышли встречать желанных гостей. Но недолго продержалась рабочая вольница атамана Пугачева.
Правда, пока хозяйничали они в заводе, без пощады расправились с теми, кто над работными измывался. Хозяева завода едва успели скрыться в Екатеринбурге, а то бы не миновать им суда мирского. Будто ураган на Златоуст налетел. Хозяйские амбары запылали. Казенка и одна церковь дотла сгорели. Конный двор, где всегда пороли виновных и невиноватых, так, говорят, пластал, что в соседних деревнях видно было...
Но отбушевала гроза, унеслись тучи за хребты, словно ничего и не бывало. Ушли мятежники из Златоуста, воротились хозяева в завод, и началась расправа над теми, кто пугачевцев ждал и встречал их с иконами.
Только вот диво: никто Дарью не выдал. Видать, девку жалели люди. Так она всем была люба. Никто про нее худого слова не мог сказать, да и собой девушка не резала глаза — складненькая была. Только костью словно не из крестьянского люда — тоненькая, как травинка на пригорке с солнечной стороны. Волосом русая, лицом нежная. Известно, в восемнадцать лет не успела у нее кожа огрубеть. Об одеже и не говори — первая чистюля. Простой сарафанишко сидел на ней, почитай, краше, чем на господах шелка.
Ну вот. Как воротились господа из Екатеринбурга — пугачевцев будто и не бывало.
Снова девушки-мастерицы сели за работу — кто шить, кто золотом расшивать господские мундиры и наряды. Будто опять заживо в могилу девушек опустили.
Подвал был холодный и сырой. Работа тонкая — глаз да глаз нужен.
Вышивала Дарьюшка, как всегда, а у самой сердце ныло. Вдруг кто-нибудь дознается и докажет на парня, принесшего подметное письмецо... Хоть и не родня ей был, а душа болела, обходительный такой парень, да и слух шел про него, что кузнец он не из последних.
Через людей узнала, что пока и на него доноса нет. Работает в заводе, как и работал. Правда, для острастки, как и всем, дали ему двадцать розог да заставили глядеть на казнь пугачевцев. Дескать, в науку молодцам. Вперед не бунтовать...
А как выходила мать Степана (так парня звали) от розог, то раза два проходил он мимо подвала, где Дарьюшка жила.
Может, верно говорится, что сердце сердцу весть подает. То ли быть такому... Вскоре у обедни снова довелось встретиться Дарьюшке со Степаном.
И стояли будто далеконько друг от друга, а так взглянул Степан на Дарью жарко и хорошо, что в ответ он увидал в ее глазах то, что так дорого людям на земле. Известно: лесу не прикажешь— не расти, а парню не закажешь — не люби...
Помаленьку осмелел Степан. Раза два в праздники приходил, когда девушкам разрешалось за воротами посидеть.
На пасху Степан пришел не один, а с парнями. И Дарьюшка была не одна. Упросили девушки старшую над ними Аграфену — рыхлую, старую тетку, шибко охочую до сна, — чтобы дозволила против дома в жмурки поиграть. К тому же кто-то из парней тетке Аграфене головной платок принес. Подобрела Аграфена и милостиво головой кивнула — дескать, играйте, а сама тут же захрапела на траве.
Хозяина не было дома, а Лугиниха-барыня после пугачевцев похитрей стала. Вроде, как заигрывать с работными принялась. Добренькой захотела показаться. Кого-то из девушек ситцем одарила, самым молоденьким приказала нарезать ленты в косы.
И вот. Увидела Лугиниха в окошко, что девушки с парнями за воротами резвятся, тут же вышла на крыльцо и сладко так проговорила:
— Вы бы песни попели, а я послушаю вас.
Удивились девушки и парни такому чуду и поначалу несмело запели, а потом допоздна их голоса будили горы.
Говорят, кто хочет за кем-нибудь заприметить, непременно заприметит. Хоть и спала все время тетка Аграфена, а углядела, что Дарья, скромница из скромниц, ласково посматривает на Степана. А когда он зачастил к ним, не выдержала тетка и сказала Дарье:
— Небось, твой лапотник-то скоро сватов пошлет? — и не дождавшись Дарьиного ответа, тут же добавила: — И не думай, девка. Барыня таких, как ты, не отпускает. Самим господам нужны мастерицы. Вот ослабнешь глазами — тогда другое дело. Отдадут сами.
Молчала Дарья. Да и могла ли она что-нибудь в ответ сказать, кроме одного, что говорилось в те годы: «На то господская воля».
Только все же где-то в глубине сердца у нее теплилась надежда на добрый случай, а вдруг барыня согласиться отдать ее за Степана.
«На коленях буду барыню просить, как перед иконой стоять», — думала про себя, не зная, что не одна такая девушка, как она, просила и молила господ — только все без пользы. Так вековухами и остались.
И вот вдруг в самый сенокос, когда все собирались в Урал, к господскому дому подошел Степан. И такой он был печальный, убитый горем, что даже сторож Кузьма, давно уж никого и никогда не жалевший, и то вздохнул, глядя на Степана.
Для порядка Кузьма спросил парня, кого ему надо.
— Дедушка родимый!—сразу же начал Степан. — Пособи, сделай милость. Невеста моя тут робит. Меня в солдаты отдают. Дозволь проститься. Может, и не свидимся боле.
И так просил парень старика, Что размякло дедово сердце. Когда же Степан назвал деда отцом родимым — это его-то, бобыля, — вовсе Кузя подобрел и, хоть мог угодить под плети, за то, что чужого в ограду пускает, открыл заветную для Степана калитку. Окликнул девчонку, проходившую по двору, чтобы она Дарью позвала.
А она на помине легкая — тут же вышла из подвала с узелком в руках. Тоже собиралась на покосы. Остановилась. Поглядела на Степана и по его виду поняла, что какая-то беда с ним приключилась.
— Отойдем в сторонку, — тихонько Степан девушке сказал. — Дело есть...
И шепотом поведал ей, что мастер все же у них в кузнице дознался, кто подметные письма разносил. За руки никто не поймал — значит, казнить не за что, а вот в солдаты отписали. Завтра на рассвете угоняют.
Долго еще говорил Степан Дарье. Пока не закричала тетка Аграфена.
Молча, без крика и слез, Дарьюшка недобрую весть на сердце положила. Сдержала себя. И без того у парня был камень на душе. А потом уж у самых ворот еще опнулись. Только враз с лица переменилась. Побледнела, да в руках узелок дрожал. Напоследок Степан из-за пазухи достал платочек, бережно развернул его и подал в руки Дарье брошечку, сказав:
— Вот прими, Дарьюшка, мое подарение. Все будет память о солдате. Как от суженого аль от друга. Как хочешь называй!
Не положено было в те годы девушке при людях открывать свою любовь, а тем более при народе плакать. Не мужняя жена, а потому только за руку простились. И, долго-долго поглядев друг дружке в глаза, они разошлись: Дарьюшка на покос, а Степан домой, собираться в дальний путь...