— Что за вопрос? Неужели вы не считаете., бестактным бросать, пусть даже в шутку, такие обвинения?
— Ах, оставьте, барон. — Новиков прислушался к шагам на палубе: — Кажется, мы сделали паше черное дело. — Он выглянул в дверь. Мимо проходил бодрой походкой вестовой командира клипера.
— Феклин!
— Я, ваше благородие! — весело ответил вестовой, упирая на «ваше благородие», и добавил совсем панибратски: — Здравия желаю! Погодка — лето летнее. По нашим местам только сохи готовят, а тут хоть урожай собирай.
— Ладно, сохи… Ты моего остолопа не видел?
— Харитона Чиркова?
— Как будто не знаешь, о ком спрашиваю. Где он? Пошли его ко мне немедленно!
— Есть! Да только он в лазарете сейчас.
— Что он там делает?
— Малость варом задело. Брызги, сами знаете, от вара, если прилипнут, только с кожей отстанут. Да вы не бойтесь, у него пустяк, меня вон тоже задело, да я только поплевал на локоть, а его бинтуют. Другому больше попало, все ноги обдало.
— Кому?
Артиллерийский офицер был первым слушателем, которому Феклин рассказывал о происшествии на баке, и потому старался передать все как можно точнее.
«Хоть и с душком их благородие, — подумал матрос, — а вот остановил, расспрашивает по-хорошему, и то правда сказать, какое ему утешение от этого чернобородого немца-зануды, ишь как глаза на меня пялит и зубами сверкает».
— Заходи в каюту и говори, только короче.
— Можно и покороче, — с обидой сказал Феклин. — Нам как вам угодно, короче так короче. От длинноты, конечно, какой толк, ваше благородие, одна трескотня.
— Ну?
— Если короче хотите, так его варом ошпарили, ваше благородие. Ну как водится после конопатки, вар разогрели. Народу на баке, сами знаете, как на сходе, да тут еще нашего Германа Ивановича позвали, он лясы точит про всякие новости, про земельный, значит, декрет да про окончание войны, какая, значит, жизнь настанет для нашего брата.
— Хватит про жизнь. Сильно ошпарили?
— По первое число. Хоть на руках теперь ходи. Грызлов, стало быть, нес котел, хотя не его это унтер-церское дело, у Гаврикова отнял и сам понес. Ну и споткнулся, вар-то и на палубу, кому на ножки, вот мне на руку.
— Хорошо, Феклин, иди. Только непонятно мне, почему у тебя такая рожа веселая? Твоего первого дружка-приятеля в лазарет снесли, ноги обварили, а ты, как именинник, весел?
— О каком вы дружке, ваше благородие?
— Конечно, о кондукторе Лебеде. Жаль человека, он способный, как теперь мы будем жить без его новостей.
Феклин залился смехом:
— Ну, ваше благородие, скажете тоже! Кто это вам наклепал такую напраслину? Герману Ивановичу хоть бы хны! Ведь Грызлов, когда споткнулся на ровном месте и котел с варом стал ронять на Германа Ивановича, а Трушин как пнет котел ногой, да прямо на Бревешкина. Ух к взвыл младший боцман! Заматерился так, что наши полегли было, а потом глядят: у него со штанами кожа с коленок сходит. Заплакал, и так жалостливо, прямо по-человечески и говорит: «Так мне и надо, свинье собачьей, верблюжьему выродку, сучьему потроху». Ну мы его взяли и, как малое дите, отнесли в лазарет. Вот так оно случилось, а вы — Лебедь! За Лебедя мы во как стоим! Да если бы Грызлов, не дай бог, на него вылил, то растоптали бы в лепешку — и за борт. Так что разрешите идти, ваше благородие?
— Постой! Так и сказал «сучий потрох»?
— Не только, «потрох» — самое, так сказать, нежное у него слово. Совесть, видно, пробудилась, письмо, к Бульдожке вспомнил!
— В этом не его вина.
— Как не его? Весь клипер знает про письмо.
— Он действовал по моему приказу. Я за все и отвечаю. Письмо писал я! Понял?
— Как не понять. Разрешите идти?
— Постой. — Артиллерийский офицер помолчал, покусывая тонкие губы. — Видишь ли, брат, я знаю, что говорят про меня среди матросов, не все, конечно, но разговор идет, что я чуть не предал клипер, и не могут понять, что я хотел избавить вас от длительного ненужного похода, вернуть в Россию самым коротким путем.
— Теперь Россия России — рознь, — сказал Феклин и посмотрел на немца. Барон фон Гиллер, развалившись на диване и брезгливо поджав губы, смотрел в иллюминатор.
— Я хочу, чтобы розни не было, — сказал Новиков и тоже покосился на барона.
— И мы за то. Кому нужны рознь да свара? Да только дело это наше, не английское, сами и разберемся.
— Ты большевик?
— Нет еще, сочувствующий только. Вот как придем домой, поприсмотрюсь, и если нету лучшей партии, то и запишусь в большевики.
Новиков сказал тихо, с яростью:
— Вон! — И устало опустился на койку. Он молчал, пока барон фон Гиллер но спросил:
— Дурные вести, герр лейтенант?
— План не удался. Радист невредим. В рубашке родился.
— Как-как? В какой рубашке?
— Неужели не понятно: не на того вылили.
— Проклятье! И вы целых пятнадцать минут выслушивали это известие от матроса, который смеялся над вами? Позор для офицера!
— Замолчите, барон. Мне все это начинает надоедать, особенно ваши диктаторские замашки, о чем я уже имел честь уведомить вас.
— Но вы понимаете!..
— Вполне. Если говорить начистоту, то даже испытываю облегчение, узнав, что все так получилось. Чем дальше мы уходим от берегов Европы, особенно от Англии, тем наша затея все больше вызывает сомнений. Впервые вот сейчас, разговаривая с вестовым, я задумался: а что будет со всей командой, когда нас захватит капитан Рюккерт? В лучшем случае нам разрешат воспользоваться шлюпками, и то я сильно сомневаюсь.
— Слово офицера!
— Пустой звук. Знаете, что про вас говорят матросы?
— Понятия не имею и не интересуюсь мнением ваших матросов.
— Зря. Они говорят, что вы утопили своего друга. Стоило вам протянуть руку, и он бы остался жив.
— Он не был мне другом, жалкий нытик. Погиб потому, что не хватило воли продержаться еще несколько минут. Я тоже потерял силы, у меня окоченели руки, но, как видите, выстоял!
— Находясь в центре спасательного круга. Почему вы не уступили его, хотя бы на последние минуты? Ну, хватит! Вы вынудили меня, и я напомнил об этом досадном случае. Человек многогранен… Признаться, некоторые ваши грани у меня но вызывают симпатий.
— Так вы прекращаете борьбу, когда спасение так близко? Подумайте о ваших убеждениях, о данном слове, о чести офицера!
— Вот эти-то привитые с детства понятия и мешают мне продолжать. Давайте ликвидируем нашу организацию. Пока, и посмотрим, как будут развиваться события, особенно в английских и голландских колониальных водах. Впереди Голландская Индия, Сингапур, Гонконг.
— У меня нет ничего, кроме горьких слов и возмущения. Все же я постараюсь понять вас. Но у меня есть еще один план. Я гарантирую успех. Сегодня ночью мы с вами входим к радисту, связываем ого, и я передаю сведения на крейсер. К утру, развив максимальную скорость, он догонит нас. Вы слушаете меня?
Новиков выругался по-русски и отвернулся к стенке. Полежав так несколько минут, он повернулся к разъяренному барону:
— Не горячитесь, мой друг. На клипере только и разговору, что о вашей забывчивости. Ваш блокнот стал предметом пристального изучения. Так что поберегите энергию для объяснения с капитаном. Он хотя и добр и с виду — шляпа, но вы его еще не знаете. Не каждый бы решился на побег из Плимута и так блестяще прошел по Английскому каналу среди сторожевых кораблей.
— Объяснения? — сникая, спросил фон Гиллер. — О каких объяснениях вы говорите? Шифр?
— Именно. Уже идут разговоры среди офицеров. А теперь сядьте и молча обдумывайте, как будете выкручиваться. Я тоже хочу собраться с мыслями, мне, по всей вероятности, придется выступать в качестве свидетеля.
— Почему вы молчали?
— Не находил нужным. И по правде говоря, слегка жалел вас, не хотел расстраивать раньше времени. Теперь пришла пора подумать. Надеюсь, вы займетесь этим молча, а я тем временем немного отдохну в тишине.
— Какой эгоизм! — искренне возмутился барон фон Гиллер и уставился в иллюминатор.
— Вот и прекрасно, — сказал по без злорадства артиллерийский офицер.
Новиков оказался прав. Вечером пришел Феклин и, не скрывая радости, сказал:
— Ваше благородие, передайте своему квартиранту, что командир требует их на ферменную разделку. Ишь щерится, сукин кот! Сейчас ты у нас пощеришься.
Сердце у капитана-цурзее часто заколотилось, когда он вошел в кают-компанию. Во главе стола сидели командир, старший офицер, старший механик, радист, весело глядевший на вошедшего. Здесь же находились и другие офицеры, отец Исидор, несколько матросов. Скоро зашел и артиллерийский офицер и сел, понурив голову, на свое место за обеденным столом, рядом с гардемарином Бобриным, у которого был удивленно-испуганный вид.
Фон Гиллера подвели к «скамье подсудимого» — ящику из-под консервов, специально принесенному для этой цели, так как на корабле не было переносной мебели, все столы и стулья намертво привинчены к палубе.
— Садитесь, подсудимый! — четко сказал радист по-немецки.
— Все ото весьма странно. Какой-то фарс, — высокомерно сказал капитан, опускаясь на ящик. Раздался треск. Матросы засмеялись. Холодок пробежал по спине барона от этого смеха, он тоже слабо улыбнулся и, ища сочувствия, обвел взглядом присутствующих. Сочувствия он не обнаружил, только любопытство и холодную враждебность. За спиной у него стали два матроса. У них винтовки с примкнутыми штыками. Он вспомнил, что эти матросы шли за ним от самых дверей каюты, но тогда он не придал этому значения: корабль был военный и он часто видел матросов с винтовками.
Дело принимало скверный оборот, и он попросил командира объяснить, что все это значит. Тот ответил по-русски, а радист перевел:
— Вы находитесь в суде военного трибунала в качестве обвиняемого.
Фон Гиллер выразил недоумение: только сегодня он и все присутствующие здесь офицеры разговаривали с ним по-английски и великолепно понимали друг друга.
— Переведите: утром вы находились почти на правах члена нашего экипажа, хотя формально и являлись военнопленным, а сейчас мы обвиняем вас в шпионаже в пользу Германии и потому относимся к вам как к подсудимому. По законам нашей страны подсудимый может давать показания на своем языке, чтобы облегчить свою защиту.