Клочья паутины — страница 13 из 21

Через минуту он вернулся с нею к нашему столику. Мы поздоровались.

Сюзанна оказалась очень милой собеседницей, любознательной, типично по-французски, и в то же время наивной хохотушкой. Полчаса пролетели совершенно незаметно.

К семи часам, когда в ресторане начало уже значительно пустеть, к дверям подъехала Соня. Вид у нее был усталый, движения медленны, когда она расплачивалась с извозчиком и входила в наш зал, но глаза ее вспыхнули и лицо оживилось, как только она заметила свою подругу. Она уже была у нашего столика, когда узнала меня, и я видел, как внезапно изменилось ее лицо. Но она сделала над собою усилие и поборола какое-то внезапное желание. Видимо, она решилась на что-то.

— Софья Самойловна, — обратился я к ней по-русски, — мне очень нужно поговорить с вами, — и я придвинул ей стул.

Вместо ответа она, не присаживаясь, преувеличенно громко обратилась по французски к своей подруге:

— Сюзанна, мне не хочется оставаться здесь, пойдем куда-нибудь в другое место. Méssieurs извинят тебя, если ты покинешь их.

— Но, ведь, ты сама, Соня, хотела позавтракать здесь, — удивилась подруга. — Я приехала сюда с Монмартра...

— Соня, оставайтесь с нами... Не капризничайте, будьте умницей!..

— Софья Самойловна, я очень прошу вас уделить мне несколько минут. Мне необходимо поговорить с вами, — в один голос произнесли я и мой сосед.

Соня медленно опустилась на стул, посмотрела на карточку кушаний, сказала Сюзанне, что заказать для нее, затем обернулась ко мне и твердо, холодно произнесла:

— Я вас слушаю... Только короче: неудобно при них говорить по-русски.

— Вы узнали меня?

— Узнала, и не понимаю, о чем вы хотите говорить со мною.

— Я поражен, Софья Самойловна, той переменою, которая произошла с вами... То, что вы... Ради Бога, поймите мое побужение правильно и выслушайте меня внимательно... Та жизнь, какую ведете, так не вяжется с вами, с той, которую я знал, еще не будучи знаком с вами... Я искренно хочу вам помочь уйти из этой жизни, пойти по той дороге, о кострой вы раньше мечтали! Это мой долг!..

Я замолчал, чувствуя на себе ее холодный, немигающий взгляд.

— Продолжайте. Я пока еще не понимаю, что собственно вы мне предлагаете, и о какой моей жизни вы говорите...

— Софья Самойловна, зачем вы играете словами: вы прекрасно понимаете, о какой жизни я говорю вам. Ваше присутствие сейчас здесь, ваша подруга, санмишельская булочная — все это слишком очевидно говорит о той жизни, которую вы ведете и которую я прошу вас бросить... Может быть, вы не отдаете себе отчета, какой это ужас — такая жизнь, и в какую безобразную клоаку она приведет вас, но я знаю это и считаю своим долгом предостеречь вас. Вы еще молоды, у вас все впереди, вы еще можете добиться того, чего хотели... Разрешите-же мне помочь вам... Я так хорошо помню ваших родных, особенно, — вашего хорошего, умного старика отца, я так уверен в той радости, какую вы им доставите, если займетесь делом, и в том страшном горе и страданиях, которые ждут их, если они узнают, во что превратилась, — вы извините меня, я говорю прямо, — их дочь; я, наконец, так уверен в вашей любви к ним, что не мог пройти мимо вас, словно меня это не касается...

Постепенно смущение покидало меня, и я начал говорить более складно, настойчиво, и убедительно. Слова сами лились, я забыл, где мы находимся, не видел, как удивленно смотрела на меня Сюзанна, не замечал иронических взглядов моего соседа; предо мною был человек над пропастью, с завязанными глазами идущий к ее роковому обрыву, и я всеми силами души хотел остановить его и вернуть назад.

— Софья Самойловна, если здесь, в Париже, вам уже трудно зажить новою жизнью, вернитесь в Россию, поезжайте в Петербург; не хотите в Россию, уезжайте в Италию, Германию, куда хотите; я помогу вам на первое время, у меня есть друзья, — они дадут вам возможность заниматься, вы будете обеспечены всем необходимым до тех пор, пока не устроитесь сами... Выкиньте из своего сердца озлобление и неверие, — примите го, что я предлагаю вам, по-дружески, по-братски, по-человечески...

— А за что вы и ваши друзья будете давать мне деньги? — деланно наивным тоном перебила меня Соня.

— Не за что, а потому что это долг каждого человека прийти на помощь другому! Бескорыстно, без всякой задней мысли, без всяких поползновений на „что-нибудь“.

— Почему-же вы не предлагаете того-же моей подруге или вот той девице, которая, видите, у стойки, просит занять ей до завтра 2 франка. Без них она не может явиться домой: ее изобьет ее „кот“!.. Ее положение еще ужаснее моего. Если я, по вашему, осторожному выражению, на самом краю страшной пропасти, то она уже летит в нее; еще момент и она разбитая и окровавленная начнет безвозвратно погружаться в ее зловонное дно. Почему же вы не торопитесь подать ей руку помощи?..

— Да, ведь я ее совершенно не знаю. Может быть я и хотел бы быть полезен всем, но не могу; это не в человеческих силах. И вместо того, чтобы донкихотствовать, я хочу сделать свое маленькое дело: помочь вам выкарабкаться на свет божий...

— Благотворительность, в пределах возможности и по сердечной протекции... Людскую жестокость, бессмысленную, злую, неодолимую, — я уже испытала на себе... Избави меня Бог испытать на себе родную сестру жестокости— человеческую благотворительность! И та, и другая — бессмысленные проявления человеческого сердца, порождения аффекта или глубокой, многовековой наследственной болезни...

— Говорят, от ненависти к любви — один шаг. Еще меньше от сентиментальности к жестокости. Палачи и разбойники — очень сентиментальны. Никто так жестоко не наказывает своих детей, не кале-чет так их жизнь, как „горячо“, но не разумно, любящая мать... Нет, я боюсь благотворительности, бескорыстных услуг, помощи „ни за что“, боюсь не менее, чем беспричинной злости, ненависти, необдуманной жестокости; и то и другое вполне бескорыстно, и то и другое не рождено и не руководится разумом. А я верю только в проявления человеческой практичности и здорового, холодного рассудка. С ними мне не страшно: я знаю, что и почему они от меня хотят, знаю, почему и что я могу от них требовать. Нравится-ли вам моя профессия или нет, — это меня не интересует, но вы будете, ее оплачивать постольку, поскольку она нужна вам и поскольку вы ею пользуетесь... И я никому не обязана, и мне никто не обязан! Я всегда со всеми квита... Вы говорили раньше о другом труде, о „честном“ заработке, — я ни у кого насильно или тайком из кармана не беру! Вы говорили, что мой хлеб — легкий, позорный... Позорный-ли он, на это у каждого свой взгляд. Я вот, например, считаю позорным труд адвоката или врача, в том виде, в каком они существуют в наше время. Это — вопрос спорный!.. А что мой труд — легкий, — предположим, что это так,—то и слава Богу: и вы, и все ищут труд по своим силам и стараются, чтобы он был не потяжелее, а полегче, и чтобы он был, по возможности, свободным и не скучным и давал бы возможность есть не только хлеб, но еще и с маслом... И если мой хлеб легкий, тем лучше! Сегодня — он только легкий, а завтра я, может быть, добьюся, чтобы он был еще и сдобный, с цукатами, и это будет еще лучше! А не сумею добиться этого, и станет он горьким,— тем хуже!.. Но и лучшее и худшее я сама себе сделаю и никого за это не обязана буду ни благодарить, ни упрекать, ни любить, ни ненавидеть. И вы ошибаетесь: у меня нет к людям озлобления и недоверия. Не люблю я только тех, которые позволяют себе без спроса опекать и лезть в чужую душу. По большей части, это — люди просто скучные и не умные, гораздо реже — фанатики, профессиональные пропагандисты, недобросовестные святоши... И вас я прошу: раз и навсегда — оставить меня в покое и другим передать тоже..

Я видел, что мое дело проиграно, что Соня разучилась или сознательно не хочет понимать примитивно-ясных и простых вещей, создала себе оправдывающие ее положение теории, мыслит на какой-то новый, непонятный мне лад и я решил пустить в ход последнее средство.

— Что-же мне сказать о вас, — перебил я ее и в упор смотрел ей в глаза,—когда я встречу вашу старуху-мать и седого от пережитых ужасов и горя отца? На днях я уезжаю в ваши края... Солгать?..

— Нет, лгать не надо! Скажите им, что их Соня, та девочка, которую они так любили, баловали, воспитывали, — умерла, что ее нет больше на свете. Пусть они, если хотят, оплакивают ее, служат по ней панихиды или забудут, как небывшую. А вы встретили другую Соню, которая живет очень весело в Париже; живет, как хочет; по ее мнению — ни хорошо, ни плохо, а по вашему — даже очень плохо, которая когда-то была очень близка с их покойной дочерью и получила от нее в наследство очень теплое чувство и светлые, чистые воспоминания о них. Можете прибавить, что введенные в обман внешним сходством, вы сделали все, чтобы вернуть ее на путь истинный, но вы ошиблись, и ваш труд оказался бесплодным. Ибо нельзя вдохнуть жизнь, в то, что умерло, и не следует живому внушать мысль о самоубийстве.

— Прощайте, — поднялся я. с места.

— Прощайте... Мой добрый совет: вперед, если уж явится такая потребность, — спасайте детей из-под колес трамвая и... себя самого... А я очень жалею, что у меня еще одним хорошим воспоминанием стало меньше... Да-да. Это о вас!..

Глаза ее были сухи, лицо спокойно, голос тверд, а мне почему то казалось, что она над чем-то горько плачет, сжалась в комок от нечеловеческой боли и в мучительной безысходности ждет нового, страшнейшего удара...

Она повернулась ко мне спиною, улыбалась чему-то, что говорила ей Сюзанна, и быстро одну за другою глотала устрицы, ловко отделяя их от раковины и вскидывая в рот короткой плоской вилкою; около моего соседа стоял лакей и почтительно запоминал заказываемое; за соседними столиками сидели шумные, громоздкие, пахнущие кухонной провизией, рабочие рынка, зашедшие наскоро выпить свое утреннее кофе с коньяком. Солнце играло в воздухе пылинками, искрилось в пролитой на столе влаге. А мне чудилась широкая, безначальная пустыня, злая, безжалостная. Черная ночь от века повисла густою тьмою между нею и небом. И одиноко стоит и чуть светится посреди нее женщина. Она — светла и чиста, несмотря на свои раны, язвы и струпья, и тянется в безмолвной мольбе и в бурном горячем порыве к невидимому, незнакомому, но желанному, таинственному Богу жизни и радости!