Клочья паутины — страница 18 из 21

Они давно уже забыли о нем и не обращали на него внимания.

Хорошо выдрессированные лакеи не показывались, ожидая зова.

Шура и Шахов были одни, наедине друг с другом, охмелевшие и от вина, и от воспоминаний, и от близости В них пробуждалось желание. И это не была обычная страсть. Это было нечто более острое, мучительно-сладостное. Им хотелось чувствовать не друг друга, а самое себя в своем прошлом, снова пережить раз изжитое, забытое, невозвратное, на веки утерянное.

Они не говорили об этом. Вспоминали, пели, шутили. Но дыхание их становилось все напряженнее, болезненнее, ищущие руки вздрагивали и тянулись к холодному, ожидающему телу, глаза впивались в чужие, большие, близкие, глубокие, как море зрачки и мучительно до дна отдавались друг другу, тонули в бездонной пучине...

— Пойдем!..

Обрывки слов застревали в горле...

Кто первый произнес: пойдем? Кто из них первый высказал то, чем оба были полны? Кто кого повлек, почти понес, порывисто, быстро, в соседнюю спальную?..

Но посреди спальной они остановились.

На кровати, измятой, скомканной, неопрятной гостиничной кровати, неубранной еще после того, как днем на ней спала Шура с кандидатом, лежал в неудобной позе товарищ Шахова — Коля. Он спал тяжелым беспокойным пьяным сном.

Увлеченные самими собою, захваченные нароставшим чувством, они не заметили, как он, проснувшись, встал из-за стола и, бормоча что-то по их адресу, перешел в спальную. Они совершенно забыли о нем и теперь стояли в нерешительности с недоуменно-злыми лицами.

Но Шахов тотчас-же оправился и повлек Шуру назад.

— Поедем Шура! Поедем отсюда скорее!.. Сегодня мы должны быть вместе, одни, как когда-то!.. Уедем Шура, мой найденыш, Шурочка, моя маленькая девочка...

Он держал ее за талию, чувствовал ее, влек к себе и сам тянулся к ней своими воспаленными губами. Но Шура всем телом не давалась ему, отталкивала его.

Глаза ее вдруг потухли, сузились, на лбу выступили мелкие, резкие морщинки. Вид пьяного, спящего кандидата сразу отрезвил ее. Целый каскад мыслей пронесся в голове, забуравил мозг. Почему-то промелькнуло в памяти личико дочери... А Шахов не понимал ее упорства и делался все возбужденнее, нервнее, настойчивее и уж не просил, а требовал...

— Ведь ты моя, больше чем всех их... Ты моя по праву первой любви... И сейчас ты любишь только меня... Идем же скорее, пока не поздно, пока у меня есть время, я свободен... Ты моя, только моя! Идем же...

И вдруг бешенство, неудержимое, злое охватило ее, заклокотало в груди, залило мозг. Ей захотелось броситься на Шахова и, закрывши глаза, бить его, по чему попало, бить нещадно, чтобы теплая липкая кровь сочилась по ее рукам, брызгала на стены, бить так, как бьют только проституток и воров. И неистово вопить, кричать во всю силу легких, выговорить все, что накипело, наросло и рвалось наружу.

Но она сдержала порыв, стиснула зубы до боли, и рванувшись, вырвалась из его объятий...

Теперь Шура стояла перед Шаховым бледная, дрожащая, злая. Ее длинные нервные пальцы судорожно вцепились в спинку кресла, голос сделался резким, металлическим. Начав говорить спокойно, сдерживаясь, она постепенно теряла самообладание, повышала голос, и бросала слова в упор Шахову, будто хлестала его по физиономии резкими, короткими, отчетливыми ударами.

— Ты желаешь невозможного... Ты требуешь то, на что сегодня имеет право только твой приятель — Коля. Сегодняшняя ночь мною продана ему!.. И честь проститутки... Отчего же ты не смеешься? ведь это так смешно: честь проститутки... обязывает меня быть верной ему. Мой долг — охранять своего мертвецки пьяного „гостя“... Ха-ха-ха!.. Честь, долг!..

— А ты торопись! Тебя ждет жена... Она будет рада. Ты ей ничего не скажешь, и она с радостью пойдет навстречу твоей страсти, и успокоит твою разбушевавшуюся кровь. Глупая, бедная, жалкая девочка!.. Она верит тебе, любит тебя, как когда-то я верила и любила. Ты взял меня такой же чистой, наивной, доверчивой... Тогда ты был идейным юношей, теперь ты — идейный муж, гражданин...

— А я — продажная сволочь! И никто в этом не виноват, ни прав... Правда, никто не виноват?.. Ни в чем?... И я тоже не виновата?! И наша... Нет, не наша, а моя — Женя, она тоже ни в чем не виновата?..

При воспоминании о дочери у нее перехватило в горле, стало трудно дышать... Она должна была замолчать. Только глаза, точно два угля, горели ярко и неотступно следили за каждым движением Шахова.

— Женя, — моя сила, моя цель, мое чистое, непорочное святое-святых — снова заговорила она. — У нее, как и у тебя, светлые волосы и голубые глаза... Но она никогда не будет иметь отца, потому что ты ее отец!.. А меня — свою мать, она будет жалеть обидной жалостью, или презирать. Ее научат этому такие вот идейные люди, как ты, и чистые девушки и женщины, как твоя жена.

— О, как я презираю вас всех... Каждый из вас подлее, гаже, продажнее меня. И ты первый!..

— Я торгую своим телом, ты — словом, душою, мыслями. Твоя теперешняя жена — которая счетом? Знает она твое прошлое, ты рассказал ей его? А я — вся перед вами. Э, да что говорить!.. Вот уже и мой розовый поросенок проснулся, зовет меня. Иду, Коля, иду! Прощайте-же господин Шахов! Навсегда...

Животный хрип вырвался из горла Шахова. Он протянул руки, чтобы удержать Шуру, хотел ей что-то сказать, но не мог. Горячий ком подкатился и душил его.

А в наступившей вдруг жуткой, напряженной тишине, из другой комнаты неслись какие-то придушенные звуки: не то рыдала Шура, не-то пьяный кандидат бормотал слова животной,, требовательной страсти...

———

Шура вернулась к себе поздно утром недовольная собою, усталая, злая. Ее то знобило, то кровь приливала к лицу, и в глазах появлялось ощущение горячего, сухого песка. Голова мучительно, тупо болела. Точно кто изнутри стягивал виски и давил на затылок. Целый день она пролежала в полусне, разбитая и душою, и телом.

Свечерело. Стоял серый полумрак.

Шура поднялась с кровати, собираясь одеться. Но ноги дрожали, поясница ныла, голова болела. Она опустилась на диванчик и как то сразу вся съежилась, осела. Только широко раскрытые глаза смотрели куда то далеко. Мрак густел и придвигался.

Тени с легким шорохом ползли из углов. Длинными прядями густой тяжелой паутины колыхались над ее головой, с тихим звоном клубились на полу, мягкими, холодными гусеницами ползли по ногам и спине... Комнату наполнял неясный гул каких-то далеких голосов. Они звали туда, в безумную мглу ужаса, и мрак ночи смеялся ей своими пустыми, черными глазами.

Шуре стало страшно. Она хотела встать, но ноги не слушались ее. Хотела крикнуть, позвать кого-нибудь и не могла. Силы оставили ее. Что-то громадное захватило ее, овладело ее волей, мыслями, душой, и она, как маленькая песчинка, затерялась в этом необъятном.

Тьма сгустилась, ожила... Вот резким светлым пятном вынырнула откуда-то издалека ее кровать. Шевелится шелковый, обшитый кружевами полог, и кровать подплывает все ближе и ближе...

Но это уже не кровать. Это — громадный катафалк, до верху полный человеческими телами. Все женщины... Белые, чистые, красивые. И от них идет смрад. Поднимаются тяжелые, ядовитые испарения. Испарения стелятся поверх катафалка и принимают форму длинной фигуры.

Шура узнала самое себя. Она лежит голая и отдается ласкам нагого мужчины. Она не узнает его лица, — никак нельзя рассмотреть... Шура всматривается в эти два волнующиеся тела, и замечает, что они состоят из бесконечного множества маленьких телец.

О, да это черви! Толстые, мягкие белые черви... Они ползут, точно переливаются по всей длине и толщине тела. Они смотрят из ее глаз, свиваются в улыбку рта, в виде ее длинных пальцев копошатся в волосах лежащего с нею мужчины, ползают по его бедрам. И от ее прикосновения черви, из которых состоит он, сладострастно извиваются, выделяют липкую слизь, становятся толще и еще противнее...

Шура зажмурила глаза и снова открыла их. Катафалк с телами исчез. Колыхалась тьма... Повеяло холодком, сырым запахом земли... С ржавым скрипом поползли, расходясь все дальше и дальше, стены...

В комнату ворвались какие-то призрачные, черные, то громадные, то крохотные существа. Они все сразу что-то говорили, и в словах их было безумие. Каждое слово падало ей в мозг светящейся, расплавленной капелькой. Точно ртуть разбитого термометра. Капли жгли мозг, перекатывались, кружились, и она тщетно старалась остановить, удержать, осмыслить их.

Бешено закружились мысли Шуры, в погоне за капельками... И уже не повинуются ей.

Она мчится прочь, теряя по дороге яркие лохмотья, обнажаясь и хохоча.

Шура ловит лохмотья, старые, пестрые лохмотья, обрывки каких-то былых, нарядных одеяний; она судорожно хватается за них, боясь растерять, ибо знает, что в них весь старый смысл и уклад ее жизни, все ее прежние надежды и верования!..

Но лохмотья падают, улетают от нее, и панический ужас, смертельный страх охватывают ее.

А губы сами собой кривятся в безумный смех, из горла вылетают страшные звуки.

По всему дому понеслись визг, хохот, вой...

Руки потянулись и стали быстро ловить блестящие капельки... А они не давались, убегали все дальше и дальше...

Обливаясь холодным потом, она извивалась на полу, билась тяжелой горячей головой о земь, рвала волосы, царапала кожу... А над нею носился хохот призрачных, черных существ, и слова их падали ей в мозг бегающими, светящимися капельками...

И она не в силах уже была перестать кричать и рвать свое поруганное, но все-таки прекрасное, белое тело...

СПБ., 1907 г.

Лепестки хризантемы.(Пасхальный рассказ)

— Как хорошо, как радостно жить! Завтра Пасха, а у меня уже сегодня Светлый праздник... Только что Ира, моя маленькая Ирочка, дала свое согласие стать моей женой!.. Плутовка: — „Если папа и мама не будут ничего иметь против!... Она прекрасно знает, что ее папа и мама уже давно вместе со мною составили против нее заговор! Следовало бы наказать скверную девочку, — попросить ее папу и маму, чтобы они разыграли комедию отказа. Но, Бог с нею! Жизнь так хороша, так радостна, — нельзя омрачать счастье моей, — о, да моей — маленькой злючки и капризницы Ирочки...