Моя комната находилась рядом с Фросиной в „низу“ полутораэтажного особняка. „Верхъ“ занимали старики-супруги, хозяева этого особняка, а „низ“, где когда-то вырастали один за другим их многочисленные сыновья и дочери, стоял пустым, но всегда готовым принять в свои стены изредка наезжавших в гости бывших питомцев. Только одна маленькая угловая комнатка, рядом с комнатой горничной, отдавалась в наем. В ней я и поселился. Само собой понятно, что после описанной ночи, Фрося стала моей любовницей. Она являлась ко мне каждый вечер, усталая и нежная, охотно болтала о себе, дурачилась, шутила и уходила от меня ранним утром, когда я еще спал и все это делалось просто, естественно, бескорыстно.
Вскоре я совсем привык к ней и знал не только ее настоящее, но и все прошлое. Дочь бедной поденщицы, закончив курс грамоты в приходском училище, Фрося была отдана матерью в няньки, а сделавшись старше, сильнее, поступила в горничные. Через три года, когда ей минуло 19 лет, она пошла на содержание. Первый „содержатель“ ей скоро надоел и она ушла от него к студенту. Студент через полгода уехал в университет. Тогда, отказавшись от дальнейших предложений, она зажила „тайной одиночкой“. Началась сытая, легкая, вольная жизнь. Имея несколько мужчин, из числа прежних знакомых, которые сами являлись к ней, она не должна была выходить на „улицу“, принимать участие в пьяных оргиях, и заводить знакомства со своими товарками по профессии. Благодаря этому ей жилось хорошо, спокойно, но очень скоро она почувствовала какую-то непонятную ей пустоту, тоску.
Привыкший-ли с малолетства к физическому труду, молодой, здоровый организм требовал своего, тосковал по работе, или подневольный разврат, необходимость отдаваться не тогда, когда самой этого хочется, а когда этого хотят другие, стал возмущать ее все больше и больше, но Фрося стала нервничать и, наконец, однажды, в припадке неудержимой злости, выгнала от себя одного за другим всех своих клиентов, выгнала грубо, цинично, нагло, так, как умеет это делать лишь иступленная проститутка. Стало еще хуже. Целыми сутками Фрося оставалась одна, без дела, наедине со своей тоской и злостью, а скоро и без денег. На „улицу“ она не хотела выходить, начала искать работы и вскоре нанялась горничной к старикам, у которых я ее и застал. Работы здесь было много, и проработавши с раннего утра до позднего вечера, Фрося ложилась спать, чувствуя приятную усталость во всем теле и спала всю ночь крепким, здоровым сном. Особенно же приятна ей была уверенность, что ее никто ночью не разбудит, и она не должна будет сонная, злая пить вино, смеяться, отдаваться, не смея обидеть отказом постоянного „хорошего гостя“, щедро оплачивающего свои визиты. Фрося повеселела. Тоска и нервность куда-то бесследно исчезли. Избавившись от обязанности принадлежать всем, она тем сильнее почувствовала желание принадлежать некоторым, по собственному выбору, и охотно шла на зов таких избранников.
— Я теперь сама себе барыня, — весело объясняла мне Фрося выгоды своего нынешнего положения.— Раньше перебирать нельзя было, а теперь: „Захочу — полюблю, захочу — разлюблю“. Кто нравится, к тому сама пойду, кто не нравится — отскочь, головы не морочь! Вот как по праздникам из дому ухожу в цирк, либо на танцевальный вечер, так такие за мной кавалеры там ухаживают, что любо-дорого посмотреть, а я кого захочу, того из них и выбираю, с кем хочу, с тем и иду!
Каждый праздничный день, с после обеда до следующего утра, она была свободна и уходила со двора. Живя со мной, Фрося продолжала пользоваться своими выходными днями, как раньше.
Первое время я не обращал внимания на ее праздничные отлучки из дому, но вскоре во мне зашевелилось ревнивое чувство собственника — самца. Когда Фрося, лежа рядом со мной, передавала мне о том, как весело и с кем она провела предыдущую ночь, я молча отворачивался от нее и страдал от ее слов с каждым разом все больше и больше.
Не раз я, сдерживая волнение, намекал ей на то, что, сойдясь со мной, ей не следовало бы искать еще случайных любовников, но говорил это так туманно, что вряд-ли она понимала меня как следует. И Фрося попрежнему каждый праздник уходила со двора, а я, привязываясь к ней все больше и больше, доходил де отчаяния, до бешенства, но сдерживался и молчал, чувствуя, что не имею права требовать от нее того, чего мне хотелось. Наоборот, я старался обмануть себя, смягчить остроту чувства, и по субботам уходил из дому раньше Фроси, а когда она приходила, я уже крепко спал, выпив лишнее в товарищеской компании. И хорошо делал, так как опыт показал мне, на сколько болезненно действовало бы на меня пребывавшие дома при уходе и приходе Фроси.
Однажды какая-то работа заставила меня быть дома в то время, когда Фрося собиралась уйти со двора.
Затаив дыхание, я прислушивался к шуршанию ее платья, к плеску воды; по звуку определял каждое ее движение, отчетливо, остро сознавал, что сейчас Фрося кончит свой туалет и уедет к кому то другому, который ей будет так же, мил, как и я, и все почему-то надеялся, что этого не случится. А когда дверь ее комнаты хлопнула и знакомые шаги стали удаляться, клубок слез подступил к горлу, я закусил до крови губы, чтобы не разрыдаться, и выбежал на улицу, мимо Фроси, не глядя на нее, боясь остановиться и заговорить с ней.
Через час я уже сидел с двумя товарищами в веселом ресторанчике, но злое обидное чувство все еще не оставляло меня.
Рядом с нами сидели за столиком две нарумяненные девицы и томительно, скучно тянули по глотку пиво. Они охотно пересели к нам, стали пить водку, с жадностью есть горячий ужин, а когда наелись, повеселели, стали рассказывать скверные анекдоты и звать к себе. Я много пил и старался найти в этих девицах сходные с Фросей черты, и чем больше находил их, тем становился спокойнее и довольней.
— „Такая-же проститутка, как эти, думал я о Фросе, — только немного моложе и красивей, да еще не попалась, а эти уже желтобилетные. Вероятно, со своими кавалерами также скверно и неумно острит и также напрашивается на ужины. Все они одним миром мазаны“...
Я сознательно клеветал на свою любовницу, но чувствовал, что эта клевета успокаивает меня, что самая возможность таких предположений уменьшает мое болезненное состояние и продолжал мысленно взводить на Фросю одно предположение хуже и грязнее другого.
Из ресторана я ушел с одной из девиц, домой вернулся довольно поздно, но, когда пришла Фрося, еще не спал. Я слышал стук ее двери, шум шагов, шипение водопровода, но уже относился ко всему этому спокойно, как к чему то будничному, неинтересному.
Облегченно вздохнув полной грудью, точно сбросив с себя тяжелую, твердую ношу, которая больно давила грудь и не давала дышать, и уснул успокоенный и довольный собою...
На другой день, когда Фрося, по обыкновению, пришла ко мне усталая и нежная, мне было стыдно и пред Фросей, и пред самим собой. Но прошел день, другой, мы с Фросей зажили попрежнему, а стыд, как и самая память о случившемся — куда то бесследно исчезли.
Фросе я не рассказал о своей ночной прогулке, и наши отношения остались такими-же, как и раньше.
III.
В учебных занятиях, товарищеских попойках и любовных утехах с Фросей, незаметно пролетела половина зимы. Шесть дней в неделю Фрося работала и была моей, седьмой она веселилась и принадлежала первому понравившемуся ей встречному. Я же был ей безупречно верен и никогда не задумывался над тем, худо-ли все это или хорошо. Так протянулось время до Рождества. На Рождестве Фрося познакомилась с хорошеньким, франтоватым военным писарем. Нельзя сказать, чтобы писарь совсем не произвел на нее впечатления, наоборот, вначале он ей нравился больше других, хорошенькому же писарю Фрося очень приглянулась, так как он часто стал появляться под нашими окнами, вызывать Фросю за ворота и дарить ей конфеты, пирожные, цветы. В следующий же праздник Фрося пошла с ним в цирк, затем они вместе ужинали, но после ужина Фрося тотчас уехала домой, вторично обманув писаря в его надеждах. Почему-то легко доступная другим, Фрося была неумолима к нему. Мало того, чем больше, настойчивей писарь твердил ей о своих чувствах, тем более он переставал ей нравиться; однако, он пользовался некоторыми привилегиями. Иногда, не в пример прочим, ему разрешалось зайти к Фросе на часок в гости. При этих визитах обыкновенно присутствовала старуха-кухарка, которая затем и разбалтывала всему двору о том, как писарь Фросе твердил о своих чувствах, а она то смеется над ним и поддразнивает, то жалеет и просит, чтобы он перестал ее любить, потому что ничего он этим не добьется.
— Только себя изведете, да и мне в конце-концов так опротивеете, что видеть вас не смогу, — не раз говаривала Фрося писарю.
Старуха-кухарка, рассказывая об этих свиданиях, лукаво улыбалась и таинственным шепотом заканчивала: „завлекает она его“.
Наконец, в какой-то праздничный день, писарь, одетый особенно торжественно, завитой и выбритый, в присутствии той же кухарки, преподнес Фросе букет белых цветов и официально просил ее руки и сердца.
— По настоящему, по закону, предлагал ей венчаться с ним, рассказывала затем, при мне, кухарка своей барыне. — Службу, говорит, я скоро кончаю, а вы, Афросинья Николаевна, так полюбились мне, что жить без вас не могу. Поедем в деревню, там у меня хозяйство, а если не захотите, то можно будет и в городе остаться. Жить будете барыней... — А она глазища свои кошачьи на него вытаращила, смотрит таково-то жалостно, а потом подошла поближе и спрашивает: „а вы знаете, что я „нечестная“, вроде как бы проститутка шляющая?“... Хоть бы застыдилася, отвернулась в сторону, так нет, бесстыжая, так будто о чем хорошем, спрашивает. А он это отвечает ей: „знаю, Афросинья Николаевна; только мне доподлинно известно, что теперь вы совсем другая стали; опять же и люблю я вас безмерно. Что было говорит, то прошло, и быльем поросло. Я того не видел и попрекать им вас никогда не стану. В этом вы не сомневайтесь. Вот, прикажите образ снять, страшную клятву дам... И так то он ей прекрасно, да деликатно говорил о своей любви, и как они вместе жить будут, а она, точно чурбан нечувствительный, стоит, а потом этак спокойно отвечает: „очень вам мерси за любовь, да за честь, а только все это ни к чему: я вас не люблю, и замуж за вас не пойду, а так жить с вами тоже не стану. Может потому самому и не стану, что вы слишком любите меня. А мне ни вашей любви, ни вашего хозяйства не надо. Позабудьте меня, — здоровей будет“.