Клочья паутины — страница 9 из 21

Он ее снова просит, а она вдруг как взъестся на него, только-только что не в шею вытолкала...

Уж я ее, как он ушел, ругала, ругала: пристыдить, усовестить думала, а она, дрянь этакая, и слушать меня не захотела, плюнула, пошла из комнаты, да на ходу говорит: „что с вами толковать, — все равно ничего вы не поймете, потому дура старая!..“

Кухарка не могла успокоиться в течение нескольких дней, ругала Фросю всякими скверными словами, и всем во дворе рассказывала эту историю, с одинаковой горячностью и обидой.

— Скажите, пожалуйста, чего понимать то... Ее шлюху, потерянную, хороший человек осчастливить хочет, она туда же, — рыло воротит.

Я так же, как и кухарка, и ее барыня, не понимал, почему Фрося отказалась от предложения писаря, однако не сказал ей ничего. И хорошо сделал, так как барыня, взявшаяся было уговорить Фросю, потерпела фиаско.

Но привыкшая делиться впечатлениями дня, Фрося и на этот раз рассказала мне о случившемся, однако в рассказе ее чувствовалась утомленность, нежелание останавливаться долго на этом происшествии, которое, очевидно, ей тоже достаточно надоело, благодаря кухарке и барыне.

IV.

Время шло. Писарь, не показывавшийся несколько дней, снова заходил у нас под окнами.

Случайно столкнувшись с ним лицом к лицу, я с трудом узнал его, так он осунулся, похудел и почернел. От него несло водкой. Мне его стало жалко, и вечером я заговорил о нем с Фросей.

— Сохнет из-за меня, пьянствовать начал... — вспыхнула Фрося после первых же. слов. — Дворнику велел передать... Себя загублю, да и ей не жить на свете... И все говорят, что я в этом виновата... Почему? Да, пусть он себе и хороший, и добрый, и честный, и любит меня, так я же его не люблю. Жалко мне его, хотела бы помочь, да ничем не могу, а так пожалеть, как он хочет, значит себя загубить, душу убить свою, — этого ни за что не сделаю...

Фрося на минуту задумалась; провела рукой по лбу, как бы сгоняя назойливую муху.

— Грозится убить меня, ну, что-ж, если мне на роду это написано, так не убежать... А только, Бог не выдаст... — Ее задумчивые грустные глаза, выражали непоколебимую твердость.

Я видел, что она искренно жалеет писаря, но замуж за него не пойдет, и не мог понять, больше, чем когда нибудь, почему, но думать об этом мне некогда было. Да и не до того.

Река вскрылась. Наступила масленая. Приближалось время практического плавания. Как застоявшийся конь, я рвался из денника. Меня тянуло в безбрежное море, в чужие края, я с нетерпением ждал времени, когда снова увижу великолепный Босфор, душистые берега Италии, роскошные средиземные ночи, полные нездешней неги и певучей страсти.

Мне хотелось поскорей окунуться в кипучую пароходную жизнь, и я часто уходил на берег реки послушать свистки пароходов, ругань боцманов, лязг цепей, стук молотков, вдохнуть в себя запах горелого машинного масла, и свежей краски, увидеть черных, грязных, иссушенных огнем, кочегаров, артели сносчиков, и нестройную, пеструю рвань, осипших от водки и простуды, береговых босяков. И все это, и ярко-горячее солнце, и специфический запах, и ругань, и циничные меткие шутки, опьяняли меня, захватывали всего. И я медленно бродил, подталкиваемый со всех сторон, среди этой озабоченной, ругающейся, полупьяной, полуголодной толпы, разыскивая среди нее какого-нибудь знакомого матросика. А найдя себе товарища, я шел с ним в ближайший дешевенький трактирчик, распить полбутылки монопольки, под звуки разбитого органа, в ближайшем соседстве злобно зевающей девицы, с большими отвислыми грудями, широким тазом, и не чесанными рыжими космами.

Возвращался я после таких прогулок домой жизнерадостным, добрым, сильным, и мне необходимо было делиться с кем-нибудь избытком впечатлений.

Фрося, чаще всего ждавшая меня за книгой, встречала меня всегда одинаково приветливо, помогала раздеться, и внимательно, терпеливо слушала мои, в сущности, всегда однообразные рассказы.

В захватившем меня настроении, я не замечал того, что с некоторых пор Фрося относится ко мне как-то особенно мягко, приветливо, по праздникам или совершенно не уходит со двора, или, если уходит, то возвращается очень рано, и всегда ждет меня в моей комнате, за чтением какой нибудь книги из моей скудной библиотеки. Все это было ново, непонятно, а я даже не замечал этого. Слишком уж я свыкся за зиму с Фросей, привык к нашим отношениям, и не обращал внимания на то, чем она занята, что делает.

Но однажды я заметил, что Фрося читает Евангелие, и это меня удивило.

— А, что, интересно? — спросил я ее здороваясь.

— Я очень люблю Евангелие, — ответила она мне, видимо уклоняясь от прямого ответа, и кладя книгу на место.

Я заинтересовался. У меня мелькнула мысль, — неужели Фрося-ханжа, и мне стало смешно.

— А в церковь ты часто ходишь? Молишься? — спросил я Фросю.

— Никогда не бываю... Голос Фроси вдруг стал злым и резким.

— Почему это? продолжал я допытывать ее.

— Не могу я там молиться, — попов ненавижу. Поп для меня хуже околоточного. Право! Уж на что околоточный сволочь, — прямо можно сказать, человек без совести. И жалости в нем нет ни капли. Насмотрелась я, как они калечат да грабят серых людей, как измываются и насильничают над нашим братом, — „девицами“. А все-таки их считаю лучше попов. По крайней мере, без обмана у них, на чистоту, и все знают, что они сволочь. А попы у-у-у! — Фрося сжала кулаки и замолкла.

— Да чем же они хуже, — не унимался я, — чем хуже?

— А тем, что они Божьим именем говорят, народ благословляют, судят душу человеческую, будто и верят, святые какие, а сами... Да, что говорить, будто сам не знаешь. Служила я нянькой у попа, навиделась и наслышалась. Там в первый раз и Евангелие прочла, только не поп мне его давал, а сама у него тайком брала... Я это сижу Евангелие читаю, а поп либо деньги считает, либо пьянствует, да развратничает; он вдовый был, так свою кухарку экономкой сделал, и от нее детей имел. А то с мужиками ругается, последнюю рубаху с них дерет. Имение он купил себе, — богатый порт, — так землю мужикам в аренду сдавал. Бывало, придут выборные к нему, так наплачутся у нас в кухне. А как позовет он их к себе в кабинет, так оттуда только и слышишь его „мать-перемать“.

Однажды один мужик его чуть не убил, так озлобился. Не пожаловался на него батюшка, простил, — смирение христианское, — только, говорит, ты уже больше ко мне выборным не являйся. С тобой согрешишь.

А потом и приконал. Как пришли мужики землю снова в аренду брать, он им и говорит: либо я вам земли не дам, либо вы того разбойника из своего села выселите... И выселили. А мужик то он был работящий тихий, семейный и никакой вины за ним никто не знал, а, видишь ты, выселили... Только он не ушел... Повесился... Да мало-ли чего я там не узнала... Всего не перескажешь. И всегда-то я не любила попов, а с той поры прямо видеть не могу, ненавижу их.

— Это ты напрасно, Фрося, — постарался я заставить ее говорить дальше, — и среди них есть и хорошие, и скверные...

Фрося воспрянула снова.

— Ну, я хороших, таких, чтобы по Евангелию жили, не встречала, и не слыхать что-то. Да и не может быть! Нет таких!..

— Почему это?

— А потому, что если бы были хорошие, настоящие священники, то тогда плохих бы не было... Как узнали бы хорошие, что такой-то поп оскверняет своими делами Бога, так пришли бы и выгнали его из церкви, как Христос торгашей выгнал. Весь народ им в этом деле помогал бы, как апостолов их почитали бы. А они знают все друг про друга, да помалкивают. Значит все такие же, одинаковые. В Бога они не верят, вот что...

— Ну, а ты в Бога веришь?

— Верю и молюсь ему!.. Как же не верить? Кто же мне душу дал, понятие!?

Фрося была искренно, наивно удивлена моим вопросом.

Как и полагается 17-ти летнему юноше, я в Бога не верил, однако разубеждать Фросю не стал. Слишком уж шатки были мои собственные убеждения на этот счет. Да и поздно было. Утомленный долгой прогулкой в порту, свежим воздухом и впечатлениями дня, я торопился заснуть и торопил Фросю.

Несколько дней спустя, совершенно неожиданно для меня, Фрося снова вернулась к этой теме, но только по другому поводу. Это было в воскресенье.

Я обещал Фросе покатать ее на лодке и ждал у пристани.

Легкий весенний ветерок чуть рябил широкую гладь реки. Высоко в небе, купаясь в солнечных лучах, реяли ласточки, своим высоким полетом обещая спокойный вечер. В порту было тихо, по праздничному, и издали вместе с дуновением теплого шаловливого ветерка доносились стройные, то заунывно-тягучие, то разгульно веселые песни катающихся. Разбились они на парочки, попрятались в плавне, разбрелись по всей реке и маленьким речушкам, что без начала, без конца вьются хитрыми узорами меж деревьев и камышей необъятного заливного берега. Сочные голоса певцов звенят и замирают, перекликаются меж собою и несутся к далекому лазурному небу. И дрожащий воздух полон их задумчивой радости и нежной печали.

Размечтался я.

А Фрося пришла сумрачная, неразговорчивая, злая. И настроение пропало.

Вода угрюмо забормотала под острым носом моей легонькой лодочки, с легким шелестом разбегаясь по бортам и замирая где-то далеко за кормой в мыльной полоске. Через полчаса мы были уже в плавне и медленно подвигались против быстрого течения узенького „ерика“. Я пробирался в свое любимое местечко, Павленковы вербы. Там, у обрывистого берега, густо разрослись развесистые плакучие вербы. Одна из них слишком близко подвинулась к берегу, причудливо изогнулась над водою, и ее могучие корни вылезли из земли и повисли, скрючившись в фантастический клубок гигантских змей.

Здесь, под сенью ароматных ветвей, среди уродливо переплетшихся между собою корней, окруженный высокой живой изгородью зелени, я чувствовал себя особенно легко и вольно.

Все мои радости и печали оставляли меня, и я смутно мечтал. И мечты мои не укладывались в мысли, не выражались словами, а сливались с шелестом камышей, чириканьем птичек, всплесками волн и