Клочья тьмы на игле времени — страница 20 из 41

Кое-что и для самого себя прояснил. Многое ясно увидел в учении своем. Что раньше выглядело расплывчатым, обрело вдруг яркую плоть и какую-то сверхчеловеческую страстность.

Про то, что никому его защитительная речь, в сущности, не нужна, старался даже не думать. Все надежды возлагал на Друга. Верил, что тот сумеет помочь, не оставит в беде.

Почти в один присест написал всю защиту.

Перечитывать даже не хотелось. Не мог заставить себя возвращаться. Сердце торопилось. Он едва за ним поспевал. Быстро перебелил текст. Застучал в дверь. Отдал офицеру бумагу. Тот принял ее, не снимая перчаток. Молча поклонился и, лязгая шпорами, ушел в черноту отворенной двери…

А сердце все торопилось, наперед загадывало. Хотелось верить, что все теперь завертится, закрутится. Кончатся несменяемые и душные сутки его заключения. Бдения и страсти его закончатся.

Но ничего не менялось. Разве что спать стал немного получше. Лампу по-прежнему приносили по первому его требованию, но на вопросы не отвечали.

Пользуясь возможностью, написал прошение на имя великого понтифика. Офицер взял бумагу в руки. Секунду подержал ее. А потом молча покачал головой и возвратил Мирандо. Вроде бы незначительное событие. Совсем не неожиданно. Но почему-то страшно ему сделалось после. Будто все окончательно сжег он за собой и предоставлен страшной своей судьбе. Отдаленность от всех, обреченность свою ощутил.

Вновь потянулось однообразное, беспеременное время.



Но однажды, восстав от сна, он обнаружил, что пюпитр и все письменные принадлежности унесены. Бросился к двери. Застучал что было сил. Но никто не открыл ее и никто не спросил, что ему надо. Таков был ответ на его выбор. И от этой грозной молчаливости тоскливое предчувствие еще сильнее сжало сердце. Жутким холодом вдруг повеяло в камере. Понял, что превратилась камера заключения в камеру смертника.

Но проходили ночи и дни, а ничего не случалось. Порой казалось, что и допросы, на которые его вызывали, и защитительная речь только приснились ему. Даже облик Друга стал забываться. Все труднее удавалось воссоздать в памяти туманные, расплывчатые черты. Но сердце по-прежнему вздрагивало, когда он думал о Друге. Последней умирает в человеке надежда. Надежда не умирала. И узник жил ее жизнью.

…Опять они застали его врасплох. Разбудили лязгом запоров и скрипом. Это была их излюбленная метода.

— Мирандо! На допрос!

На допрос? Опять? После обвинительного заключения?

Еще не совсем проснувшийся, шел он по каменным галереям подземной тюрьмы. Все смешалось в голове, он перестал разбираться в последовательности событий.

— Вы уверены, что меня вызывают на допрос, а не на заседание конгрегации? — спросил он стража и проводника своего.

Но кавалер в маске ничего не ответил ему. Только повелительно махнул рукой в черной перчатке. И перстень безнадежной звездой сверкнул в рассыпающемся свете факела.

Со странной улыбкой предстал он перед своими следователями. Уставился на сомкнутые удлиненные ноги распятого.

Друг улыбнулся ему почти открыто. Фанатик холодно смотрел на него из своего далека, отрешенно и незаинтересованно разглядывал.

— Высокий суд отправил ваше дело на доследование, — сказал Друг. — Он нашел неубедительной преамбулу следствия, которая характеризует вас как еретика. Эксперты-теологи квалифицируют вас как еретика нераскаянного. Вы улавливаете разницу?

Друг опять улыбнулся ему. Светло и благожелательно. Чуть наклонил голову.

Разницу он улавливал. Еретик еще мог на что-то надеяться. Нераскаянного еретика ждал костер.

— В своей защитительной речи я опровергаю преамбулу следствия. Я опровергну ее и в том случае, если она будет изменена.

— Твоя речь годится только на подтирку, — все так же улыбаясь, сказал Друг. — На дыбу его! Эй, мессер Гвидо!

Железные руки обхватили сзади плечи Мирандо. Он почувствовал, как его медленно приподымают со стула.

— Ну зачем же сразу на дыбу? — засмеялся Фанатик. — Попробуем обойтись без крайних мер. Я уверен, что фра Валерио станет сотрудничать с нами. Не правда ли?

Смертельные объятия ослабели. И Мирандо плюхнулся обратно на сиденье. Все окончательно смешалось в бедной голове его. Опустошенно переводил он широко раскрытые глаза с одного следователя на другого. Их лица корежились и мутнели, теряли четкие очертания, приобретали водянистую зыбкость. Голоса доносились как будто издали, приглушенные. А то вдруг налетали подымающиеся до резкого крика, как стая черных летучих мышей с когтистыми перепончатыми крыльями.

— Вы слишком мягко относитесь к нему! — голос вроде бы принадлежал Другу, но лицо все кривилось, расплющивалось. — В преступной гордыне своей он осмеливается вступать в полемику со следователями Святой службы. Ему предлагают взамен сотрудничества жизнь и свободу, а он передает нам вот эту пачкотню! — Друг брезгливо коснулся пальцем какой-то бумажки на столе.

— Я думаю, что фра Валерио все же образумится, святой отец, примирительно сказал Фанатик.

— Нет, не образумится! Сегодня же я вырву у дожа согласие на передачу этого опаснейшего преступника Риму. Пусть он предстанет перед тамошним прокурором и генералом доминиканцев. Они ему покажут! Хватит церемоний! Наше терпение исчерпано. Снисходительности пришел конец.

— А мне очень хочется помочь ему, святой отец, — упрямо сказал Фанатик. — Я не верю, что мессер Мирандо окончательно погиб. Это не закоренелый грешник. Он еще может исправиться.

Мирандо казалось, что он давным-давно утонул. С углов его рта срываются мутноватые пузырьки и уносятся вверх со страшным булькающим звуком. От этого звука голова его чуть просветлела, и он с ужасом попытался осмыслить случившееся. С ним явно произошло нечто неописуемо ужасное. Только он забыл, что именно. Силился вспомнить. Превозмогал себя. Но все расплывалось, уносилось, укачивалось ленивой водой.

Еще один срывался пузырек с посиневших губ. Сознание вдруг опять проблескивало, как масляный свет на легкой зыби. В один из таких проблесков Мирандо и ощутил полнейшую пустоту в груди. Он уже ничего не боялся, ничего не хотел, ни в чем не пытался разобраться. Все связи вдруг распались. Разлетелись. Бессильно обрушились. Словно расклепанная цепь. Он чувствовал, что его раздавили, выжали, как лимон, швырнули в зловонную скользкую яму. Все вдруг низвергнулось. Жизнь. Опыт. Привычки. Последовательность причин и следствий. Соответствия.

Огоньками вспыхивающего разума он пытался еще подняться над собой, выжатым синим утопленником. Ведь что же произошло на самом деле, что произошло? Следователи поменялись местами. Только и всего. «Добрый» стал «злым», «злой» превратился в «доброго». Как можно поддаваться на эту изощренную провокацию? Никакого сотрудничества со следователем! Следователь не бывает ни злым, ни добрым. Все это одна личина. Следователь всегда враг. Его задача поймать, запугать, погубить узника. Это его работа, а она вне добра и зла.

Но огонек начинал мигать, мигать и гаснуть вдруг, ослепляя широко раскрытые глаза.

Нельзя было поддаваться на эту изощренную уловку. Только сдержанную неприязнь, лучше — полное молчание, может противопоставить узник хитросплетениям следователя. Но теперь все кончено, теперь он действительно погиб. Все силы ушли на бесплодную борьбу. Поздно переосмысливать ситуацию. Все! И что-то на самом деле сорвалось в нем.

Мирандо тихо засмеялся, показал чрезвычайным следователям язык. Потом вдруг собрался с силами, сжал кулак и нахмурился. В ушах что-то стрельнуло, и он опять стал различать слова.

— На дыбу его, — сказал Друг. — Это, к сожалению, необходимо.

— Ну что ж, ваша власть, — пожал плечами Фанатик, — хотя мне кажется, что можно избежать крайних мер.

— Мессер Гвидо! — крикнул Друг.

Мирандо пришел в себя, когда висел уже вниз головой. Он еще не был безумным, но память его зияла темными провалами. Они порой затягивались мутноватой бесцветной пленкой. Сами собой заполнялись первыми пришедшими на ум догадками. Он забыл вдруг, по чьему приказу очутился на дыбе. Он вообще, возможно, не осознавал, что висит и его начнут сейчас пытать. Видел ослепительное зеркало расплавленного олова в горшке. Опрокинутые в этом зеркале потолочные своды. Пламя видел и вишневый металл щипцов и крючьев в том пламени. Но не устанавливал никаких связей между собой и тем, что видел.

Он помнил, как любил, как надеялся на Друга, и совершенно не воспринимал те жестокие слова, которые тот сейчас произносил. Зато он помнил, что Фанатик стал к нему хорошо относиться. И почти забыл свой страх перед ним, свою жаркую, вспоенную одиночеством ненависть.

— Развяжите его, — распорядился Фанатик. — Все должно быть согласно закону. Следствие закончено. Защитительная речь написана. Его надо предать суду. Пусть решает суд.

— Нечего решать. Все и так ясно, — резко возразил Друг. — Формула может быть только одна: осудить как формального еретика, нераскаянного и упорствующего, и передать в руки светской власти. А это означает — костер.

— Нет. Вы не правы, святой отец. Церковь не осуждает. Это светская власть выносит свой приговор. И мы не можем знать заранее, каким он будет. — Голос Фанатика слегка задрожал. — Осужденный получит сорок дней для последних размышлений. Эта милость дается даже самым закоренелым еретикам.

— Но потом все одно костер.

— Не обязательно, святой отец, совсем не обязательно. Следствие должно исходить из того, что подследственный невиновен. Виновность устанавливает только суд. Все должно быть по закону.

Мирандо мешком лежал на каменном полу. Руки его все еще были связаны за спиной. Он видел только ноги святых отцов. Только ноги. Узнал ноги Друга. Потянулся к ним всем неподвижным, бессильно распростертым телом. Вспомнил вдруг сложенные, пробитые одним гвоздем ноги распятого.

А они стояли над ним и спорили о его судьбе. Будто его самого здесь уже не было.

— Я думаю, его еще можно спасти, — сказал Фанатик.

— Только в одном случае, святой отец.