Клодет Сорель — страница 10 из 43

Ее несколько настораживало, что она никак не может влюбиться — так, чтобы себя не помнить, чтобы отдаваться с искренней страстью, а не безропотно и бесчувственно. Ей нравились многие молодые люди, с ними даже было не противно ложиться в одну постель. Но это было не то, она чувствовала — не то. Да и удовольствия она особого не испытывала. Нет, приятно, конечно, кто б спорил! Но не очень похоже на то безумие, о котором, закатывая глаза, шептались в уборной актрисы. Сочиняли, наверное. Для пущей красивости. Во всяком случае, удовольствие, которое она получала от своих давних домашних экзерсисов, было несравнимо острее.

И сколько раз ей хотелось, чтобы хоть один из этих молодых людей, с которыми она ложилась на накрахмаленные простыни, резко повернул ее, схватив за волосы и вжав лицом в подушку, отхлестал бы ее тонким кавказским ремнем, да так, чтобы она выла, пуская слюни и извиваясь от боли и наслаждения. Но нет, самое большое, на что были способны эти «любовники», это рассматривать ее своими расширенными до невозможности зрачками. А попросить она стеснялась. Хотя и презирала себя за это.

Самой большой проблемой была, конечно, ее занятость в театре. Мизерного жалованья хватало еле-еле на оплату комнаты и кое-какие безделушки, так необходимые любой девушке, а на большее рассчитывать не приходилось — она целый год выходила на сцену по два раза в неделю, за что ж ей платить больше? И этого-то за такое служение много, если уж смотреть правде в глаза.

Хорошо, что молодые люди, хоть и были неумелыми любовниками, зато щедро водили по ресторанам и кафе, по клубам и салонам, так что на питание тратиться практически не приходилось. Да и кокаин, которым ее угощали, частенько заменял и еду, и выпивку, доставать которую из-за сухого закона становилось все труднее. Что-то такое в этом белом порошке все-таки было, если уж откровенничать до конца.

В 1917 ей исполнилось 18, а значит юность закончилась, впереди — только взросление и зрелость. Она буквально холодным потом покрывалась при этой мысли. Неужели она обречена жить постоянной неудачницей и не уметь использовать даже те шансы, что дарит ей жизнь?

Меньше надо было рефлексировать. Не успела Москва вдоволь посплетничать об убийстве Распутина — Десницкий даже загорелся поставить спектакль по этой истории! — как жизнь стремительно начала меняться. Те, кто раньше отсиживался по окраинам да слободкам, теперь заполнили весь город, кричали грубыми голосами, носили почему-то красные знамена, а по ночам даже на Божедомке были слышны выстрелы. Клодет боялась ужасно, говорят, в соседнем доме шальная винтовочная пуля влетела в окно и убила кормящую мать!

Появились новые слова — митинг, демонстрация, Совет. Однажды Клодет собственными глазами видела, как толпа избивала полицейского. Пожилой полный мужчина только закрывал лицо руками и как-то странно хекал, когда его с размаху били ножнами его же шашки. Полицейского повалили на снег и после еще какое-то время пинали, от чего во все стороны разлетались красные брызги. Клодет подташнивало, ей было очень страшно, но оторваться от этого зрелища не могла. Ужасно жалко этого бедного дядечку, однако что она могла поделать? Лечь рядом с ним, хекая и разбрасывая красные брызги? Увольте! Как это омерзительно! Но самой себе втайне признавалась, что в зрелище этом было нечто неимоверно притягательное. Все-таки она крайне развращенная особа.

А потом пришло известие, что Государь Император отрекся от престола. Люди бегали по улицам, кричали «ура!», целовались и обнимались — даже незнакомые. А кое-кто старался прошмыгнуть незаметно и исчезнуть с улиц Москвы, чтобы темная восторженная толпа не растерзала его за отсутствие восторга.

Клодет в этот день напилась, ушла из театра, нахамив пожилому комику, шла по улице, разбивая носком ботика грязный мартовский снег, пахнувший почему-то арбузом. Хотелось втянуть хорошую дозу порошка, так, чтобы онемело все нёбо и свело десны, налить целый стакан коньяка (где его взять-то?), усесться с ногами в кресле, закутавшись в пуховую шаль и смотреть на желтый свет фонарей в переулке. Или рухнуть в постель с красивым юношей, чтобы он, наконец, выпорол ее до кровавых рубцов на ягодицах. Ну, или на самый худой конец, просто выпить чаю с вареньем. Она вспомнила мамино варенье и вечерний самовар на столе, покрытом скатертью с бахромой, и как они сидели там всей семьей, когда она была совсем маленькой — и чуть не разревелась. Глаза затянуло мутной влажной пленкой, и Клодет со всего размаха врезалась в чье-то жесткое грубое пальто, моментально оцарапавшее красные от холода щеки.

— Вы не ушиблись?

Клодет подняла глаза. Перед ней стоял аккуратный офицер, перетянутый портупеей поверх форменной шинели («Так вот что это за грубое сукно!»). Усы, шашка, висящая вдоль левого бедра. Ровно сидящая фуражка с овальной кокардой. «Красивый!» — подумала Клодет. Ну, может, и не красивый, но очень, очень славный.

— Нет, благодарю вас! — она постаралась, чтобы голос звучал сухо. Он тогда становится хрипловатым, а это, говорят, завлекает.

— У вас все в порядке?

Он серьезно смотрел на нее.

— Да, благодарю вас.

— А откуда тогда эти слезки? — участливо спросил он. Клодет неожиданно рассердилась.

— Во-первых, милостивый государь, это не «слезки», как вы изволили выразиться, а слезы. Я вам не гимназистка, с которой нужно разговаривать как с дитем малым. А во-вторых, вам не кажется, что это достаточно интимная материя, чтобы рассуждать о ней на улице с первым встречным?

«Не переборщила ли? — испуганно подумала она. — Еще обидится и уйдет. Да нет, он что, красна девица так обижаться? Офицер все-таки!». Она подняла глаза. Офицер улыбался, от чего лицо его стало совсем мальчишеским. «Какой смешной!» — подумала Клодет.

— Во-первых, — в тон ей начал он. — Я вам, милостивая государыня, не первый встречный! — И приложив руку к козырьку фуражки, отрапортовал:

— Батальонный командир 1-ой бригады 65-гопехотного Московскогополка 17 пехотной дивизии 19-го армейского корпуса 5-ой армии Северо-Западного фронта штабс-капитан Зеленин. Андрей.

Клодет засмеялась.

— Клодет Сорель, актриса.

— Ух ты! — искренне удивился он. — Вы действительно актриса? Поразительно! А Клодет Сорель — ваше настоящее имя или сценическое?

Она внимательно посмотрела на штабс-капитана. Нет, вроде серьезно спрашивает, не издевается.

— Настоящее.

— У вас, наверное, французские корни?

— Французские, — Клодет помолчала и тихо добавила. — Из Самары.

И штабс-капитан снова рассмеялся. Нет, он и правда симпатичный.

— Да что ж мы с вами стоим, — спохватился офицер, и сразу стало видно, что он совсем мальчишка. Еще и титулование это, какие-то бригады, корпуса, она в этом ничего не понимает, а он так гордится!

— Вы разрешите вас проводить? — он снова приложил ладонь в кожаной перчатке к козырьку. Клодет благосклонно кивнула.

Она взахлеб рассказывала про то, как ей было страшно, когда толпа избивала пожилого человека, как летели красные брызги, и как она представляла себя на его месте. Она плакала, зубы стучали о стакан с коньяком, который неожиданно оказался у офицера за отворотом шинели. Едко пахнущая жидкость текла по подбородку, Клодет плакала, не вытирая слез, а штабс-капитан Зеленин внимательно слушал, время от времени гладя ее по тыльной стороне ладони, а потом поднял на руки и уложил в постель. Засыпая, она удивилась, что он ничего с ней не делает, наверное, надо бы огорчиться, но у нее уже не было на это сил, и она провалилась в тяжелый пьяный сон.

Утром с трудом припоминала, что же она такого наговорила офицеру, который, наверняка, на фронте видал вещи и похуже, и пострашнее, и сам ежедневно ходил под угрозой смерти. А тут она со своей девичьей истерикой. Она даже не хотела открывать глаза, боялась увидеть его насмешливый взгляд: ничего себе, встретил милую барышню, которая напилась как извозчик. Нет, как сапожник. А, все равно. Фу, как неудобно.

Конечно же, он теперь презирает ее. Ну и черт с ним! Она открыла глаза. В комнате никого не было. В окошке виднелось весеннее голубое небо без единого облачка. Она зевнула и села на кровати. «Надо же, какой деликатный! — подумала, обнаружив, что спала в платье. — Не воспользовался случаем, не раздел, мол, помогаю бедной девушке». Она решительно встала. В ванной бы сейчас вымыться. На столе лежала записка: «Клодет, с вашего позволения, я буду писать вам. Впрочем, и без позволения все равно буду. Надеюсь, что вы чувствуете себя хорошо. Андрей Зеленин». А внизу — приписка: «Вы лучшая». Ей прямо как горячим плеснули. Какой славный мальчик.

Несмотря на отречение Государя, жизнь, казалось, изменилась не сильно. В театре по-прежнему давали представления, она по-прежнему два раза в неделю выходила на сцену и пела надоевшие до одури романсы, от которых ее только что не тошнило. Но и до этого скоро дойдет, честное слово. Кому сегодня нужны певицы и актрисы? Кому в эти дни нужны поэты и композиторы? На фронте армия терпела одну неудачу за другой, Андрей писал о том, как мечтает увидеть ее снова и как при первой же возможности ринется в Москву, но она читала газеты и понимала, что вырваться ему не удастся еще долго. Фронт неумолимо разваливался, это был ясно даже такой далекой от этих мужских забав девушке как Клодет. Жалко будет, если такого симпатичного мальчика убьют безжалостные тевтоны.

Летом впервые не поехали на гастроли — никто не приглашал. Похоже, дни театра Десницкого были сочтены, всех актеров распустили в бессрочный отпуск без оплаты. Клодет после долгих мытарств, уже на грани отчаяния, устроилась певицей в кафе-шантан, где пела ужасающе пошлые романсы. Утешала себя тем, что это лучше, чем идти на панель. А иногда, наоборот, думала, что на панели было бы лучше. Там хоть все понятно — никакого ханжества, мол, я искусством занимаюсь. Тоже мне искусство.

В общем, чем дальше, тем Клодет больше запутывалась, все меньше понимала, как жить дальше и чем же ей заниматься. Иногда даже подумывала о том, чтобы вернуться к родителям, но гнала эту мысль. Стыдно. Актриса погорелого театра. Лучше уж и впрямь на панель.