Вокруг по-прежнему роились тонкие молодые люди с расширенными зрачками, пытались поить ее отвратительным самогоном, который хлынул в старую столицу каким-то нескончаемым мутным потоком. Но с ними ей уже было скучно. А когда девушка отказывает, толпа поклонников начинает редеть. К тому же и кафе-шантан закрылся, так что к осени она осталась совершенно одна, с ужасом представляя себе грядущую зиму, заботы о дровах, о хлебе насущном и потихоньку внутри начинал шевелиться холодный червячок ужаса. Как жить дальше? Так и перебиваться мятыми рублями, которые ей суют за пару романсов в ресторанах, где сидят, пьют и жрут те, за кого на фронте сражается храбрый штабс-капитан? Немцы под Ригой, не дай Бог падет Петроград, армия бежит, от Андрея вот уже два месяца нет никаких вестей. Сгинул, поди, в окопах, как Юлин корнет. Жалко.
С наступлением холодов стрельба на улицах усилилась. Соседка рассказала, что какие-то большевики готовятся захватить власть. Клодет пожала плечами: какая разница? Большевики, меньшевики, эсеры, анархисты — все они одним мирром мазаны, никто из них не может ни немцев загнать обратно в их логово, ни страну накормить, ни людям нормальную работу предоставить. Да чтоб они все друг друга перестреляли.
И тут неожиданно теплым вечером, когда она пыталась понять, как растянуть оставшиеся деньги на два дня — в пятницу обещали пригласить на поэтический вечер, в дверь постучали. На пороге стоял Андрей. Обросший щетиной, грязный, с какой-то царапиной через все лицо, с перевязанной рукой. От него незнакомо пахло не то карболкой, не то дегтем.
— Примете, Клодет? — устало спросил он.
Она, пытаясь сдерживать себя, не завизжать и не броситься тут же ему на шею, безразлично кивнула:
— Проходите, господин штабс-капитан.
Он не обратил внимания на ее сухость, прошел, подволакивая ноги, в комнату, таща за собой огромную отвратительную винтовку.
— Есть хотите? — Клодет лихорадочно соображала, что же такого приготовить из двух морковок и одной-единственной картофелины. Это все, что у нее оставалось. Андрей кивнул, полез за пазуху шинели, потерявшей весь свой лоск, и вытащил что-то, обернутое в когда-то белую тряпицу.
— Тут немного еды, — махнул он рукой. — Я не помню. Давайте поужинаем. Только потом можно я посплю?
Клодет кивнула. Говорить было трудно, до того ей было жалко штабс-капитана. Он уже не был ни бравым, ни блестящим. Усталый юноша. Андрей тоже кивнул — в знак благодарности. Снял шинель, под которой оказалась портупея, кинул на пол и буквально упал на нее, не снимая высоких кавалерийских сапог. Очень щегольских и очень грязных.
— Ложитесь на кровать! — хотела сказать Клодет, но он уже спал. Она укрыла его одеялом, посидела, глядя на ставшее вдруг таким родным лицо, и облегченно вздохнула. Она еще не знала, что будет дальше, но почему-то была уверена, что теперь ей ничего решать не надо, в ее жизни, наконец, появился тот, кто будет принимать решения. Хорошо.
В тряпице была завернута четвертина черного липкого хлеба, шмат сала, луковица и, как ни странно, яблоко, до основания этим луком пропахшее. Клодет отпластала себе здоровенный кусок розоватого на прожилках сала, отломила кусок хлеба — с корочкой, непременно с корочкой! — и сделала то, чего при других обстоятельствах не сделала бы никогда — отрезала четвертинку луковицы. Все это запихнула в рот и стала активно жевать, даже слезы выступили.
Андрей проспал до середины следующего дня — Клодет тоже не стала раздеваться из солидарности. Засыпая, подумала: «Мы с ним наши ночи проводим в одежде и без объятий!», засмеялась.
Стараясь не разбудить, утром тихо вышла на общую кухню, чтобы сварить картофелину. Почистила морковку, порезала тоненько. С салом и луком — объедение! Настоящий пир честное слово. «Никогда б не подумала, что буду получать удовольствие от того, что собираюсь кормить какого-то там мужчину», — подумала и снова засмеялась. Непонятно почему, но настроение у нее было отличное.
Картошка остыла, морковка немного заветрилась, а комнату надо было проветрить от лукового запаха, заполнившего все пространство. Но Андрей все спал и спал, по-детски приоткрыв рот. Окна были заклеены к зиме, только форточка осталась, но она боялась ее открывать, чтобы не простудить спящего на полу Зеленина.
Андрей открыл глаза и долго соображал, где он. Потом посмотрел на забинтованную руку — слава Богу, пуля прошла по касательной. Немножко жгло, но терпимо.
— Вы ранены?
Он обернулся на голос. Клодет стояла на фоне окна, на улице было светло, так что он видел только силуэт — тонкая фигурка, огромная копна пушистых волос. Силуэт был соблазнительно красив.
— Пустяки, — он постарался подняться с пола легко, но, забывшись, оперся на раненую руку и поморщился.
— Давайте перевяжу! — Клодет решительно подошла к нему, развязала остро пахнувшую колесной мазью тряпку.
— Где это вас?
— В Кремле.
— Как в Кремле?
Он удивленно посмотрел на нее.
— Там же бои шли, вы не слышали?
— Нет, — в свою очередь удивилась она. — В Кремле? С кем?
— Большевики хотели захватить власть в городе, так же, как в Петрограде.
— В Петрограде? — глаза у нее округлились.
— Вы что, и про это не слышали?
Она помотала головой. И оба расхохотались.
— Господи, Клодет, в каком мире вы живете? Вы что, совсем не в курсе того, что творится?
Она пожала плечами, рассматривая рану. Ничего страшного, конечно. Шрам, наверное, останется, но оно ведь и к лучшему для мужчины. Шрам — это так мужественно! Перевязала. Неловко, но все же лучше, чем грязная тряпка. Фу, выбросить немедленно эту гадость.
— Давайте есть, Андрей. Хотя все остыло уже. А потом я согрею вам воду для ванны.
ЯКОВЛЕВ. ТЮМЕНЬ — ОМСК — ЕКАТЕРИНБУРГ, АПРЕЛЬ-МАЙ 1918
Про меня можно сказать все, что угодно, кроме того, что я трус. Вот уж кем никогда не был. Вы попробуйте выйти с допотопными револьверами против жандармского конвоя почтового вагона и выжить в перестрелке. При этом перебить всю охрану, и не потерять ни одного из своих ребят. Попробуйте, а потом говорите, что Костя Мячин — трус или предатель.
Попробуйте потом скрыться с этими деньгами, и не просто скрыться — а за границу Российской империи, при том, что тебя ищет все жандармское управление, чтобы отомстить. А ты знаешь, что единственное, что тебя ждет — это толстый канат, свитый в петлю, и долгое дрыганье ногами, перед тем, как задохнуться насмерть. Это в Англии вешают так, чтобы мгновенно сломать шею, а у нас любят помучить, ох, любят. И ты знаешь об этом, боишься до одури, но делаешь свое дело, потому что важнее этого дела нет ничего.
И после этого, кто-то смеет говорить, что я — трус?
Предатель? У меня в руках было четыреста тысяч рублей. И не этих сегодняшних бумажек, а полноценной международной валюты. Как это называют? Конвертируемой. Четыреста тысяч — при средней зарплате в Империи в 38 рублей. Как вы думаете, на сколько лет безбедной жизни хватило бы мне этих денег, если бы я тратил по сто рублей в месяц — в три раза больше среднего. Посчитайте, посчитайте. Я еще тогда вычислил — триста тридцать лет и три года. И детям, и внукам, и правнукам. И жил бы при этом как штаб-офицер или титулярный советник.
Я хоть рубль взял из тех денег? Не взял. Все, до последней копеечки отвез Максимычу на Капри и сдал под расписку. Сам питался гороховым супом, но ни копеечки, все под расписку.
И это я — предатель? Вы хоть думайте иногда, что говорите.
Просто я был слишком хорошим исполнителем. А наверх выбивались хитрые функционеры. Они, понимаете ли, были «профессиональные революционеры». А я кем был? Любителем? Да я в тысячу раз профессиональнее всех этих Голощекиных, которых непонятно за что вечно выбирали «в руководящие органы партии». Я добывал для партии деньги, а они на эти деньги жили в эмиграции и кооптировали друг друга то в ЦК, то в Русское Бюро. А я и за границей работал до соленого пота, потому что мне никто из партийной кассы никакого жалования не платил. Экспроприировал Костя Мячин царские рубли? Молодец Костя Мячин! Теперь он может служить электромонтером, а мы будем по Женевам совещаться и друг друга переизбирать.
И когда я вернулся, когда делал переворот в Петрограде — тогда я был нужен, ох, как нужен! Отрезать Зимний от связи с войсками? Бери Костя — а, нет, теперь уже Василь Василич Яковлев! — грузовик с красногвардейцами и занимай телефонную станцию. А красногвардейцы эти такие же гвардейцы, как я поэт Бальмонт, они винтовку вчера в первый раз увидели и скорей друг друга перестреляют, чем юнкеров. Но Яковлев — он же отличный исполнитель, никаких проблем. И вот уже министры-капиталисты ни до одной воинской части дозвониться не могут. Потому что нет на то дозволения комиссара Яковлева.
Нужно отвезти золотой запас в Уфу? Какой вопрос! В. В.Яковлев конечно же сделает, в лучшем виде, не извольте беспокоиться! Пригнать обратно эшелон с хлебом для умирающих с голоду рабочих Питера? С превеликим нашим тщанием! Вот вам хлебный эшелон, будьте любезны, даром, что комиссар Яковлев, вообще-то, заведует связью в столице, ничего страшного, куда партия пошлет, туда и пойдем, мы же исполнители, нам не в Кремле заседать, нам работать надо!
А вот когда нужно было Василию Яковлеву дать хорошую важную должность — военком Урала! — то тут, видите ли, не захотели ссориться с уральскими «товарищами». Кому ж и быть там военным комиссаром, как не мне, край вдоль и поперек знавшему, да бесстрашно в бой ходившему! Нет, сдали друзья-соратники комиссара Яковлева: видишь ли, дорогой товарищ, уральские наши ребята, оказывается, самовольно, без нашего на то благословения, своего военкома поставили, Филиппа Голощекина. Ну, какой из него военный комиссар? Он только заседать умеет, да ценные указания раздавать. А комиссар Яковлев, с двух рук одинаково стреляющий — извини, подвинься. Нам функционеры важней, чем практики. И тот же Яков Свердлов, с которым мы три пуда соли съели, вместо того, чтобы надавать уральским товарищам за самоуправство по шее, уговаривал меня: «Мол, что ж поделать, мы тебе другую должность найдем!».