Клодет Сорель — страница 3 из 43

— А пусть расскажет, как он в Китае вместе с беляками оказался! — неожиданно злобно выкрикнул кто-то.

Мужчина с васильковыми петлицами встал, оправил гимнастерку.

— В Китай я бежал, спасаясь от расстрела.

— А почему в Китай-то? Не мог бежать к нашим?

— Не мог.

— Почему?

Мячин-Стоянович помолчал и быстро заговорил:

— Можно подумать, что для присутствующих это какая-то тайна. Бежать к своим я не мог, потому что белогвардейская контрразведка выпустила за моей подписью воззвание к красноармейцам с призывом переходить на сторону Комуча[3].

— Что такое «Комуч»? — шепотом спросил Кузин у коллеги. На них обернулись.

— Комитет учредительного собрания, эсеры и меньшевики. Потом расскажу! — так же шепотом ответил Финкельштейн.

«Беляки, в общем», — понял Кузин.

— А ты такое воззвание не подписывал? — язвительно спросил бритый.

Стоянович задумался, нервно потеребил край скатерти.

— Подписывал, — неохотно признал он и торопливо продолжил. — Но это было частью задуманного плана.

— Да какого там плана! — махнул рукой вопрошавший. — Сказал бы прямо: проявил трусость и предательство и перешел на сторону белых…

— Стоп! — воскликнул «гулаговец». — Никакого предательства не было! Была остроумная разработка, которую мы придумали с Андреем…

— С каким Андреем?

— Со Свердловым. У Якова еще с подпольной работы была кличка «товарищ Андрей». Так вот, я должен был завоевать доверие эсеров, пробраться в Комуч и вести там подрывную работу.

— А на хрена ж ты при этом воззвание-то к красноармейцам писал? — не унимался вопрошавший.

— А что бы ты на моем месте сделал? — в свою очередь резко поинтересовался Стоянович. — Перед тобой стоит выбор: или тебя расстреляют как провокатора — и ты провалишь все дело, или ты жертвуешь во имя революции своим добрым именем и спокойно ведешь подпольную работу. А я ее вести умею, вы знаете.

Один из сидящих кивнул: мол, знаем.

— Я, естественно, выбрал второе. Дело революции важнее личного.

— Ну да, — неожиданно съязвил бритый. — То-то ты сразу в Китай свалил!

— Да не сразу! — раздраженно ответил Стоянович. — Сразу! Они мне все равно не поверили. Арестовали, отправили в Челябинск и сдали белочехам. На расстрел.

— Ну, и что ж тебя не расстреляли?

— Да лучше бы расстреляли, чем вот так вот сейчас стоять перед старыми боевыми товарищами и бесконечно оправдываться. Ты, Филин, думаешь, это легко? Доказывать, что ты не предатель, не враг, что ты не сдал своих товарищей, что никто из-за тебя не погиб, что из-за чудовищного стечения обстоятельств ты ничего не успел сделать во имя победы нашей революции. Легко, как думаешь? А скрываться чуть не 10 лет в Китае — легко? А отсидеть за преступления, которых не совершал — легко?

— Ладно тебе скулить. Гимназистка какая-то, — старший явно злился и был не расположен к старому соратнику. А Кузину Стоянович-Мячин неожиданно понравился. Искренний товарищ. Хотя, конечно, перейти на сторону белых… Но ведь симпатичный мужик-то. А вдруг и впрямь разведчик? Так тогда он просто герой!

— Как же ты из-под расстрела ушел?

Гулаговец как-то сдулся.

— Жена выкупила.

— Как выкупила?

— Так выкупила. Взятку дала следователю контрразведки. Он и написал, что меня расстреляли. По всем документам я числился покойником.

— Надо же, какие добрые следователи работали у чехов в контрразведке! — язвительно протянул мужчина, сидевший у окна. Кузе он показался знакомым, но он никак не мог вспомнить, где его видел.

Стоянович сверкнул на него глазами.

— Добрые? Да уж, добрые. Если бы они узнали, что я не просто красный командир, который перебежал на их сторону, а командующий фронтом…

— Да какой ты, к свиньям, командующий! — возмущенно крикнул сидевший у окна. — Ты ж все дело провалил к чертовой матери! Я тебя, засранца, в Уфу зачем послал? С девками гулять? Или с беляками воевать, фронтом командовать?

— Фронтом? — Стоянович злобно впился в него взглядом. — А ты, Николай Ильич[4], подумал, какими силами я буду этот фронт создавать, а? Армии набирать? Дивизии? Полки? Из кого? Ты мне что дал, кроме поручения? Мандат? Вот и получили мы вместо важнейшего фронта твою подпись на бумажке да мой наган.

— Работать надо было, — проворчал Николай Ильич. — А не блядовать. Ладно, мы с тобой еще тогда поняли, что целый фронт создать не удастся, но ведь армия-то у тебя была!

— Этой «армии» и на полк не набрать — тысяча штыков без малого, смех один!

— Ну да, ну да. Какому-то паршивому Комучу собрать боеспособную армию удалось, а комиссару из Совнаркома — не удалось!

— Да что ты несешь-то? И им не удалось! Нагнали пять сотен при двух орудиях — тоже мне, армия!

— Вот ты и попал! У них пять сотен, а у тебя — тысяча! И не справился? При таком-то перевесе?

— Не справился! — Стоянович почти кричал. — Потому что у меня тысяча мужиков в лаптях, а у них пятьсот кадровых при винтовках! Сам бы попробовал!

— А то я не командовал!

— Да видели мы, как ты командовал!

— Подождите, — перебил старший, с интересом наблюдавший за перепалкой. — Что-то я не понимаю. Какой фронт? Какая армия? Это кто перед нами? Старый товарищ по дореволюционной работе Костя Мячин — или какой-то там командарм?

— Да не был он командармом, — отмахнулся Николай Ильич. — Так, одно название. Потому и фронт развалил. И погнали они нас, да так, что позор один! А тут еще второй позор — наш командарм на ту сторону перебежал и воззвание написал: «Давайте, мол, красные армейцы вслед за мной бежимте к белым!»

— Да что ж ты одно и то же талдычишь-то! — закричал Стоянович. — Русским языком тебе говорю: это была разведоперация! И вообще, под воззванием не я подписан, а Яковлев!

— Хороша разведоперация, — пробурчал Николай Ильич. — О которой не знает даже член высшего военного совета республики.

— Погодите, — старший хлопнул по столешнице. — Дайте разобраться. Тут еще какой-то Яковлев появился. Это кто?

В комнате повисло молчание. Все внимательно смотрели на Стояновича. Николай Ильич неожиданно икнул, и в комнате запахло алкоголем. Филин поморщился.

— Яковлев — это тоже я, — наконец нарушил молчание гулаговец.

— Так ты еще и Яковлев? Не только Стоянович?

Мячин пожал плечами.

— А что тут такого? Я такой паспорт выправил за границей, когда возвращался в Россию. Василий Васильевич Яковлев.

— А это не тот Яковлев, который хотел царя в Германию увезти? — встрял кто-то из присутствующих.

— Ахинею не надо нести, — зло и резко ответил Стоянович. — Никуда я его не собирался увозить, кроме как в Москву, на революционный суд.

— Так и этот Яковлев — опять ты?

— Да.

— Будет врать-то! — встрял один из мрачных. — Тот Яковлев — бывший морской офицер, и он действительно хотел царя спасти, с поддельным мандатом.

— Что за бред! — Стоянович вскочил, уронив стул. — Эту операцию мы с Яковом проработали детально, но Екатеринбург поломал всю игру! Если бы не паникеры из Уралсовета с их скоропалительными решениями, то весь мир бы увидел, как революционная Россия судит преступного царя! И тогда — вполне возможно, что и в Германии, и в Венгрии революция победила бы, потому что правда всегда побеждает. А они правду спрятали и вместо справедливого суда устроили позорное смертоубийство! И если бы товарищ Андрей тогда не пошел на поводу у этих болванов, то кто знает, может, и не бродили бы сейчас по Европе эти Анастасии дурацкие!

Кузин вздрогнул, вспомнив тоненькую картонную папку на своем столе. И посмотрел на Финкельштейна. А тот как бы незаметно подмигнул: видал, брат, какие дела? Для того тебя и привел!

КЛОДЕТ СОРЕЛЬ. САМАРА, 1915

Она сама придумала себе это имя. Потому что Клавдия Сорокина — это пошло. Клавдия Сорокина — это купеческая дочь, а Клодет Сорель купеческой дочерью быть не может, это — певица из Парижа.

А как бы вы поступили, если бы родились в Самаре, росли третьей дочерью в семье купца второй гильдии, донашивали за сестрами платья, играли в их растрепанные куклы, и жизнь ваша была бы расписана еще до рождения: гимназия, замужество, дети, хозяйство и… И все. Ради этого жить? Клавой Сорокиной? Увольте, господа. Она будет не просто красавицей — тут Господь ее, по счастью, не обделил — но роковой красавицей из романов, которыми одноклассницы тайно обменивались на переменах. И благородные мужчины будут падать к ее ногам — так ей казалось. Она плохо представляла, что для этого надо делать, и где-то в глубине души понимала, что для этого недостаточно просто смотреть томным взглядом, вскидывая ресницы и высокомерно протягивая руку для поцелуя, как книжные героини. Но вот что для этого надо делать?

Впрочем, пока она никого покорять не собиралась. Сейчас надо было окончить гимназию, а вот тогда уже и бежать из опостылевшей Самары в столицу, в Питер. Там — жизнь, настоящая, а не тухлое самарское прозябание. Но, как бы спрашивала робкая Клава Сорокина, вот ты приехала в Петербург, а что дальше? Одному Богу известно, что дальше. Чем черт не шутит, может дальше махнуть в Париж. Нет, не — «может», а — только в Париж! Даже Петербург — это лишь короткая остановка на пути в столицу мира, в город художников, поэтов, жгучих красавцев и соблазнительных женщин, среди которых она будет самой соблазнительной.

Она будет певицей. Она будет петь песни, но не те глупые романсы, что мычат ее сверстницы, млея от еще не испытанной страсти. Она будет петь песни, написанные на собственные стихи. Значит, она будет еще и поэтом. Настоящим. Как Анна Ахматова.

Клава прятала от родителей неприличный сборник стихов, вышедший в прошлом году и купленный на подаренные крестной деньги. В те редкие-прередкие минуты, когда удавалось остаться одной, она доставала завернутый в белую тряпицу томик, внимательно рассматривала красивую даму на обложке. Дама была древнегреческой богиней, стоявшей на берегу русского пруда, печально глядя вдаль. И Клава — нет, уже не Клава, а Клодет! — представляла себя вот такой же стройной богиней с печальным мудрым взглядом. А на следующей странице резвились голые ангелы с прорисованными детскими членами — их Клодет тоже рассматривала, это было забавно. У мужчин, конечн