Клодет Сорель — страница 4 из 43

о, все устроено совершенно иначе, ей еще предстоит увидеть настоящий мужской орган, холодея от собственной растленности, думала Клодет, но в качестве пособия пока сойдут и пухлые ангелочки.

Однако главным в этой книге все же были не рисунки, а стихи. Они вгоняли в жар и в краску, они заставляли вздрагивать, представляя что-то такое, что было вовсе непредставимо. Самое любимое, читанное-перечитанное:

Муж хлестал меня узорчатым,

Вдвое сложенным ремнем.

Для тебя в окошке створчатом

Я всю ночь сижу с огнем.

Клодет, внутренне сжавшись, представляла, как впивается узорчатый кавказский ремень — почему-то представлялся именно кавказский! — в ее нежную кожу, оставляя багровые кровоточащие следы, и тогда внизу становилось влажно и тепло. Нет, она не представляла — она буквально чувствовала, как больно сидеть на этих набухших рубцах, но упорная гордая женщина, превозмогая боль, все равно будет упорно ждать любовника, подавая ему знак свечой. В своих мечтах Клодет доходила до того, что ощущала, как страстно и нежно ее возлюбленный трогает губами следы от тонкого узорчатого ремня. Так хотелось испытать и эту жгучую боль, и унижение, и страсть, с которой прекрасный юноша будет целовать ее в ягодицы, и от этих мыслей бедра покрывались гусиной кожей. А иногда сводило сладкой судорогой, стремительно летящей от низа живота до затылка, обжигая по пути все, на что натыкалась, летела как стремительный дракончик, вырвавшийся на свободу из темницы.

Потом становилось легко и пусто, только до слез хотелось, чтобы кто-то сильный и стройный ласково обнял, прижал к себе, гладя по волосам. И, расчесываясь перед сном, уже в ночной рубашке переступая босыми ногами по холодному полу, она глядела на туго натянутую простыню и повторяла вслед за своим кумиром: «…лучи ложатся тонкие на несмятую постель». Господи, кто б ее смял-то уже, постель эту!

Там был настоящий мир.

Там люди переживали настоящие страсти, женщины страдали, надевая перчатки не на ту руку, там мучающийся неразделенной любовью мужчина, кривя губы, уговаривал красавицу не стоять на ветру, там тихие девушки птичьими голосами звали в белом поле любовь.

А в Самаре по улицам ходили некрасивые люди, важно раскланиваясь друг с другом и из всех развлечений выбирали одно: прогулку под ручку по Соборной площади вокруг Кафедрального. Сестра Катя вышла замуж за папиного приказчика, и папа сделал его компаньоном. А этот мерзавец строил Клодет глазки и сально подмигивал. Она отворачивалась, было жалко Катю, но зачем, зачем она вообще выходила замуж? Чтобы стать такой же толстой и сварливой, как мама?

Подружки в гимназии были все ужасные дуры. Шептались, хихикали, обсуждали какие-то глупости, к которым Клодет даже не прислушивалась. Из-за этого она потеряла подругу детства Ольгу Синебрюхову: той тоже оказались интересней блузки из рубчатого вельвета, а не раздумья о том, чем жить — страстями или разумом. Одноклассницы, считала Клодет, и слов-то таких не знали. Дуры и дуры. Синебрюховы.

Из учебы старалась налегать в основном на то, что могло пригодиться на выбранном пути. Французский язык — само собой, по нему она была первой в классе. Немецкий — пусть будет, лишний иностранный язык никогда не помешает. Рисование, история — конечно. Словесность — естественно. А вот математика, чистописание, рукоделие — кто это все выдумал? Кому это надо? Неужели она будет тратить драгоценное время, учась подшивать постельное белье? Девочки старательно клали стежки, щурясь, вдевали нитку в иголку, а она их презирала. Клуши. Бабы. Зачем, ну зачем их родители тратят деньги и время, если предел мечтаний этих животных — выйти замуж и нарожать детей. На что им гимназия? Латынь и география чем помогут в кулинарных хлопотах? Им и надо учить, хлопотам этим. А не естественным наукам, от которых сводит скулы, и которые забываешь через минуту после урока. И спать они с мужьями будут, всем своим видом показывая, что лишь уступают домогательствам этих ужасных развратников, и что если бы не дети, без которых женщина не мыслит себе жизни, то ни за что не раздвинули бы ноги. Им и в голову не придет, какое острое наслаждение может испытать неверная жена, которую злой муж лупит тяжелым ремнем. Неверность — для них грех, какая уж там свеча в окошке для любовника.

Правда, сама Клодет этого всего тоже пока не испытала. Но ведь это только пока.

Иногда, сказавшись больной, когда вся семья отправлялась в церковь, она раздевалась донага и бросалась рассматривать себя в большое зеркало в родительской спальне, замирая от сладкого ужаса: что будет, если кто-то из них неожиданно вернется? Щеки горели, когда она на цыпочках бежала обнаженной через анфиладу комнат. А из зеркала на нее смотрела ничем не примечательная девушка с небольшой аккуратной грудкой и стройными бедрами. Ножки, может, были и коротковатые, зато ровные, без этих ужасных толстых бедер и щиколоток. А удлинить их можно каблуками, большое дело! Талия на месте, животик плоский с круглой вмятинкой пупка. Она поворачивалась, чтобы рассмотреть себя сзади и тоже оставалась довольна — есть что похлестать будущему супругу! И смеясь, стремглав бросалась к себе в комнату, выдавая потом родным свои пылающие щеки за болезненную горячечность.

А мать с отцом, попивая чай из тонких фарфоровых блюдец, вполголоса обсуждали, что непонятно в кого Клавдия уродилась такая, вся какая-то нервная, злющая, слова ей не скажи, о чем-то думает, думает все время, да все книжки свои читает, а чего в этих книжках хорошего? От них темные круги под глазами, да глупости в голове. Кто ее замуж такую возьмет? Наказание одно. Мать, конечно, догадывалась, отчего у младшей дочери так горят щеки, но отцу благоразумно ничего не сообщала. Спокойней будет.

За мечтами и раздумьями Клодет не заметила, как началась война. Вернее, заметить-то она заметила, но сама война ее совсем не заинтересовала. Потом, когда она сообразила, что через год оканчивает гимназию, а в Париж теперь не попасть — вся ж Европа воюет! — то чуть не разрыдалась. Ну почему ей так не везет? Окончи она курс годом раньше — уже гуляла бы по Монмартру в шляпе с широкими полями, интересничала с художниками и пила бы абсент. Она не знала, что такое абсент, но его пили все парижские люди искусства. Впрочем, она вообще никакого алкоголя еще не пила, кроме церковного кагора.

Год назад школу закончила сестра Юлия. И, естественно, ни в какой Париж не поехала. Все жениха искала. Самое интересное, что нашла — корнета Рижского драгунского полка, непонятно каким ветром занесенного в их город. А теперь жених вместо свадьбы отправлялся на войну, прямо как в пошлом романсе. Юля, опять же как в романсе, целыми днями рыдала, да еще и по ночам всхлипывала, что было уж совсем невыносимо, спали-то они в одной комнате.

А вот папины дела из-за войны пошли в гору. Клодет понятия не имела, чем он торговал, он что-то рассказывал, но она никогда не запоминала. Зачем? А тут это самое срочно понадобилось для армии. Дом заполнили наглые молодые люди с расширенными зрачками. Они двусмысленно подмигивали сестрам, а один даже попробовал потрогать Клодет сзади, за что получил полновесную оплеуху, но не испугался, как она ожидала, а расхохотался. И ведь и после продолжал свои отвратительные подмигивания, мол, у нас с тобой, девочка, есть маленький секрет, но мы про него никому не расскажем, да? Клодет задыхалась от возмущения, но ничего не могла противопоставить этому мужскому коварству, кроме гордо вздернутого носика и полного презрения. Да что толку-то?

Самое гадкое было, что ей это даже нравилось. Где-то очень глубоко в душе, так глубоко, что она сама себе не была готова в этом признаться, но ведь нравилось же. И маленький дракончик там внизу шевелился и согласно кивал. Ему тоже нравилось, поганцу эдакому.

Чем ближе приближалась желанная дата конца учебы, тем тревожнее становились знамения. С одной стороны, наши отобрали у австрияков Перемышль. Где этот Перемышль находится, Клодет понятия не имела, но все вокруг только и гудели: «Перемышль! Перемышль! Перемышль!» Наверное, это была очень значительная победа. С другой стороны, в газетах написали ужасное: германская субмарина потопила «Лузитанию», утонула целая тысяча человек. Сестра Юлия залилась слезами, представив, что там был ее корнет (что он там мог делать — непонятно, но Юля теперь ревела при каждом удобном случае, Клодет прямо ненавидела уже этого корнета несчастного). Сестра Катя, беременная и сильно подурневшая, тоже переживала из-за этой «Лузитании», как будто там были ее родные. А вот Клодет, сколько ни старалась, никак не могла вызвать в себе жалость к утопшим. Нет, конечно, их было жалко. Но так сильно из-за этого переживать? Война же. А на войне…

И еще она все время писала стихи. Старалась не подражать кумиру, найти что-то свое, но не получалось, все время выходило «как у Ахматовой», то есть конечно, не как у Ахматовой, а намного, намного хуже. И от этого становилось страшно: а вдруг она бездарна? Неужели она не сможет писать песни на свои стихи, неужели никогда толпа поклонников не будет умолять ее спеть на бис, ну, хотя бы один куплет? И она бесконечно заполняла аккуратным гимназическим почерком листок за листком в толстой тетрадке, но потом перечитывала, и от прочитанного хотелось завыть как сестра Юля.

Он сошел со ступени авто,

Улыбнулся, светлея лицом.

А она прошептала: «Не тот!»

И при всех назвала подлецом.

— Какая пошлость! — чуть не плача говорила она себе. — Господи, ну, откуда во мне эта пошлость?!

«Нет, — уверяла она себя. — Дело не в отсутствии таланта. Дело всего-навсего в том, что я не пережила ничего из того, о чем пишу. Чтобы от моих строк девушки покрывались гусиной кожей, нужно хотя бы раз самой ей покрыться — от мужских прикосновений, от нестерпимой боли измены, испытать, что чувствует женщина, когда ее бросают. Чтобы знать, как пахнет дым тонкой дамской пахитоски, надо хотя бы раз подержать в руках мундштук с сигаретой. Чтобы знать, как кружится голова от шампанского, надо бы этого шампанского выпить, может быть, даже целую бутылку. Как кружить голову мужчинам, если ты и не целовалась ни разу? Откуда возьмется порочный, сводящий с ума взгляд, если ты этого порока и не нюхала? Я ничего не знаю. И когда кончится эта проклятая война, когда уже можно будет вырваться из этого гадкого мирка, я стану совсем старой. Не старухой, но старой. Разве можно в 20 лет испытывать те же чувства, что в 16?!» И ей становилось дурно от того, что жизнь проходит бессмысленно.