Клодет Сорель — страница 9 из 43

Тут и Кузя решился:

— Но такой возможности вы не исключаете, да? То есть, чисто теоретически кто-то из царских дочек мог спастись? А сын?

— Судя по тому, что до сих пор не объявились — не думаю, — повторил Стоянович сухо.

«Ага, не объявились! Еще как объявились!» — злорадно подумал помощник уполномоченного.

— Хватит вам про баб, — сурово оборвал интересную беседу Филин. — С ними как раз все понятно. Ты, давай, лучше расскажи, что дальше было? Как ты у белых-то оказался?

Стоянович отошел к столику, вытащил из пирамиды стакан, налил себе чаю, отхлебнул.

Все в комнате молчали, ждали, внимательно глядя на его манипуляции. Кузе тоже до обморока захотелось горячего сладкого чаю, но пока там стоял «подсудимый», он подойти стеснялся. Еще скажут, что он подлизывается. А если бы к горячему сладкому чайку да мягкую душистую бараночку! В животе аж все сжалось, как захотелось. Ну как они такую малость и не продумали?! Знают ведь, что люди с работы!

Стоянович, перехватывая обжигающий стакан то одной, то другой рукой, вышел на середину комнаты, сел на стул, скрестив ноги в синих бриджах.

— В мае восемнадцатого приказом Высшего военного совета Николай Ильич назначил меня командующим Самаро-Оренбургским фронтом. И в июне я прибыл в Самару.

КЛОДЕТ СОРЕЛЬ. МОСКВА, 1917

Господи! Мало им было мировой войны, так они еще революцию какую-то придумали! Ну почему, почему она родилась так не вовремя! Сначала горячечная изнасилованная Европа, раздираемая на части бывшими родственниками, преградила ей путь в Париж, а теперь и бывшая Российская империя превратилась незнамо во что, разом перечеркнув все мечты о большой сцене и мировой славе.

Чем она прогневила Бога, что все это пришлось на ее юность, единственную и неповторимую?

И ведь все так замечательно начиналось!

Два года назад она покидала вещи в саквояж, вытащила из папиного секретера 150 рублей — сумасшедшие деньги! Она сначала взяла один кредитный билет в 100 рублей, украшенный портретом Екатерины II, потом, поколебавшись, присоединила к ней еще купюру в пятьдесят. Тут почему-то ей стало стыдно, и она вернула ассигнацию с портретом Николая I на место, но вдруг разозлилась на себя за мягкотелость и воссоединила внука с бабушкой. Быстрым гимназическим почерком набросала на листке, вырванном из тетради что-то вроде: «Мама-папа, сестры Юля-Катя, прощайте, стремлюсь к лучшей жизни, простите, если доставляю горе, лучше порадуйтесь за меня!» — и кинулась на вокзал, где Десницкий галантно подсадил ее на подножку вагона второго класса:

— Прошу вас, Клавдия Серафимовна!

А она, гордо тряхнув головой, отрепетированно сказала:

— Зовите меня Клодет Сорель, Даниил Петрович.

Десницкий согнулся в поклоне, и ей показалось, что глумливо улыбнулся. Ну и черт с ним.

Кроме театра, ролей и музыки ее ужасно волновал вопрос потери невинности. Ну, посудите сами, как можно работать в столичном театре, блистать на сцене и покорять сердца мужчин, будучи девственницей? Но для избавления от этой досадной обузы надо было безошибочно выбрать того, кто, во-первых, оценит этот дар по достоинству, а во-вторых, благодарно откроет ей широкую дорогу в мир русского искусства.

Конечно, на роль первопроходца лучше всего подходил Десницкий, в конце концов, распределение ролей и вообще карьера зависели от него. Но тут Клодет поджидал первый сюрприз.

Как только состав отошел от самарского перрона, как Клодет немедленно затащили в купе режиссера, где уже открывались бутылки, выставлялась снедь, повизгивали актрисы и перебирал струны гитары усатый красавчик, очень похожий на сутенера. Она еле дождалась, трясясь от решимости, когда все песни были спеты и весь запрещенный коньячок выпит. Откуда он только брался в таких количествах, при сухом-то законе? В Самаре его, например, было не достать. Папа, правда, умудрялся как-то, но на то он и купец, Серафим Сорокин.

Артисты, покачиваясь (от качки вагона, исключительно от нее, от разболтанности императорских железных дорог!), вынесли трагика, потерявшего способность передвигаться самостоятельно, и тогда Клодет, наконец, решилась. Одев свое лучшее белье (это был такой ужас, как она сейчас понимала!), резко распахнула дверь в купе Десницкого, который самозабвенно целовался с Никишей Нифонтовым, тем самым молодым актером, что так ей понравился в роли Жадова и который, собственно, и направил ее к режиссеру, после чего жизнь самарской провинциалки кардинальным образом изменилась. Между прочим, в списке претендентов на лишение невинности этот Нифонтов шел вторым номером.

И как после этого не жаловаться на чудовищное невезение? Это ли не фатум, не злой рок?

Клодет демонически (во всяком случае, ей так казалось) расхохотавшись, задвинула дверь купе. И тут же пожалела, что сделала это слишком громко и чересчур нарочито.

Оказывается, об этой наклонности режиссера знал весь театр. Боже, какая она была дура!

Так и начала свое служение в театре девицей.

Актеры никогда не говорили «работаю в театре» или «играю в театре», это было уделом дилетантов. Профессионалы говорили: «Служу в театре».

А девственность потеряла очень быстро, глупо и неловко, с каким-то театральным критиком, после очередной премьеры пригласившим ее «в номера». Ей было все равно, пусть будет критик, лишь бы избавиться от тянущего чувства собственной женской неполноценности. Удивилась только, что это так больно и совсем не приятно. Но, конечно, не смертельно, надо — значит, надо. Замуж она не собиралась, так что хранить этот смешной кусочек кожи было совершенно не для кого.

Из-за этого ли паровозного конфуза, по какой ли другой причине, артистическая карьера как-то не задалась. В двух спектаклях — символистских, полных неясных намеков и туманных аллегорий — звучали ее романсы. Она выходила на сцену в нежно-голубом ниспадающем платье и пела под звуки рояля слова, которые когда-то казались очень важными и глубокими, а теперь казались пошлыми и наивными. Чуть не каждый вечер она плакала у себя в уборной от того, насколько жидкими были аплодисменты, которыми ее не приветствовали, а прогоняли со сцены. Так ей казалось, во всяком случае.

Она хотела играть серьезные трагические роли, а не просто выходить как певичка в кафе-шантане, но Десницкий не торопился продвигать юное дарование и вообще оказался довольно противным.

Зато Москва — красавица! После сонной Самары, заполненной некрасивыми толстыми людьми, древняя столица производила впечатление веселой разбитной бабенки, немножко пьяной и очень развратной. По улицам катились не только извозчики на резиновых шинах, но и лихие авто, сверкающие колпаками колес. В этих авто сидели затянутые в кожу молодые люди в огромных темных очках и кожаных же фуражках. От них пахло опасностью и кокаином.

Кокаин Клодет тоже попробовала. Именно с таким развратным молодым человеком, утверждавшим, что он бомбист-анархист и в доказательство продемонстрировавшим под полой короткий восьмигранный ствол «Бульдога».

Клодет сначала сильно опасалась того, что могло с ней случиться после того, как она втянет в ноздри мелкий порошок, но как было ударить лицом в грязь? Какая она певица и актриса, если ведет себя как испуганная институтка? Тем более, что молодой человек так красочно рассказывал о необыкновенном творческом подъеме, который невозможно испытать без помощи кокаина. А что же нужно актрисе и певице, как не мощный творческий импульс? Ради одного этого стоило попробовать, вдруг и стихи станут лучше, и музыка? И она, усмехнувшись, сделала вид, будто нюхать кокаин для нее — самое привычное дело. В носу стало холодно, а в голове пусто. Но вот незадача: когда молодой человек толкнул ее на короткий диванчик в отдельном номере ресторана, задрал юбку и, навалившись, взял бешеный ритм, она не почувствовала никакого подъема, ни творческого, ни женского, только там, внизу было суховато и от этого неприятно натирало. Вот это она как раз ощущала, а больше — ничего. «Надо бы кремом потом помазать», — думала она, равнодушно рассматривая лепнину на потолке и машинально поглаживая юношу по предплечьям.

Однако Москва влюбила ее в себя бесповоротно. Покорила, сделала лучшей подружкой, только ей одной можно было поверить все тайны. Клодет снимала комнату на Божедомке, в Мешеховцевом переулке, и иногда, когда становилось совсем грустно, выходила гулять по переулкам, заставленным трех и четырехэтажными домами, так похожими на самарские, но чем-то неуловимо отличавшимся. И от этого-то неуловимого отличия сжималось сердце, хотелось плакать и смеяться одновременно. Она спускалась по своему переулку к Каретному ряду, с трепетом проходила мимо четвертого нумера, в котором жил легендарный Станиславский — о Художественном театре она, понятно, даже мечтать не смела! Выходила по Петровскому бульвару на любимый Рождественский, и уж там-то могла бродить бесконечно, открывая для себя каждый раз что-то новое. Это был самый красивый бульвар Москвы! Самый-самый! Особенно, когда спускаешься к Трубной площади.

Во время неспешной прогулки по аллеям, так сладко было представлять себя знаменитой певицей, чуть усталой от тяжкого бремени славы и бесконечных поклонников, от которых нет никакого покоя. И Рождественский представлялся Елисейскими Полями, по которым, зная себе цену, идет, держа на отлете длинный мундштук с сигаретой, великая актриса.

Она несколько раз принималась курить, это ей не нравилось — першило в горле и мутнело в голове. Но что ж это за современная женщина, если не курит? Клодет объясняла, что бережет голос, но сдавалась на уговоры, брала тонкую папиросу и старалась вдыхать этот отвратительный дым хотя бы элегантно.

С одной стороны, она боялась прослыть доступной, легкой женщиной, но с другой, как можно было стать своей в этом сумасшедшем шумном мире, придавая столько провинциального значения простому раздвиганию ног? Только остерегаться беременности, но для этого есть много разных ухищрений, актрисы с удовольствием делились с подругами рецептами. Правда, потом они с не меньшим удовольствием следили за той, что начинала ходить с красными глазами и смотреть куда-то внутрь себя — тоже развлечение, актрисы любили чужие неприятности. Нет, думала Клодет, женщина должна быть осторожной, внимательной и аккуратной в этом плане. Мужчинам все равно, а тяжесть в дальнейшем ляжет на женские плечи, поэтому и беречься надо со всем тщанием. И береглась. Пока Бог миловал.