Клокочущая пустота — страница 12 из 13

Оптимист не тот, кто не знал отчаянья, а тот, кто победил его.

А. Н. Скрябин

Глава первая. ВОЛЯ СКЕЛЕТА

Пусть в жизни потерял я все,

Подавлен горький стон мой!

Пусть дух мой срамом потрясен,

Но все же я не сломлен!

Сирано де Бержерак

Судьба Фронды, по свидетельству историков, решалась в сражении в парижском предместье св. Антония.

Кардинал Мазарини, находясь в Кельне, сумел собрать достаточно войск и двинул их на Париж. Во главе он поставил Тюрена, сурового и скромного гугенота, отца нового военного искусства, хладнокровного до медлительности, умеющего побеждать более сильного противника малыми силами с помощью хитрых маршей и верно выбранных позиций.

На этот раз ему противостоял всего лишь с ополчением Фронды, меньшим его армии, молодой Людовик II Конде, образец былой рыцарской отваги, беззаветный боец, отважный до безрассудности, считавший, что сражения выигрываются личным примером участия военачальника в схватке.

Король Людовик XIV, уже юноша, наблюдал за сражением с холма, стоя рядом с Тюреном, издали руководившим боем, в то время как королева Анна возносила молитвы за успех Тюрена.

Сам же Тюрен, уверенный и невозмутимый, отдавая дань своему противнику Конде, недавнему сопернику в борьбе за власть во Фронде, говорил, что «покрытый кровью и пылью принц Конде носился по полю сражения с пистолетами в руках, как бог войны Марс». «Я видел не одного, а дюжину Конде», — замечал он не без иронии, имея в виду безуспешность этой рыцарской отваги, побежденной холодным военным расчетом.

Над вытоптанными крестьянскими посевами стоял дым от мушкетных и пистолетных выстрелов, конные сшибались в рукопашной сече, пешие стреляли, били, кололи, рубили друг друга. Зелень местами алела, усеянная телами людей, меньше всего заинтересованных в исходе войны и бездумно отдававших свою кровь и жизни за солдатское жалованье во имя безразличных им приказов крушить все равно какого врага.

За дымовой стеной последнего сражения стоял Париж Фронды, четыре года излучавший молнии язвительных памфлетов «Мазаринады», служа прибежищем противоестественного, лишенного единства союза ненавидящих друг друга сторон: знати, магистрата и народа.

«Колесница междоусобной войны» грохотала, словно катясь по усыпанной камнями дороге.

Жители предместья в ужасе бежали.

Хитроумный Тюрен, тесня ополчение, продвигался вперед.

Со стен неприступной крепости Бастилии вздымались дымки не только мушкетных выстрелов.

Верная своему обещанию, столь же дерзкая, как и обворожительная, принцесса Монпансье, стоя у пушки, сама наводила ее на наступающие королевские войска и подносила огонь к запальному фитилю, торжествующе взвизгивая при каждом ухающем громовом ударе пушечного выстрела и потом восторженно следя за полетом ядра и его падением среди неприятелей. Ядро некоторое время крутилось на земле, прежде чем взорваться, разя окружающих.

И, глядя со стен Бастилии на разорванные ее ядрами тела вражеских солдат, которые тоже были французами, принцесса Монпансье ликовала, требуя, чтобы ей подносили все новые и новые ядра.

Но вместо очередного канонира с ядром перед нею предстал запыленный гонец с черным измученным лицом.

— Ваше высочество! Принц Конде прислал меня к вам с известием, что битва в предместье св. Антония проиграна, и, если ему не откроют сейчас ворота Парижа, где он мог бы укрыться, его ждет позор и эшафот!

Принцесса Монпансье всплеснула руками. Дерзкая воительница, она все-таки прежде всего была женщиной, притом неистово влюбленной в своего Конде.

— Где отец? — крикнула она.

Бывший до рождения Людовика XIV престолонаследником, Гастон Орлеанский находился здесь же, в Бастилии.

Он тоже принимал гонца, но не от командующего войсками Фронды Конде, а от его противника Тюрена, вернее, от Мазарини, только что выговорив условия капитуляции, предав при этом всех своих соратников и добившись для себя права почетного удаления в провинцию с сохранением богатств и званий.

Вялый, уже безразличный ко всему, стоял Гастон Орлеанский, сгорбясь, как от непосильной ноши.

Он вдруг почувствовал отвратительный запах гари и пороха.

Подняв голову, увидел влетевшую к нему дочь, которая бросилась на колени к его ногам.

— Отец мой! Спасите Конде! Я люблю его!

— Но, дитя мое, — протянул руки Гастон, чтобы поднять дочь, — я оговорил милость короля к нашей семье… — продолжал он, не признаваясь, однако, какой ценой он эту милость получил.

Принцесса Монпансье была умна и знала отца, прекрасно поняв все, что не успел или не хотел он сказать.

— Только впустить, а потом тайно выпустить из Парижа Конде! Только это! Я умоляю! Потом я сама готова отдать себя в руки Тюрена!

— Если бы Тюрена! — вздохнул Гастон Орлеанский. — Ты забываешь, дочь моя, кто стоит за его гугенотской спиной.

— Король-католик? Я сумею умолить его. Пойду во всем ему навстречу.

— Конечно, король не устоял бы против доводов дамы, но… Мазарини!

— Этот изверг в сутане?

— Увы, не столько король, сколько он войдет в Париж с карающим мечом. Я не могу защитить Конде.

— Я все беру на себя, мой мудрый отец, которому по несомненному праву принадлежит французская корона, поскольку королева Анна со своим немощным супругом слишком долго были бесплодными и «наследник» вполне мог быть сыном не короля, а кардинала! И я знаю, что вы, истинный престолонаследник, лишь из любви к французам не ввергли их в войну за престол!

Принцесса Монпансье отлично знала, как воздействовать на своего тщеславного отца.

— Хорошо, — после мгновенного раздумья произнес Гастон Орлеанский. — Впервые я сожалею, что не правлю Францией как ее законный король. Только из-за угаданного тобой моего желания прекратить междоусобицу я приказываю сдать Париж, ворота которого на миг откроются, чтобы впустить Конде, а потом распахнутся перед королем Людовиком XIV, моим племянником (надеюсь!). И больше я ни о чем знать не хочу!

Гастон Орлеанский действительно больше ничего не хотел знать ни о своих былых соратниках, схваченных людьми Мазарини и брошенных в Бастилию, на стенах которой не остыла еще пушка принцессы Монпансье, ни о верно служившем Гастону, но проигравшем последнее сражение принце Конде.

Но дочь его знала о своем возлюбленном все!

Она встретила его у парижских ворот, когда он спешился с боевого коня и сел в ее карету.

В этой карете со спущенными шторами на окнах бесстрашный рыцарь, обожаемый солдатами за удаль и товарищество в бою, не слишком стесняясь присутствием дамы, снял с себя перепачканный кровью, запыленный костюм и тяжелые ботфорты со шпорами, облачась в приготовленное ему нарядное платье… испанки и дамские туфельки, шитые бисером. Его юное миловидное лицо после поспешного удаления эспаньолки вполне могло сойти за женское, но для надежности принцесса позаботилась о мантилье.

И, промчавшись через весь Париж, принцесса Монпансье вывезла свою «спутницу» в предместье Мовьер. Стража на заставе, уже поставленная там Тюреном, позубоскалила насчет того, что пора бы карать дам за нехристианские обычаи скрывать смазливые мордашки за чадрами, мантильями и вуалями.

На первом же постоялом дворе, не доезжая Мовьера, с названием «Подкова счастья», прелестную «испанку» ждала приготовленная для нее лошадь с дамским седлом.

Довольно неумело усевшись в него, новая амазонка помчалась к границам Фландрии, где предполагала предложить себя в качестве военачальника испанцам.

Тем временем в другие ворота Парижа торжественно вступил юный король Людовик XIV, прошедший школу власти у кардинала Мазарини и намеренный усердным трудом монарха утвердить свое безраздельное могущество, обеспеченное ему стараниями двух кардиналов, Ришелье и Мазарини, что позволит впоследствии королю-Солнцу сказать ставшую знаменитой фразу: «Государство — это я!»

Невольным свидетелем скачущей в одиночестве загадочной амазонки стал некий путник, бредущий по той же дороге в Париж, не пожелав заглянуть поблизости в родные места и не оповестив друзей о своем возвращении после долгого вынужденного отсутствия.

Амазонка на всем скаку обернулась на странную фигуру и едва не вывалилась из дамского седла. Что-то знакомое и вместе с тем невероятно непохожее почудилось в одиноком путнике.

Будь это ночью и вблизи кладбища, его можно было принять за призрак, за мертвеца, за скелет, поднявшийся из могилы.

Тоненькие ноги едва несли хилое до нелепости тело с опущенными плечами и поникшей головой. Когда он из уважения к даме снял шляпу, обнажился почти лишенный волос череп.

Конечно же, принц Конде не мог узнать в этом жалком прохожем задорного поэта, лишь мельком увиденного им в салоне некой вскоре исчезнувшей баронессы де Тассили.

Однако это был он, несчастный Сирано де Бержерак, не столько набравшийся здоровья в больнице доктора Пигу, сколько растерявший его там в уплату за избавление от грозивших ему страшных последствий неизлечимого недуга.

Трудно было узнать в этом бредущем «скелете» непобедимого дуэлянта, беспримерного храбреца, сражавшегося против ста противников, бесстрашного посланца Франции, вырвавшего из рук испанцев философа Кампанеллу, гасконца, отличившегося в боях под Аррасом, когда его земляки шли в бой с песней Сирано и когда он получил тяжелое ранение в лицо.

Но ртутный препарат медицины с нанесенным им увечьем не шел ни в какое сравнение ни с испанской пулей, сразившей де Бержерака в Риме, ни с острым индейским ножом мачете, который метнул в него своим последним в жизни движением преступный капитан Диего Лопес.

Горестный вид Сирано де Бержерака послужил ему пропуском на заставе. Никому в голову не пришло задержать этого слабого больного человека как опасного врага, отнюдь не заподозрив в нем язвительного памфлетиста, с которым так жаждал рассчитаться кардинал Мазарини. Впрочем, пожалуй, уже расплатившийся с ним.

Надо ли говорить о переполнивших материнское сердце чувствах, когда Мадлен де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак увидела своего сына Савиньона.

Она плакала на его груди, но это были материнские слезы одновременно и жалости и радости. Она не могла без слез смотреть на изменившегося сына, которого с младенческих лет преследовала его внешность, она плакала и от счастья, ибо была почти уверена, что исчезнувший так надолго Савиньон, несомненно, погиб, снова ввязавшись в какой-нибудь поединок.

Но он был жив, пусть больной, несчастный, но живой, вернувшийся в родной дом.

— Ах, боже мой, — говорила она, любовно глядя на усталого Савиньона,

— ты и не знаешь, какие у нас тут, в Париже, творятся дела. Гастон Орлеанский заточен в провинции вместе с дочерью принцессой Монпансье, кардинал Рец, ты подумай только, — кардинал! — брошен Мазарини, другим кардиналом, в тюрьму! И в Бастилии оказался и герцог Бюфон. А как его любили в народе.

— Знаю, — отозвался Савиньон. — Слышал его на баррикаде.

— Я очень боюсь за тебя. Не был ли ты связан с ними?

— Только как автор памфлетов «Мазаринады».

— Ах, это ужасно! Теперь, когда ты дома, нужно вести себя «не колебля пламени свечи».

— Может быть, совсем не дыша? — не без иронии спросил Сирано.

— Затаиться, затаиться, сынок! Мы спрячем тебя на чердаке, никто не узнает, что ты вернулся. Именно здесь тебя искать не станут.

— Пожалуй, — согласился Сирано.

— Ты должен дать слово матери, что ничего не будешь делать.

— Нет, почему же! Я буду писать.

— О мой бог! Опять памфлеты!

— Нет, трагедию, которую обещал помочь поставить на сцене герцог д'Ашперон. Кстати, что слышно о нем?

— Ничего не слышала о притеснении герцога. Очень уважаемый человек в Париже.

— Немного приду в себя, наведаюсь к нему.

— Нет, нет! Ты не должен показываться на улице, чтобы никто не узнал тебя!

— Я думаю, мало найдется таких, которые смогли бы меня узнать, — горько усмехнулся Савиньон.

— Берегущегося оберегает сам господь бог! Будь горестно к слову сказано, но вспомним скончавшегося нашего деревенского кюре. Он так говорил.

— Я был на его похоронах.

— Какое золотое было сердце!

— Великий Вершитель Добра!

— Именно так: вершитель добра. Как ты хорошо про него сказал.

Беседу матери с сыном прервал поспешный приход монахов из монастыря св. Иеронима, где умер старший брат Савиньона Жозеф.

Это были два сытых монаха с лоснящимися лицами, с узкими губами и выпуклыми глазами, казначей монастыря и его помощник. Они были так похожи друг на друга, что выглядели близнецами, хотя и не состояли в родстве, отличаясь к тому же и возрастом.

— Спаси вас господь! — елейно начал старший. — Мы рады разделить ваше семейное счастье по случаю возвращения блудного сына.

Сирано нахмурился:

— Как вы об этом пронюхали, отец мой?

Младший монах поморщился и произнес укоризненным басом:

— Не следует говорить так о слугах господних, достойный Сирано де Бержерак. Мы с отцом Максимилианом, в отличие от меня, старшим, давно ждем вашего возвращения, о чем нам поведал наш послушник.

— Надеюсь, отцы мои Максимилианы, вы не причисляете безмерное удивление к числу смертных грехов?

— Все безмерное грешно, сын мой, — тоненьким голосом отозвался отец Максимилиан-старший. — Боюсь лишь, что у вас других грехов без меры.

— Тогда, чтобы умерить этот мой «грех удивления», признайтесь, отцы мои Максимилианы, что за причина заставила вас так жадно ждать моего возвращения из дальних стран?

— Говорить об ожидании, к тому же жадном, неуместно, — назидательно поднял палец казначей монастыря, — ибо монастырь наш заинтересован, господин Сирано де Бержерак, чтобы все наследники вашего почившего отца, да примет господь его душу, были в сборе при разделе наследства.

— Наследство? А какое отношение вы к нему имеете?

— Прямое, — гулким басом вставил теперь младший монах, — ибо монастырь наш, причисленный к ордену Иисуса нашего Христа, представляет усопшего в его стенах и постригшегося там Жозефа Сирано де Бержерака, внезапно скончавшегося.

— Мы пришли с миром от имени нашего ордена, господин Савиньон. Мы не хотим доводить дело до рассмотрения в парламенте, — елейно продолжал старший иезуит. — Это будет слишком обременительно для вас. Знаете, какие эти судейские! Им все время надо платить!

— Какое дело? До какого разбирательства в парламенте?

— Мы уповаем, — еще более тоненьким голосом заговорил казначей, — что вы в благости господней, печалясь о потере старшего брата, отдадите монастырю св. Иеронима всю долю братского наследства. Мы уже говорили с вашей почтенной матушкой, но она убедила нас подождать вашего возвращения, и вы видите, мы, как служители господни, пошли ей навстречу, зная о ее безутешном горе.

— Вы, иезуиты, претендуете на наследство человека, умершего раньше отца? — еле сдерживаясь, произнес Савиньон. — Не имея притом его волеизъявления.

— Для вас, господин де Бержерак, если вы достаточно благочестивы и, надеемся, отреклись от былого вольнодумства, брат ваш всегда должен жить в нашей памяти, и вам надлежит, — поучал старший монах, — делиться с ним всем своим достоянием, как с живым, ибо он жив в думах монастыря, коему завещано представлять его и после кончины.

— Слушайте, вы, разбойники в рясах! Не думайте, что, запугав мою покорную мать зловещей тенью своего ордена, вы сможете в моем присутствии грабить ее семью!

— Ваш жалкий вид, почтенный господин де Бержерак, — ехидно заметил Максимилиан-старший, — не говорит в пользу того, что господь бог благоволит к вам и простил ваши прегрешения. И потому пристало ли вам, вольнодумцу и противнику церкви, после ниспосланного вам возмездия так говорить с ее служителями?

— Вон отсюда! — заревел Савиньон. — Я дал клятву не вынимать шпаги из ножен, но я отделаю вас обоих шпагой в ножнах, уподобив ее палке! Вон отсюда! Или вы забыли, как я угостил монастырских крыс у костра близ Нельских ворот?

Монахи в страхе вскочили, подбирая сутаны. Вид разгневанного скелета был ужасен. Казалось, выходец с того света грозит им или, что еще хуже, пособник сатаны!

— Знайте, жадные стервятники, прижившиеся под монастырской крышей, что никогда вам не видеть ни раскаявшегося вольнодумца, ни единого отцовского пистоля. А вот отцовский пистолет вы можете узреть, благо клятва моя распространяется только на шпагу, а не на пистолеты!

«Жадные монастырские крысы», бормоча проклятья и грозя сокрушающим гневом ордена Иисуса против закоренелого атеиста, вновь проявляющего себя в своей адской сущности, поспешили убраться из дома де Бержераков, твердо намереваясь, однако, «по-иезуитски» с жестокой справедливостью рассчитаться с безбожником, припомнив ему все его «злодеяния».

Мать восхищенно смотрела на Савиньона:

— Я думала, что не узнаю тебя, увидев, во что ты превратился. А ты, оказывается, прежний!

— Поверь, матушка, ничто не в состоянии сломить твоего с виду немощного сына! Ничто! Я читал тебе когда-то сонет о том, что терзало меня когда-то в ожидании желанного яда. Сейчас, чтобы понять меня, им отравившегося, выслушай несколько строчек, которые я сочинил по дороге сюда:

Пусть в жизни потерял я все, Подавлен горький стон мой!

Пусть дух мой срамом потрясен, Но все же я не сломлен!

— Не сломлен! Не сломлен! — воскликнула мать.

В дверях стоял восхищенный юноша, младший брат Савиньона. Он прибежал при известии о возвращении брата и видел бегство монахов.

Глава вторая. ПОДМОСТКИ

Гениальное — всегда чуждо современникам. Великий физик XX века Макс Планк говорил: «Новые идеи никогда не принимаются. Они или опровергаются, или вымирают их противники».

Савиньон Сирано де Бержерак, оправившийся заботами матери от пагубных последствий лечения и уж не столь похожий на живого мертвеца, даже снова с густой шевелюрой, правда принадлежащей теперь парику, какие стали входить в моду после полысения Людовика XIII, появился в так знакомом ему трактире Латинского квартала.

Дубовая стойка и за ней все тот же, казалось, нестареющий трактирщик в заношенном белом переднике, с тараканьими усами на длинном, как перевернутая бутылка, лице; грубо сколоченные из досок столы и такие же скамьи при них; шумные посетители, преимущественно студенты, художники, поэты, как и во времена, когда Сирано разыскивал среди них своего первого секунданта Шапелля или после дуэли пил со своим противником, старым капитаном де Лонгвилем, вино за этим же столом, а потом встретился с ним еще раз здесь, потрясенный своим несчастьем, и выслушал от него омерзительную историю пленения двух испанских дам.

Сирано невольно передернул плечами. Волна пережитого накатилась на него. Но он пересилил себя. Нет! Не для того он явился сюда, чтобы снова впасть в отчаянье! Он не просто член тайного общества доброносцев, жизнь его отныне должна быть посвящена выполнению долга, завещанного незабвенным учителем, Демонием Тристаном! Сирано привычно тряхнул кудрями (на этот раз парика!), оглядывая помещение.

Кисло пахло пролитым вином, дешевой кухней и неряшливой толпой. Кто-то из посетителей читал стихи или пел, кто-то спорил, а то и просто горланил.

Сирано сел за свободный столик. Гарсон в кожаном переднике, ловкий малый с наглыми глазами, плавным картинным движением поставил перед ним кувшин вина и, как было заказано, две кружки, очевидно, еще для одного посетителя.

А вот и он!

Старый приятель Савиньона, войдя в трактир, печальными глазами искал Сирано.

Этот взор как-то не вязался с элегантной видной фигуркой человека со свободными манерами, присущими странствующему актеру, способному играть сегодня разбойника, а завтра вельможу или коронованную особу.

Мольер увидел Сирано, машущего ему рукой, и подошел к нему.

Они обнялись и сели за стол.

Сирано внимательно оглядывал былого соученика.

— Я думал, ты веселее, — заметил он.

— Я веселю других своей печалью, — ответил Мольер.

— Печалью?

— Да, грущу о судьбах горестных людей! Но не во мне дело.

— Начнем с тебя, поскольку успех мной задуманного зависит от благополучия твоего.

Мольер пожал плечами:

— Играю, как комедиант, пишу комедии, как поэт, а вернее, как живописец с окружающей меня натуры.

— Как? Без греческих богов, без римских матрон? Без всем знакомых масок?

— Стремлюсь не смешить людей, а выставлять на посмешище их пороки… Ведь люди готовы прослыть скорее дурными, чем казаться смешными.

— Согласен с тобой, Жан, и сам готов идти таким путем.

— Я помню, как ты высмеял в своей юношеской комедии педантов, уродующих воспитанием молодых людей.

— Меня освистали церковные приспешники.

— Церковь — это крепость зла. Ее непросто взять штурмом. Я в своей комедии о лицемерах принужден прикрыться поклоном в сторону «монарха! — врага обмана»! Как не быть мне печальным, веселя других, если я предвижу, что попы постараются лишить меня даже гроба. Ведь нас, актеров, как бы ни был популярен театр во Франции, не считают за людей и хоронить готовы, как собак.

— Но окружают вниманием даже при дворе.

— Вниманием, а не уважением. Что я для них, для знатных? Мольер? Сын придворного камердинера Поклена? Не граф и не маркиз, способный становиться ими лишь на сцене!

— Чтобы они увидели в тебе самих себя.

— Нет! Только не себя! Скорее своего соседа по театральному креслу, чтоб посмеяться вдоволь над ним, но никак не над собой! Однако перейдем к тебе. Ты пострадал от медицины?

— Пожалуй, да.

— Они у меня на прицеле, невежественные каннибалы, именуемые лекарями, первые помощники смерти! Они даже не знают строения человеческого организма. Попы запрещают им резать трупы, и врачам достаются или казненные, или покойники, похищенные с кладбищ. Немудрено, что студентов-медиков вместо понятий о человеческом теле учат проведению диспутов о том, сколько раз в месяц полезно напиваться до скотского состояния.

— Ты зол на лекарей?

— Не больше, чем на других невежд.

— Как раз на них я и хочу обрушиться, но не комедией на этот раз, а трагедией, поставить которую в театре и прошу тебя помочь.

— Трагедией? Вот как? Я знаю твои ядовитые памфлеты и ждал от тебя чего-нибудь в этом роде. Тебе так удались «Проделки Скапена». Хочешь трагедией высмеивать невежд?

— Нет! Показывать их во весь их «исторический рост»!

— История?

— Да, столетняя, «Смерть Агриппы».

— Этого чародея, колдуна, как принято считать?

— Ученого, еще в прошлом веке поднявшегося выше всех, осмелившегося признать за женщиной права, равные мужским, получившего в своих колбах вещества, никому дотоле неизвестные!

— Но не золото же!

— Он получил нечто более ценное, заложив основы науки будущего, которая в грядущем перевернет весь мир!

— Ты замахнулся на невежество, но средоточие его — все та же церковь. Берегись!

— Прямо я ее не затрону. Мой Агриппа, правда, преследуемый монахами, светлый гуманист Корнелиус Генрих Неттесгеймский, профессор, врач, философ, потрясший всех трактатом «о недостоверности и тщете наук»!

— Он отрицал науки?

— Нет! Лжемудрецов, которые считают, что то, чего они не знают, существовать не может! И будто не результат опыта достоверен, а лишь мнение авторитета! Вот это я и покажу со сцены, чтоб у людей сердца заныли!

— Браво! Но, берясь за трагедию, ты вступаешь в соперничество с самим Корнелем.

— Сирано, как ты знаешь, не страшился никого! Предвидя критику адептов, я заранее парирую возможные удары, соблюдая все три единства: места, действия и времени, уложив все события в двадцать четыре часа.

— Твоей трагедии не хватает еще одного единства.

— Какого?

— Денег. Без них, мой друг, трагедии не поставишь.

— У меня есть меценат, герцог д'Ашперон. Он обещал помочь.

— Тогда другое дело! Но ты откройся мне. Когда я обличаю пороки, я их вижу вокруг. А ты? Веришь ли ты, подобно своему герою, в «недостоверность и тщету наук»?

— Еще бы! — усмехнулся Сирано, подумав о Солярии и той высоте знаний, с которой современные ему научные взгляды кажутся непроходимым невежеством. Сирано было нелегко выбрать способ осуждения этого невежества, помня заветы Тристана.

— Так ты веришь утверждению Агриппы? — спрашивал Мольер.

— Верить можно в бога, что я предоставляю делать попам и их прихожанам. Я же — знаю! Знаю, почему Агриппа был на голову выше всех наших знатоков знаний.

— Знатоков знаний? — удивился Мольер. — Как ты странно сказал!

Сирано спохватился. Совсем не нужно упоминать на Земле понятия, принятые на Солярии. Тристан не одобрил бы этого.

— Итак, дружище, решено! Пусть герцог д'Ашперон поможет золотом, которое, к сожалению, не успел сделать Агриппа, а театр я беру на себя. Горе невеждам! Передай мне рукопись трагедии.

— Она со мной.

— Тем лучше. Можно сразу начать репетиции. Лишь бы твои памфлеты из «Мазаринады» не помешали нам!

Строительство Версаля, которому предстояло стать примером подлинно королевской роскоши для всей Европы, способствовало тому, чтобы трагедия Сирано де Бержерака «Смерть Агриппы» была поставлена в театре, которым увлекалась тогда вся знать Парижа.

Сирано де Бержерак непривычно волновался, ожидая последней репетиции перед премьерой.

Он пригласил друзей, которые помнили его.

К сожалению, времена Фронды отличались обилием бессмысленных дуэлей, в которых Сирано, к счастью, не принимал участия. За четыре года на поединках было убито около тысячи вельмож.

Несмотря на то, что поединки по-прежнему считались запрещенными, на дуэли дрались не только два противника, но и их секунданты. И многих из своих былых товарищей не смог теперь пригласить Сирано на последнюю репетицию, а потом на премьеру.

Он рассчитывал на успех, ибо театральные знатоки не скупились на похвалы.

Сирано встречал в вестибюле театра герцога д'Ашперона, прибывшего вместе с Ноде, как всегда, утопавшем в брюссельских кружевах; приехал из деревни и приодевшийся Кола Лебре; из имения недавно скончавшегося отца прискакал граф Шапелль де Луилье, прихватив с собой еще несколько сотоварищей, слушавших приватный курс лекций профессора Гассенди и, что особенно обрадовало Сирано, явился и сам профессор Гассенди, пожелавший увидеть творение своего ученика. Пришел и бравый старый вояка капитан барон де Ловелет, которого сопровождали, к удивлению Сирано, графиня де Ла Морлиер, конечно, вместе со своим крысоподобным чичисбеем маркизом де Шампань.

Почтила репетицию своим величавым присутствием и герцогиня де Шеврез, привезя с собой толпу театралов с едва пробившимися усиками.

Словом, последняя репетиция напоминала премьеру, правда, без проданных билетов. Но слава могла начаться с нее, а Сирано весьма рассчитывал на это.

Последней он встретил свою мать, скромно одетую, сопровождаемую младшим сыном, у которого глаза горели от волнения, восхищения и надежды на торжество Савиньона, перед которым он преклонялся.

Мольер, сам не участвуя в представлении, обходил гостей вместе с Сирано, радушно рассаживал их в креслах, успевал каждому сказать какую-нибудь остроту, а даме комплимент.

Когда все гости уже расселись, Сирано заметил, что в зал прошмыгнули два монаха, показавшиеся ему знакомыми.

Администратор театра, к которому Сирано обратился с вопросом об этих странных для театра гостях, глубокомысленно ответил, что не мог отказать настоятелю монастыря св. Иеронима, который прислал двух своих братьев, получивших на то специальное соизволение от епископа.

Сирано встревожился и поделился своими опасениями с Мольером.

— Ты знаешь, Сирано, как я опасаюсь церкви, но у нас серьезная защита в лице самого церковного цензора, разрешившего твою трагедию к постановке. Что значат тонзуры против цензуры! — сострил он и расхохотался. Но глаза его оставались если не печальными, то серьезными.

Репетиция прошла как подлинное представление и с необычайным успехом.

Автора поздравляли. Сама герцогиня де Шеврез пригласила его в ложу и сказала, что передаст королю свое восхищение трагедией, которая, конечно же, не уступает творениям гордеца Корнеля.

Графиня де Ла Морлиер, в свою очередь, уверенно добавила:

— Я никогда не думала, что женщины могут быть равноправными с мужчинами. Я совершенно не согласна с вашим профессором Агриппой. Может быть, он и очень умен, но, поверьте женщине, я никогда бы не согласилась на такое равноправие. Наша женская сила в нашем неравноправии. Не правда ли, маркиз?

Маркиз де Шампань поспешил заверить свою повелительницу, что она совершенно права, ибо женское неравноправие и дает женщине ни с чем не сравнимые права властвовать над мужчинами.

Кола Лебре обнимал Сирано с мокрыми глазами.

— Веришь ли, Сави, я плакал, когда умер Агриппа, я почувствовал потерю, которую как бы понес сам.

— Это так и есть, дорогой Кола, — отозвался Сирано. — Все мы потеряли в его лице величайшего мудреца, который видел вперед на века.

— Ах, Сави. Я знаю еще только одного такого же человека, но я не скажу тебе, кто он.

Сирано рассмеялся. Этот Кола по дружбе слишком переоценивает его, но даже ему он не мог признаться ни в чем, что касалось Солярии.

Перед премьерой трагедии Сирано де Бержерака «Смерть Агриппы» к церковному цензору аббату Монсье по поручению генерала ордена иезуитов явились два монаха из монастыря св. Иеронима.

Аббат Монсье был высокообразованным и добродушным человеком. Связанный с бывшим архиепископом парижским, кардиналом Рецем, во времена Фронды он следил за тем, чтобы пасквили и памфлеты, направленные против кардинала Мазарини, как-нибудь не задели святой католической церкви. Он никогда не злоупотреблял своим правом запрета, но в Ватикане были им довольны, ибо за все скандальное время Фронды не было ни одного театрального скандала, задевающего церковь.

Иезуитов аббат Монсье не любил, зная, что они для достижения своих целей не стесняются в средствах, а сам аббат Монсье в этом отношении был человеком прежде всего гуманным. Но гостей из монастыря св. Иеронима ему пришлось принять.

— Ваше преподобие, господин аббат, — жидким тенорком начал старший Максимилиан, — по велению генерала нашего святого Ордена Иисуса мы с моим младшим братом по монастырю, тоже Максимилианом, вынуждены были зреть богопротивное представление готовящейся к постановке трагедии, сочиненной грязным памфлетистом и греховным дуэлянтом господином Савиньоном Сирано де Бержераком, и мы просим вашего соизволения, ваше преподобие, господин аббат, еще раз обсудить вопрос о запрете намеченной премьеры этого бездарного, еретического ярмарочного представления, которое лишь позорит театр Парижа, столицы французских королей.

— Не вижу причин для такого запрета, братья Максимилианы. Передайте генералу вашего ордена, который я чту, что мне привелось присутствовать на последней репетиции, изучив перед тем рукопись трагедии и не усмотрев в ней каких-либо выпадов против святой католической церкви. В отношении же бездарности этого творения, то позволю себе заметить, что трагедия эта, несомненно, ни в чем не уступает трагедиям господина Корнеля, которого ценят при дворе его величества Людовика XIV.

— А «Мазаринада»? — гулким басом вмешался младший Максимилиан.

— Не только авторы сатирических стишков, но даже принц Конде, сражавшийся со своей армией против войск короля, допущены ныне в Париж и будут приняты в Версале, как только его завершат отделкой и двор переедет туда. В свою очередь я, как служитель церкви, хотел бы задать вопрос вам, монахам. Пристало ли вам, отцы мои, проникать на светское представление, не совершив при этом тяжкого греха?

— Вы правы, ваше преподобие, господин аббат! Но лишь ради интересов нашего святого Ордена мы решились на этот грех, заранее оговорив, какую епитимью в тысячу семьсот три поклона, назначенную самим епископом нашим, мы должны понести за это греховное деяние.

Аббат Монсье лишь покачивал головой, не сочтя нужным вступать в спор с этими иезуитами, для которых достижение цели не грех.

Монахи ушли от цензора, яростно сжимая кулаки, и направились прямо к генералу своего ордена.

Аббат Монсье был прав, от них можно было ожидать чего угодно.

Дни перед премьерой были сплошным праздником для Сирано.

Мольер прибегал к нему с сообщением о необычайном ажиотаже у билетной кассы.

Вероятно, благодаря отзывам герцогини де Шеврез и графини де Ла Морлиер весь парижский свет стремился на этот спектакль. О трагедии говорили в салонах, не побывать на премьере могло бы выглядеть плохим тоном, но, кроме билетов для привилегированных, и все остальные места были нарасхват. Появились даже перекупщики, как показалось вначале театральным завсегдатаям. Однако перед самым спектаклем барышников у театрального подъезда не оказалось. Билеты словно были заранее скуплены кем-то даже у них.

Первый акт трагедии прошел благополучно, и публика, видимо, была довольна.

Но во время второго акта, когда зашла речь о невеждах, противящихся всему новому, что отнюдь не было направлено в адрес священнослужителей, однако отцы церкви вполне могли бы узнать в представленных на сцене невеждах себя, в зале поднялся необычайный гвалт. Какие-то люди вскакивали с мест, бросали на сцену припасенные гнилые яблоки, тухлые яйца, свистели и кричали, требуя прекратить святотатственное представление.

Надо ли говорить, что крикуны были достаточно пьяны и, видимо, набирались по кабакам. Снова Сирано оказался перед пьяной толпой в сотню человек, потерпев на этот раз поражение.

Продолжать спектакль не было никакой возможности.

Монахов, конечно, никто не видел, а крикуны стали требовать деньги обратно.

Тогда разгневанный Сирано, которому касса уже вручила выручку, тут же в зале стал раздавать свои деньги в обмен на клятву тянущих за ними руки пьянчуг, что они никогда больше не посетят ни одного из его представлений.

Но представлений трагедии «Смерть Агриппы» больше не состоялось.

Какая-то сила принудила церковного цензора, аббата Монсье, запретить дальнейшую ее постановку.

Сирано де Бержерак снова потерпел полный крах.

Люди, его современники, не желали слышать о своем невежестве, хотя бы говорилось о делах столетней давности.

Мольер негодовал.

Друзья Сирано не решались даже утешать его.

Мать его, госпожа Мадлен де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак, украдкой плакала, а младший Бержерак готов был подраться с кем-нибудь, но не решался из-за старшего брата.

К Сирано подошел профессор Гассенди.

Он сильно постарел, полысел, но не носил парика, и взгляд его был острым, как прежде.

— Друг мой, — сказал он. — Когда-то вы убедили меня в своем таланте и энергии. Увидев вашу трагедию еще на репетиции, я понял ваш замысел, который не устраивает псевдомудрых святош. Но помните, если актеров, произносящих ваши слова с подмостков, можно заглушить свистом, то написанного пером никогда еще не удавалось даже полностью сжечь. Что-нибудь да оставалось, что можно размножить. Мысль, воплощенная в трактат, неистребима.

— Благодарю вас, профессор. Я по-прежнему ваш ученик. Я верю, что написать на бумаге надежнее, чем вырубить в камне.

— Тогда вы знаете, как вам поступить, — закончил Гассенди.

Герцог д'Ашперон, бывший свидетелем раздачи Сирано всех своих денег, предложил поэту снова вернуться к нему на службу, но Сирано отказался, он дал слово жить с матерью и не мог нарушить его. Герцог ответил, что уважает его решение. Ноде протянул Сирано свой кошелек, но не решился настаивать, едва увидел, с каким лицом Сирано вернул ему его обратно.

Кола Лебре нашел минуту, чтобы шепнуть Сирано:

— Если бы жив был наш кюре, он аплодировал бы твоей трагедии. Найдешь денек, приезжай ко мне в Мовьер, мы половим с тобой рыбу в Сене. Вечерами бывает прекрасный клев.

Сирано молча обнял друга.

Старый капитан, поглаживая седые усы, сказал на прощанье:

— Жаль, отказались вы от шпаги, господин де Бержерак! Было бы совсем неплохо проткнуть кое-кого в назиданье.

Стоявший тут же молодой граф Шапелль де Луилье добавил:

— Твой первый секундант был бы рад, если бы ты оказал ему такую честь еще раз!

Герцогиня де Шеврез и графиня де Ла Морлиер уехали, не простясь с освистанным автором злополучной трагедии.

Глава третья. ИНОЙ СВЕТ

На Луне, на ином свете,

Себя увидим в ином свете.

Сирано де Бержерак

Нужно было обладать редкой волей и одержимостью, чтобы, потерпев фиаско с трагедией «Смерть Агриппы», не пасть духом и снова взяться за перо.

Поселившись в доме у матери, бережно расходуя скудные, оставшиеся от отца средства, Сирано де Бержерак принялся за работу.

В общей комнате, где на полках посуда потеснилась ради нужных Сирано книг, он сидел за покрытым скатертью столом с поставленным на нем переносным пюпитром, освобождая место в часы трапез.

Одетый в дешевый халат, прикрыв «комнатной шляпой» облысевшую голову, без надоевшего парика, он писал страницу за страницей, откидывался на высокую спинку кресла, перечитывал их, порой заливаясь громким хохотом, и снова писал.

Для него это был поединок с толпой врагов Добра, среди которых видное место занимали церковники. Требовались особые приемы, чтобы не дать им повода наложить на его новое творение запрет, как на злополучную трагедию.

И, как былой опытный боец, он наносил противнику удары «шпагой слова», парировал «встречные выпады», применяя обезоруживающий, разоблачающий прием, переходя в наступление, чтобы сразить Зло.

Мысленно советуясь с Тристаном, он тщательно продумал всю стратегию «литературного боя», выбрал для поединка «место» (тему), вызвал на поле «секундантов» (ценителей), толпу же зрителей (читателей) привлек событиями интригующе невероятными, чему, однако, можно и поверить.

Тристан, Тристан! Ты предостерегал от всего правдивого, что сочтут за бред умалишенного! Людей, воспитанных на бездумной вере, нелепое способно позабавить, но не отвратить от книги. Чтобы сделать ее для них достоверной, надо перемешать забавный вздор с тем, что уже есть на Солярии и когда-нибудь будет на Земле!

Так пусть же все начнется с этой планеты, мой незабвенный Демоний! Неважно, был ли я там вместе с тобой или только слышал от тебя о ней! Волей моей фантазии читатель полетит со мной на другую планету! Впрочем, не на Солярию, куда надо проникать через «черную дыру», проходя «полюс Вселенной», бесконечной, но замыкающейся в одной этой точке, что так убедительно показано тобой и чего, увы, не понять не только верным католикам, но даже и вольнодумцам!

В межзвездной пустоте сомневался сам великий Декарт, чьи книги пришлось защищать от необузданной толпы у разожженного костра. Небосвод представлялся философу жидким, а небесные светила на нем — вихрями! Как же поверить в бездонную пустоту, разделяющую планеты! Придется выбрать цель более близкую — как бы висящую в воздухе над нашей головой Луну, всем знакомую и, казалось бы, доступную!

Если на Солярии существует иной мир, то пусть на Луне перед читателем предстанет «иной свет», где все как бы «наоборот», «вверх ногами», как в зеркале с увеличительным стеклом телескопа Галилея. И пусть этот «телескоп воображения» позволит под видом «Иного Света» посмеяться над злосчастным земным миром!

Выбрав литературное оружие, Сирано вступил в поединок со Злом.

Он начал с путешествия в Новую Францию, однако из предосторожности избегая упоминаний об аутодафе в горах и поднявшейся из костра башне, что уже было признано ересью, Сирано решил посмешнее рассказать о невинных банках с росой, которую будто бы притягивает Солнце, как поверил тому в Квебеке губернатор Канады, вице-король и мальтийский рыцарь Монманьи. Мудрый читатель посмеется, глупец же, обладающий правом запрета, не додумается им воспользоваться.

А вот из Новой Франции на Луну Сирано отправился точно так, как взлетел в межзвездном корабле вместе с Тристаном, с помощью многоступенчатых ракет, собранных в пакеты по шесть штук, воспламеняющихся последовательно ряд за рядом. И опять-таки ради маскировки он приписал установку ракет на предназначенном для полета сооружении безответственным солдатам. (Какой с них спрос!) Однако лишь читатель конца двадцатого века, когда человечество выйдет в космос, в состоянии оценить точность и реальность описанного способа путешествия в межпланетном пространстве.

Не упустил Сирано момента, когда путешественник теряет свой вес из-за ослабления земного притяжения по мере удаления от Земли, предвосхитив закон, сформулированный столетием позднее великим Ньютоном!

Сирано не слишком заботился о правдоподобии «прилунения», сразу ошеломив читателя тем, что на Луне он якобы попал в «земной рай», где до изгнания жили Адам и Ева. В чудесном месте и прилунение могло быть вполне чудесным!

В «земном раю» на Луне Сирано сталкивается с библейскими персонажами, скрыто насмехаясь над тем, что они якобы взяты «живыми на небо».

Озорная склонность юного Сирано, потешавшегося на выпускном экзамене над самим кардиналом Ришелье, проснулась в нем вновь, и он издевательски представляет колесницу Илии-пророка, катящуюся с громом по небу, в виде железной повозки, поднимаемой в небо подбрасываемым с нее вверх магнитом. Отлично понимая, что не может человек поднять сам себя за волосы, приписав Илие-пророку нечто подобное (как впоследствии расскажет барон Мюнхгаузен, якобы вытащивший себя за волосы вместе с конем из болота!), Сирано осмеивает церковные легенды, предоставляя попам непосильную задачу разобраться в предложенной им нелепице, чего не смог сделать даже сам кардинал Ришелье.

Вскоре Сирано — герой рассказа — допускает богохульную шутку, за что изгоняется из рая и попадает в «иной свет», в государство разумных существ, напоминающих людей, но у которых все устроено не так, как на Земле.

Ходят они не на двух, а на четырех конечностях, что, на их взгляд, более устойчиво и богоприятно, ибо опущенная вниз голова позволяет любоваться дарованными свыше благами, а не вымаливать их, вечно взирая на небо, как делают уродливо двуногие и несмышленые животные, вроде страусов.

С едкой иронией сообщает Сирано, что у лунян знать и простолюдины говорят на разных языках: первые общаются музыкальными фразами, иной раз с помощью оглушительной трубы, а чернь вообще лишена голоса, объясняясь лишь жестами (как глухонемые!). Так выглядит в саркастическом зеркале де Бержерака земное неравенство, когда крестьяне и простой люд практически лишены голоса.

Религиозную нетерпимость земной католической церкви Сирано-насмешник представил в лунных диспутах по поводу того, признать ли человека Земли разумным существом, если он в чем-то мыслит по-иному, чем здесь принято?

И совсем «по-земному» тупые лунные жрецы, голословно отвергая всякую возможность жизни на Земле, служащей в их небе луной, в своих декретах строго требуют не признавать разумным любое разумное высказывание «маленького животного» (как там именуют Сирано), хотя оно и освоило, подобно попугаям, разумную речь.

Важное место в «лунном памфлете» Сирано отводит своему учителю Тристану, Демонию Сократа, якобы встретившись с ним на Луне. Однако главное для автора — показать роль инопланетянина на Земле, где тот общался с разными людьми после Сократа, покинув Землю из-за глупости и грубости людей, впрочем, потом возвратившись туда.

Чтобы объяснить читателю XVII века, как мог Демоний прожить две тысячи лет после сократовских времен, Сирано не пытается познакомить современников с тайнами парадокса времени, открытыми ему Тристаном, которые будут сочтены за бред, а предпочитает объяснить все вполне «достоверным» и привычным способом с помощью «переселения душ», когда Демоний выбирает для себя более молодое человеческое тело. Здесь не требуется убеждающих доказательств. Вполне достаточно одной лишь веры.

Сирано приписывает своему Демонию те встречи с людьми, которые вместо него имели его соплеменники, просвещавшие людей (во время отсутствия Тристана, вернувшегося на Солярию). В числе этих «учеников» Сирано назвал и близких его сердцу Агриппу, Кампанеллу, а также членов тайного общества, которым посланец солнечного племени (с Солярии!) открыл многие тайны, сделав их магами. Недаром хрустальные самосветящиеся (без огня) баллоны, которые Сирано видел в подвале замка герцога д'Ашперона, луняне применяют как обычные источники света. (Надо думать, электрического!) Не удержался Сирано от сердечных строк в адрес своего Демония:

«…Переезжая в Англию, чтобы изучить нравы ее обитателей, я встретил человека… он весь сердце, весь ум: сказать, что он обладает в полной мере этими качествами, из которых одного было бы достаточно, чтобы сделаться героем, это значит назвать Тристана л'Ермит».

Сирано лишь ничтожно изменил имя своего Демония, выполнявшего на Земле «Миссию Ума и Сердца» Солярии.

Выставляя на посмешище приверженность католической церкви приспособленному для нее теологами учению Аристотеля, Сирано живописует «лунный суд» с уничтожающей критикой «маленького животного», цепляющегося за непогрешимость земного философа, который «…очевидно, прилаживал свою философию к принципам вместо того, чтобы выводить принципы из философии. Во всяком случае он должен был бы доказать, что его принципы более разумны, чем принципы других сект». Убедившись, что «маленькому животному» запрещено спорить с критиками Аристотеля, луняне вынесли решение, что «маленькое животное» — не человек, а разновидность неразумного страуса. Так разделывается Сирано на Луне с одной из догм церкви, выступить против которой на Земле ему не дали бы.

Позволяя обитателям «иного мира» высказывать их философские взгляды, резко расходящиеся с принятыми на Земле, Сирано рискованно, явно под влиянием бесед с Тристаном, повествует о таких вопросах, как вечность и безграничность Вселенной, ставя под сомнение единый акт творения как начало существования мира, который, будучи вечным, начала не имеет и не будет иметь конца.

Вчерашний забияка с оскорбительной улыбкой и обнаженной шпагой в руке оказывался теперь отнюдь не меньшим задирой с гусиным пером за ухом и саркастической улыбкой на изможденном лице.

Однако глубокие мысли непременно нужно было перемежать со смешными нелепостями, чтобы истинно мудрое не слишком выделялось, сходя за выдумки, также несерьезные и смехотворные. Поэтому Сирано с завидной изобретательностью стремился показать в лунном «ином мире» все «наоборот»: города он делает подвижными и передвигает их столь же глупым образом, как поднимался в небо с помощью магнита Илия-пророк. Лунные горожане, заводя пружины, заставляют спрятанные в стенах домов мехи дуть на паруса, приделанные к поставленному на колеса дому. Это все равно, что пытаться сдвинуть с места лодку, сидя в ней и дуя на ее парус, без взаимодействия с окружающей водой.

Вкушение пищи Сирано заменяет на Луне вдыханием запахов.

Лечение — предотвращением болезней, более того! — утверждает, что «воображение человека может способствовать его излечению» (на сотни лет предвосхищая психотерапию!). А вместо денежного обращения он допускает расплату «стихами»!

Вместе с тем, может быть, из желания подчеркнуть реальность ракет, доставивших его на Луну, Сирано осмеивает иные способы, которыми якобы пользовались другие люди, достигшие, по преданиям или в воображении писателей, Луны.

Так, библейский Енох, «взятый из-за своей святости живым на небо», вознесся на него с помощью металлических шаров, наполненных дымом жертвенного костра. Как известно, дым стремится вверх и потому смог унести Еноха. Этим Сирано шутя предвосхищает на столетия изобретение братьев Монгольфье, спустя сто пятьдесят лет после Бержерака открывших эру воздухоплавания (разумеется, в воздухе!).

Но веселый забавник Сирано, используя привычные представления обывателей о том, что воздух распространяется до самого неба и Луна плавает в нем, рассказывает, что наполненные горячим дымом сосуды подняли Еноха до самой Луны и он, освободившись от них над райским садом, куда стремился, непременно разбился бы при падении, если бы ветер не раздувал при опускании его одежду.

И опять шутник подсказал человечеству идею парашютирующего спуска, как перед тем в случае собственного полета — явление невесомости.

Вспомнил он и всемирный потоп, и Ноев ковчег у него плавает над Землей у самой Луны, куда отважная дочь Ноя Ахов якобы высадилась с отцовского космического ковчега в шлюпке (в «космическом модуле», по современной терминологии!).

Однако главным для Сирано в его работе было столкновение философских взглядов, которые он приписывал встреченным на Луне персонажам, включая испанца Гонсалеса из современной ему книги, англичанина Годвина. Особенно интересны представления о пустоте, отрицаемой современниками Сирано, придумавшими, что «природа не терпит пустоты!».

Уместно вспомнить юношескую озорную оду Сирано де Бержерака «О пустоте», которую он прочитал при первом своем появлении в светском обществе. Теперь пустота стала для него не только символом, обличающим нравы общества, но и философским понятием, почерпнутым из его представлений о полете к Солярии через межзвездную пустоту.

Издевательски и в то же время глубоко гуманистически звучат страницы трактата Сирано де Бержерака, посвященные войне. Трудно представить себе более язвительный показ всей нелепицы национальной вражды на Земле, сатирически отраженной в лунных войнах, где якобы луняне следуют довольно забавному принципу: «спор допускается только между равными». Во имя этого силы каждой стороны уравниваются неким третейским судом. Здесь Сирано не удержался от того, чтобы ввести в свое повествование неназванную им инопланетянку (возлюбленную его Эльду!), которая готова была последовать за ним на Землю, а на родной своей планете с присущей ей глубиной ума разоблачала противоестественность земных войн, когда враждующие короли допускают, чтобы «пробивались головы четырем миллионам людей, которые стоят гораздо больше, чем они (короли!), в то время как сами сидят у себя в кабинетах, посмеиваются, рассуждая об обстоятельствах, при которых происходит избиение этих простаков; однако не следует мне (инопланетянке) порицать доблесть ваших добрых собратьев. Дело такое важное быть вассалом короля, который носит широкий воротник, или того, который носит брыжжи".

Поэтому в смехотворной войне «иного света» строго уравненные противники встречаются: раненые с искалеченными, великаны с колоссами, немощные со слабыми, ловкие с проворными, доблестные с отважными, нездоровые с больными, крепкие с сильными… «И если кому-нибудь вздумается ударить другого, а не указанного ему врага, он осуждается, как трус, если только не будет доказано, что это произошло по ошибке».

Потом определяются потери и, если они равны, — бросается жребий и по вытянутой соломинке определяется победитель, но и это еще не решает исход «войны», предстоят еще диспуты: ученых с умными, знатоков со знающими, рассудительных с размышляющими. И эти победы ценятся втрое против военных. После окончательно определенной победы «народ-победитель» избирает своим королем или своего собственного короля или короля своих врагов. Выходит, и воевать было нечего!

В изобилующую подводными течениями, намеками, двусмысленностями ткань трактата Сирано рассыпал те удивительные вещи, которые спустя три с половиной столетия поставят в тупик изучающих его творчество. Но он-то знал, что все, о чем он пишет, наряду с шутками, на самом деле уже существует на Солярии и когда-нибудь появится на Земле поумневших людей, овладевших и зеркалами-экранами, и звукохранящими устройствами (которые можно подвешивать к уху, как сережку, «напоминающую, — как он писал, — разрезанную пополам жемчужину, с передвигающейся стрелкой настройки»), и светящиеся (электрические!) колбы, и многое другое, воспринимаемое нами (людьми будущего для Сирано) в двадцатом столетии как удивительные предвидения.

Сирано воспользовался гостеприимством герцога д'Ашперона, чтобы собрать у него в замке своих друзей и прочитать свое новое произведение.

Он хотел, чтобы его послушали и философы, встречавшие в Мовьере Кампанеллу: Декарт, Пьер Ферма, Гассенди. Но Декарт жил в изгнании, появляясь в Париже лишь тайно, подвергая себя преследованиям не только церкви.

К счастью, Гассенди и Пьер Ферма приехали. У герцога д'Ашперона встретились преследуемый иезуитами естествоиспытатель, философ — противник переделанного церковниками Аристотеля и прославленный юрист, поражающий мир своими математическими исследованиями.

Приехал и скромный мовьерский лавочник, преданный друг и соратник Сирано Кола Лебре.

Парижане: граф Шапелль де Луилье, писатель Ноде и кое-кто из былых товарищей Сирано явились все скопом прямо из какой-то таверны.

Появился и нарядный Мольер, отличаясь своей царственной походкой и печальными глазами.

Оживленно беседуя, все ждали, чем поразит их на этот раз неугомонный Сирано.

Ему было важно услышать не только дружеские похвалы, поэтому он не возражал против того, что в таверне за графом, Шапеллем де Луильи увязался оказавшийся там случайно маркиз де Шампань (на этот раз, конечно, без графини де Ла Морлиер!).

Чтение состоялось в темноватом рыцарском зале замка, где через узкие окна светлыми перегородками проникали скупые лучи дневного светила. К одной из этих светящихся полос и придвинули стол чтеца.

Слушатели расположились на принесенных слугами лавках, и только подтянутый Мольер остался стоять у стены, словно наблюдая за сценическим действием из-за кулис.

Герцог, Гассенди и Пьер Ферма уселись в креслах напротив стола, за которым сидел волнующийся автор.

Но едва он начал читать и первый взрыв хохота потряс холодный зал, он сразу успокоился, читая с большим, как определил Мольер, искусством скрытой, но яркой, разящей насмешки.

Больше всех хохотал Ноде, едва услышав знакомую ему историю с полетом в Новую Францию с помощью банок с росой, а потом — рассуждения губернатора Квебека, мальтийского рыцаря Монманьи о том, как грешные души, карабкаясь по внутренней полости Земного шара, чтобы избежать адского пламени, заставляют тем якобы, подобно беличьему колесу, вращаться Землю.

Его круглое добродушное лицо тряслось, обрамленное и тройным подбородком, и прекрасными брюссельскими кружевами.

Смеялись все при чтении многих мест рукописи.

Восторг Пьера Ферма вызвал полет Илии-пророка с помощью подбрасываемого им же самим магнита.

— Клянусь, мой дорогой Бержерак! — воскликнул маститый математик и юрист из Тулузы. — Вы, право же, неплохой физик, воспользовавшийся «доказательством от противного», применяемого до сих пор лишь в математике!

— Я хотел бы, метр, познакомить вас со своим трактатом по физике, — отозвался Сирано, несколько удивив слушателей.

— Вот как! — воскликнул маркиз де Шампань, по-крысиному поводя носом.

— Хотелось бы узнать мнение уважаемого метра если не о всем упомянутом трактате, то хотя бы об этом новом для физики методе. И что доказывает им наш остроумный автор?

— Доказывает, что не все библейские сказания опираются на опыт естествознания, господин маркиз, — ответил Пьер Ферма.

— Ответ, достойный Рене Декарта, не снискавшего благоволения церкви,

— заметил маркиз.

— Да, пожалуй. Впрочем, с Рене мы немало спорили, но уважаем друг друга, — ответил Ферма.

— Но будут ли уважать нашего автора критики его взглядов, споря с ним? И что разумеет он под «иным светом» на Луне? — допытывался маркиз.

— Спорить, может быть, и будут, если смех не заглушит неприятие каких-либо мыслей, — с подчеркнутым спокойствием вставил профессор Гассенди, обменявшись взглядами с былым своим учеником Мольером.

— Однако вернемся все же к нашему де Бержераку, — предложил герцог д'Ашперон. — Надо думать, шутник еще посмешит нас, — и он улыбнулся автору.

Сирано стал читать дальше.

Смех вспыхивал снова и снова, однако смеялись теперь не все. Кое-кто задумывался и горько улыбался.

После осуждения лунянкой земных войн маркиз де Шампань заметил:

— Боюсь, дорогой Сирано де Бержерак, быть может, вы и не угодили в чем-то маршалам Франции или коронованным особам Европы, но… обещаю вам сочувствие наших дам, которые оценят остроумие вашей лунной избранницы.

При этих словах Сирано почему-то густо покраснел. Но ведь не мог же кто-либо из присутствующих заподозрить, что у него действительно была инопланетная избранница!

В том месте, где Сирано говорил о клеточном строении человеческого организма, о «ничтожно малых и злобных животных», которые несут людям болезни, и о столь же крохотных друзьях человека, стерегущих врагов у него в крови, герцог д'Ашперон, чтобы дать отдохнуть чтецу, прервал его:

— Ваши предположения о строении человеческого тела, несомненно, будут признаны нашими лекарями дерзкими и ни на чем не основанными. Если бы вы доказали, что чума передается невидимыми нам врагами, а не зловредными испарениями, вы стали бы спасителем человечества.

Мог ли знать Вершитель Добра тайного общества доброносцев, что в его родной стране спустя двести лет великий ученый Пастер откроет мир микробов, борьба с которыми положит конец многим эпидемиям.

— Вы еще упомянули в рукописи о лечении воображением, как бы вас не обвинили в почитании колдовства, — сказал маркиз.

Сирано презрительно пожал плечами и возобновил чтение.

Но вскоре сам же маркиз де Шампань прервал его рукоплесканиями:

— Браво! Браво! Именно непристойности, как острой приправы к чудесному блюду, и не хватало в вашем трактате. Теперь им будут зачитываться! — И маркиз даже вскочил от восторга. — Каково! Господа, каково! Награжденные люди на его «ином свете» носят не шпагу на поясе, а изображение… детородного органа! — И он прыснул со смеха.

— Позвольте мне, как юристу, возразить, — вмешался Пьер Ферма. — Прежде чем обвинить автора в непристойности, обратим внимание на возмущение, которое вырвалось у героя-рассказчика по поводу этого лунного обыкновения. Прочтите нам еще раз это место.

— «Этот обычай представляется мне весьма странным, — возразил я, — ибо в нашем мире признаком благородства является ношение шпаги». Но хозяин, нисколько не смутившись, ответил: «О, мой маленький человечек! Как! Знатные люди вашей страны там стремятся выставить напоказ орудие, которое служит признаком палача… Несчастная страна, где позорно то, что напоминает о рождении, и почетно то, что говорит об уничтожении».

— Браво! — снова прервал маркиз де Шампань. — Наш метр Ферма добился бы вашего оправдания в суде, в особенности если когда-нибудь судейские мантии наденут дамы!

Сирано попросили читать дальше.

Он закончил богопротивным высказыванием лунного безбожника, которого явившийся дьявол повлек с собой (вместе с автором-рассказчиком, слушавшим богопротивные речи) прямо в ад, находящийся, как известно, в центре Земли. И незадачливый герой рассказа на этот раз с помощью нечистой силы нежданно вернулся на родную планету.

Сирано захлопнул папку из свиной кожи, содержавшую рукопись.

Все глубоко задумались, и уже никто не смеялся.

Пьер Ферма первый высказал общую мысль о церковной цензуре, которая вряд ли пропустит столько крамольных мест.

— Разве мало был наказан безбожник «иного мира» за свои кощунственные речи, схваченный и увлеченный в ад самим дьяволом? — спросил Сирано.

— В парламенте, если бы я защищал вас перед ним, мне удалось бы доказать вашу невиновность. Но вот как отцы иезуиты? — ответил Ферма.

Слушатели молча качали головами.

Мольер подошел к Сирано и с улыбкой произнес:

— Спасибо тебе, друг, за сцену пышных похорон в наказание нечестивцу. А я-то беспокоился, найдется ли мне место у попов на кладбище. Теперь мне полегчало.

Сирано печально улыбнулся.

— Все можно смягчить, все спасти, — сказал подошедший к Сирано Кола Лебре. — Когда ты читал о семьях на Луне, где власть переходит от выживших из ума стариков к молодым, энергичным сыновьям, которые наказывают нерадивых отцов, избивая их изображения, я вспомнил Мовьер и порку, которую устроил тебе твой отец. Я вижу, ты ему этого не простил.

— Я не умею прощать, — отозвался Сирано. — В особенности когда речь идет не только обо мне, а о мрачных наших обычаях, которые надо искоренять.

Гости герцога д'Ашперона разъехались.

Шапелль де Луилье, Лебре и Сирано отправились в трактир Латинского квартала, Гассенди и Пьер Ферма, договорясь с Сирано о важной для них обоих встрече, в предоставленной д'Ашпероном карете отправились на постоялый двор, где остановился Ферма.

Маркиз же де Шампань приказал кучеру своей кареты ехать прямо в монастырь св. Иеронима, где его уже ждали отцы Максимилианы.

Глава четвертая. СТРАНА МУДРЕЦОВ

Истинной мудрости не уместиться на Земле, она даже в пламени костра поднимает ум к звездам!

Демоний Сократа — Сирано де Бержераку

В условленный с Пьером Ферма день, еще в замке герцога д'Ашперона передав метру для ознакомления свою рукопись трактата по физике, Сирано с некоторым волнением отыскивал на улице Медников постоялый двор «Не откажись от угощения!».

«Какое забавное название! И чем-то знакомое! Ба! Да это ведь тот самый трактир, где они с Ноде, прибыв в Париж в „день баррикад“, оставили купленных еще в Гавре лошадей. Еще тогда ему подумалось, что где-то он уже видел подобную вывеску. Подумал об этом и забыл. А теперь…

Ну конечно! Бешеная скачка с Тристаном из Парижа на восток. Одинокий постоялый двор у дороги. Призывная надпись: «Остановись и угостись!» То и другое было так необходимо! Отдых — полузагнанным коням, угощенье — путникам!»

Его поднесла им «Фея постоялого двора» в ярком крестьянском платье с корсажем, с лицом мадонны и фигурой нимфы. Потом, ночью, она явилась просвечивающим призраком, но не соблазнить, а спасти гостей от ворвавшихся в трактир гвардейцев кардинала. Прощальный, чуть затянувшийся поцелуй… и перемахнувшие через ограду свежие кони!..

Безумец! Как он мог забыть? И в памяти ожили строчки им же самим написанного сонета во время путешествия с Тристаном.

МЕТЕОР

Звезда сверкнула надо мной

В мерцанье тлеющих созвездий

И пронеслась над головой,

Разя лучами ярких лезвий.

И закипал на сердце взрыв,

Грозя мне дребезгом осколков,

И поджидал во мгле обрыв.

Но не страшился я нисколько!

Хоть на пути последний куст,

А сучья разума так хрупки!

Бездонна пропасть жарких чувств

И неожиданны поступки!

Забыть не в силах до сих пор

Тебя, мой друг, мой метеор!

И надо же! Как вспомнил!

А годы спустя почудившийся на баррикаде знакомый женский силуэт со знаменем в руке.

И вот теперь невдалеке от того места эта вывеска: «НЕ ОТКАЖИСЬ ОТ УГОЩЕНЬЯ!» Так могла придумать только женщина!

И когда Сирано вошел в трактир, чтобы спросить комнату остановившегося здесь метра Ферма, он даже не удивился, увидев за стойкой расцветшую с годами, но по-прежнему прекрасную «Фею постоялого двора». Не удивился, но встревожился…

— Ах, какая жалость! — всплеснула она руками, выслушав Сирано. — Метр Ферма только что вышел проводить своего почтенного гостя, аббата Гассенди.

— Ах вот как! — сокрушенно отозвался Сирано, почему-то краснея.

— Не откажитесь от угощения, почтенный господин! Я предложу вам кружку славного вина. Оно просветляет голову и освещает память. Ради этого, пожалуй, я и сама выпью с вами за столиком, если позволите.

— Ну конечно! — охотно согласился Сирано, оправдывая себя тем, что ему все равно предстояло дожидаться.

Прелестная хозяйка, приобретя ныне горделивую осанку и плавность движений, принесла кувшин вина, подсела к столику напротив Сирано и наполнила две кружки, все время пристально вглядываясь в его лицо.

Извинившись, она на минуту исчезла, вернувшись с черной лентой в руках.

— Дозвольте мне приложить эту ленту к вашему высокому лбу, — вкрадчиво попросила она и, не дождавшись ответа, грациозным движением приставила ленту к его переносице чуть выше бровей. — Как я счастлива, дорогой мой господин! — воскликнула она, откидываясь назад и как бы любуясь гостем. — Наконец-то я вполне узнала вас! Святая дева, благодарю тебя! Если бы вы только догадались, как я переживала тогда за вас. Да и потом тревожилась, ничего о вас не зная. Я и мысли не допускала о вашей гибели. Все молилась, молилась! И вот дождалась-таки!

— Я, право, не знаю, сударыня, что вы имеете в виду… — пролепетал Сирано.

— Ба! — лихо подбоченилась хозяйка трактира. — Вы не знаете, что я имею в виду! Да хотя бы коней, которых я вам подменила, чтобы они унесли вас с приятелем подальше от гвардейской погони!

— Я все помню, сударыня, — опустив глаза, произнес Сирано. — Не считайте меня неблагодарным, мне просто не хотелось быть узнанным.

— Но почему, почему?! — обиженно прошептала хозяйка. — Разве я так уж состарилась?

— Вы прежняя мадонна для меня!

— Ах оставьте, — не без кокетства ответила привыкшая к ухаживаниям трактирщица. — Оказывается, он не изменился! Все такой же женский угодник!

— И снова понизив голос, спросила с заботой и укором: — Где вы были так долго?

— Очень далеко. За океаном, если не дальше. Но после возвращения я побывал в вашем заведении…

— Святая мадонна! Быть не может! Вы раните меня вот в эту грудь!

— Я не видел вас здесь, но мне показалось, что я видел кое-кого на баррикаде.

— Вот как? Вы тоже сражались вместе с народом?

— Я был среди парижан, оставив вместе с другом своих лошадей вашему хозяину.

— Он скончался, да примет господь его душу.

— Когда мы с другом забирали лошадей, вас тоже не было здесь.

— Ах, как рассказать вам, любезный гость мой! Он держал меня взаперти в чулане с самого «дня баррикад». Он хотел быть в стороне. Когда надо — с Фрондой, когда надо — с кардиналом. А я… я убегала через окошко в кладовке, чтобы петь с народом песни, верила, что народ скажет свое слово. Вы читали «Мазаринаду»?

— Не только читал.

— Как вас понять?

— Писал.

— Тсс! — испуганно приложила палец к губам трактирщица. — Я готова дать вам снова свежих коней.

— Милая мадонна! Мне ничто не грозит.

— Меня зовут Франсуаза.

— Прекрасное имя! Дочь Франции! Поверьте, великие ее художники станут изображать вас как символ родины, как образ Свободы!

— Я знаю уже, вы можете увлечь любую бедную женщину своими словами.

— Но я хотел бы совершенно обратного!

— Неужели вы как все мужчины! Говорят одно, а добиваются совсем другого!

— Я постараюсь объяснить, даже показать, — и Сирано коснулся спускавшихся на плечи локонов.

К счастью для него, его беседа с Франсуазой прервалась возвращением Пьера Ферма.

Благодушный, начавший полнеть, он вошел, отдуваясь от быстрой ходьбы. Привычно проведя рукой по своим тоже спадавшим на плечи волосам и кивнув Франсуазе, он с улыбкой подошел к Сирано.

— Рад приветствовать вас, дорогой друг. Простите, что заставил вас ждать.

— А как я рад приветствовать вас, метр Ферма, своего поручителя в известном вам деле!

— Судя по тому, что я слышал в замке герцога д'Ашперона, вы оправдываете мои ожидания и, надеюсь, не сожалеете о принятых на себя обязательствах.

И опять Сирано густо покраснел.

— Я сожалею лишь о том, что не застал вашего гостя, которому хотел бы выразить свое почтение.

— Профессора Гассенди?

— Моего учителя, метр.

— Я передам ему ваши слова не позже чем завтра, а сейчас предлагаю подняться ко мне. Вы не против, если госпожа Франсуаза принесет нам вина?

— С вашего позволения, метр, я откажусь. Госпожа Франсуаза уже угостила меня. А мне хочется сохранить для нашей беседы голову ясной.

С этими словами Сирано, покосившись на стойку, за которой стояла хозяйка, снял с головы парик, обнажив облысевший череп с лоснящейся кожей.

Пораженный Ферма поднял брови, но промолчал.

Сирано показалось, что кто-то вскрикнул у него за спиной, но он, поднимаясь вслед за Ферма по лестнице, не позволил себе обернуться, чтобы узнать, достиг ли он желаемого результата, сумел ли разочаровать в себе Франсуазу и самому уберечься от искушения. Встреча с Ферма казалась ему спасением.

В маленькой комнатушке, называемой здесь апартаментами для почетных гостей, с постелью под балдахином (гордостью перебравшегося в столицу трактирщика!) и даже с тазом и кувшином для умывания в углу Пьер Ферма усадил гостя на табурет, сам устроившись на краю громоздкой кровати с резными голубками на спинке.

— Вы удивили меня не столько своим памфлетом о Луне, сколько трактатом по физике. Я сам попутно со службой занимаюсь науками по душевной склонности, преимущественно математикой, но, однако, не чужд и естествознания, требующего опытов. Но какие опыты могли вы поставить, затрагивая глубочайшие вопросы о существе Вселенной, веществе, пустоте?

Сирано понурил голову. Мог ли он рассказать своему поручителю по тайному обществу доброносцев о встрече там с Тристаном, общение с которым заменило ему все мыслимые опыты по естествознанию, мог ли говорить о «посещении» иной планеты Солярии или грезах о ней?

Ферма сам пришел, ему на помощь, не требуя ответов на свои вопросы, а предложив Сирано послушать некоторые места из его собственной рукописи, чтобы обсудить высказанные там идеи.

— Я буду читать, а вы послушайте меня со стороны и постарайтесь при этом воспринять услышанное с точки зрения своих читателей, воспитанных на общепринятых догмах.

Сирано кивнул. Ферма стал читать:

— «Мне остается доказать, что в бесконечном мире заключаются бесконечные миры». Опасное, я бы сказал, утверждение, — заметил Ферма, отрываясь от рукописи, и продолжал: — «Представьте себе Вселенную в виде огромного животного; представьте, что звезды являются мирами, пребывающими в этом огромном животном тоже как огромные животные, служащие, в свою очередь, мирами для различных народов, вроде нас… а мы также представляем собой миры по отношению к мелким животным, которые неизмеримо меньше нас».

Ферма прервал чтение, подняв на Сирано внимательные глаза.

— Как к подобной «ереси» отнесутся отцы церкви и в особенности братья иезуиты?

— Со «святым орденом Иисуса» у меня, признаться, метр, несколько испорченные «денежные отношения». Но отцы церкви не смогут отрицать существования, скажем, блох, от укусов которых сами страдают и чешутся. И не так уж давно даже при королевском дворе не считалось нарушением этикета равно как обмахиваться веером при духоте, так и почесывать изящной палочкой с бантиком укушенные несносными насекомыми места. А ведь каждое из этих несносных тварей, как бы ни было оно мало по сравнению с телом, на котором гнездится, — это все-таки целый мир! Не так ли, метр?

Ферма расхохотался.

— И у блох могут быть свои блохи, еще меньшие, а у тех еще меньшие!

— Я знаком, метр, с вашим математическим «методом спуска", где вы мыслью своей от малых величин переноситесь к еще меньшим. И так до бесконечности. Я использую ваш математический метод в общефилософском смысле, допуская существование вокруг и внутри нас целого мира мельчайших и враждебных нам тварей, наносящих нам вред.

— Браво, молодой человек! Я недаром поручался за вас. Вы превосходите дерзостью Джордано Бруно, который ограничивался лишь крамольным утверждением о населенности людьми иных миров. Вы же «математически» опускаетесь до непостижимо глубоких уровней природы.

— Я только считал, что без математики нельзя познать мир, — скромно заметил Сирано.

— Прекрасно! Итак, математика в ваших устах становится сестрой философии. Так вернемся к вашему «философскому спуску». Вы пишете: »…между ничто и хотя бы атомом такое бесконечное множество градаций, что и самому острому уму не проникнуть в них. Чтобы выйти из необъяснимого лабиринта, надо допустить наличие наравне с богом вечной материи (а тогда нет надобности в понятии бога, поскольку мир мог возникнуть без него)… как же мог хаос сам собой организоваться?» Друг мой, вы задаете здесь отцам церкви поистине коварный вопрос! А они, надо вам сказать, не любят, когда их ставят в безвыходное положение, и начинают искать выход «с факелами в руках».

— Я вас понял, метр. Но страшиться их — это перестать мыслить.

— В этом вас не упрекнешь, молодой философ! Вы пишете дальше: «Нужно представить себе, что бесконечная Вселенная состоит из бесконечных атомов

— весьма простых и в то же время нетленных… все действует по-разному, соответственно своим очертаниям…» Я полагаю, свойствам?

— Да, свойств, определяемых «очертаниями» или «строением» изначальных элементов, которые, в свою очередь, состоят… и так далее, соответственно вашему «методу спуска".

— Следовательно, как принято говорить в математике, — резюмировал Пьер Ферма, — человека, по-вашему, нельзя считать центром мироздания?

— Позвольте процитировать самого себя из трактата «Иной свет»: «Неужели только потому, что солнце отмеривает наши дни и годы, можно утверждать, что оно создано для того, чтобы мы не натыкались лбами на стенку?»

— И этот вопрос, дорогой мой философ, кое-кто сочтет за «еретический».

— Так что же нееретично, метр?

— Если не считать Библии в церковном толковании, то, пожалуй, что одна математика, да и то до тех пор, пока мой друг Рене Декарт не взялся доказывать математически существование бога. А в это надлежит верить бездоказательно!

Сирано сокрушенно вздохнул. Ферма вопросительно посмотрел на него.

— Я вспоминаю крушение своей трагедии «Смерть Агриппы», где я ополчился на бездумные верования, — объяснил Сирано.

— Конечно, восстала церковь! Рене Декарт тоже поплатился, попав в немилость к его святейшеству. Впрочем, не вы ли защищали со шпагой в руке творения Декарта от костра изуверов?

— Я уже больше не беру шпаги в руки, заменив ее пером.

— Но перо у вас не менее разящее и куда более опасное, чем былая шпага, судя по уже написанным памфлетам и трактатам.

— Я уже задумал новый трактат.

— Не будет ли он столь же еретичным?

— Разве так уж против истинной веры показать рядом два общества: одно, похожее на наше, земное, где царит несправедливость, и в противовес ему — страну мудрецов, руководимых только благом людей?

— Тогда учтите, что «несправедливость — обратная сторона выгоды».

— Спасибо, метр, за прекрасную мысль!

— Я, как юрист, хотел бы уберечь вас от гонений и запретов, что следует ожидать со стороны церкви и сильных мира сего, оберегающих свою выгоду.

— О метр! Я потерял лучшего друга и советника, с которым вы свели меня в тайном обществе доброносцев, теперь я чувствую замену в вашем лице!

— Я всего лишь даю вам «юридические советы», как избежать осложнений. Живописуя царство несправедливости, представьте его хотя бы «царством птиц», что ли, дабы люди формально не могли быть на вас в претензии.

— Царство птиц? Как в басне! Прекрасная мысль! Благодарю вас, метр! Вы наставляете меня, как ритор! Я постараюсь нарисовать такого «царя-орла», который воплотил бы в себе все ужасы земной тирании и деспотии!

— Оставшись при этом неуязвимым, — с хитрецой вставил Пьер Ферма.

— И как контраст с этим злобным «царством птиц», — увлеченно продолжал Сирано, — я нарисую страну мудрецов, руководимых не выгодой, а общим благом людей. И в их числе я вижу незабвенного Томмазо Кампанеллу.

— Страна мудрецов? Где вы нашли ее?

— На Солнце, дорогой метр.

— Не слишком ли там жарко?

— Зато нет темноты. Это символ, конечно!.. Недаром несравненный Томмазо Кампанелла назвал свой Город «Городом Солнца». У меня же не только страна, а планета, названная «Солнцем», «Солярией»!

— Может быть, среди ваших мудрецов найдется место и для математиков! Их чистую науку нельзя не уважать.

— Разумеется, метр! Тристан, готовя меня стать философом, в первую очередь приобщил своего ученика к математике. И даже был доволен им.

— Прекрасно! Вы открываетесь мне еще с одной стороны. Не дать ли вам, как другим нашим математикам, одну коварную математическую задачу: доказать простенькую с виду теорему. При вашем согласии, разумеется.

— Охотно попытаюсь это сделать, если мои способности окажутся достаточными.

— Обычно я задаю свои математические этюды, зная их решение, как это делают шахматисты в своих красивых шахматных этюдах.

Однако сейчас я еще не знаю, как доказать очевидное: Нельзя разложить в целых числах ни куб, ни квадрато-квадрат и вообще никакую степень больше двух на два числа в той же степени. Мне удалось доказать это лишь для квадрато-квадратов.

— Значит, это не так-то просто, метр. Не сломать бы мне зубы об этот орешек.

— Чтобы узнать, что внутри ореха, надо его раскусить. Если вы решаетесь на это, то условимся о встрече здесь через неделю. И очень хотел бы тогда же узнать побольше и о вашей стране мудрецов.

Сирано был рад увидеться с Ферма еще раз. При этом он сам себе не сознавался, что возможная встреча с Франсуазой так же влекла его сюда.

Однако сейчас, провожаемый по лестнице Пьером Ферма, он задержался на ступеньках, видя, что Франсуаза собирается отлучиться из-за стойки. Он выждал несколько мгновений и проскользнул к выходу, надевая на ходу шляпу на свой злосчастный парик.

Проводив гостя, Ферма заказал вернувшейся хозяйке жареного цыпленка на обед.

Когда же она, чем-то расстроенная, принесла ему тушеной баранины, он лишь поднял брови и ничего не сказал.

Он по роду своей основной деятельности умел разбираться в человеческих душах, подумав с улыбкой, что решение математической задачи на этот раз, быть может, послужит человеческим чувствам. И не ошибся.

Глава пятая. ТАЙНА СТЕПЕНЕЙ

Лучше один раз увидеть, чем много раз услышать.

Народная мудрость

Как известно, после окончания Тридцатилетней войны в Европе по опустошенным странам бродили разбойничьи шайки под видом нищих, бродяг, отслуживших солдат-наемников и странствующих актеров, в том числе и компрачикосов, похищающих или покупающих детей, чтобы, уродуя их, приспособить малышей для привлекающих толпу зрелищ, перепродавая потом уродцев как шутов или «акробатов без костей».

Одной из жертв этих негодяев оказался маленький Жан, худенький, робкий, забитый и изголодавшийся французик из Эльзаса. Его за небольшую мзду продали кочующим «артистам» отчаявшиеся родители, чтобы прокормить остальных шестерых детей.

Изуверы подготовили Жана для удивительного представления в расчете вызвать восторг зрителей. Им объявят о сверхъестественной остроте слуха мальчика, который услышит, несмотря на поднятый зрителями шум, сказанные кем-нибудь из задних рядов шепотом слова, которые услышать невозможно!

Непритязательная толпа шумела, кричала, аплодировала, стучала ногами и скамейками, орала, оглядываясь назад на вставшего в задних рядах и что-то шепчущего шутника. И ликовала, когда мальчонка с птичьим личиком, остреньким носиком и глазами-бусинками, стоя на подмостках, слово в слово повторял сказанное, порой даже по-чужеземному.

Озорники потешались, ругаясь на языке сарацинов или турок, а то и произнося непристойности по-французски, мальчик, не понимая даже смысла мерзостей, безошибочно их повторял.

Мужчины и женщины валились с лавок, катались по полу в исступленном хохоте.

Балаганщики были довольны: толпы ломились к ним и мелкие монеты текли звонкими ручьями.

Как-то на диковинное ярмарочное представление забрел любопытствующий монах-иезуит из монастыря св. Иеронима, отец Максимилиан.

Единственный среди простодушных зрителей, он понял, что мальчик вовсе не обладал феноменальным слухом, а попросту совершенно глух.

Прикинувшись разгневанным, хитрый иезуит явился в балаган и срывающимся фальцетом пригрозил обманщикам разоблачением, ибо мальчик, судя по его произношению, со дня рождения слышал, научившись правильно говорить, а слуха был лишен злодейски своими хозяевами, которые хотели заставить его, ставшего глухим, научиться безошибочно различать звуки по движениям губ.

Предводитель шайки струсил при одном упоминании всесильного Ордена Иисуса и поспешно согласился уступить за сходную цену мальчика монастырю. (Разумеется, при клятвенном обещании монаха молчать о раскрытой им тайне.) Так щуплый глухой Жан стал сначала служкой, а потом послушником в монастыре св. Иеронима.

Отец же Максимилиан-старший (к тому времени появился и Максимилиан-младший) возвысился до казначея и у самого генерала Ордена был на хорошем счету.

Шло время. Монахи усердно готовили мальчика к предназначенной ему роли, заботясь прежде всего о воспитании в нем фанатически преданного иезуитам католика.

Отец Максимилиан, обладая добродушным лицом и елейным голосом, с завидной артистичностью разыгрывал отеческое отношение к приемышу, окружая его заботой и даже лаской. Неудивительно, что вскоре он стал для него воплощением доброты и святости. Истово верующий юноша готов был на все ради своего спасителя, избавившего его от побоев и унижений в преступной шайке.

Наконец наступила пора применить необыкновенные способности заполученного иезуитами послушника.

Уверенный, что он служит святому делу, глухой послушник старательно караулил у дома матери Сирано де Бержерака. И когда тот появился там, Жан, узнав по описаниям характерный нос, тотчас сообщил о появлении вольнодумца отцам иезуитам.

Дальнейшее поручение следить за каждым шагом безбожника, оскорбившего святой орден и названого отца Жана Максимилиана-старшего, узнавать каждое произнесенное Сирано слово Жан воспринял как выполнение священного долга.

Взамен потерянного слуха у него выработалось некое «шестое чувство», позволявшее ему безошибочно ориентироваться на улицах. Это позволяло ему незаметно всюду следовать на почтительном расстоянии за Сирано.

Однажды, сопровождая так его, он оказался под лесами строящегося дома рядом с трактиром «Не откажись от угощения!».

Прочесть эту вывеску Жан не умел, но то, что Сирано завернул в трактир, заметил и тотчас же проник туда следом, устроившись за дальним столиком так, чтобы видеть губы Сирано и беседующей с ним трактирщицы.

Произнесенное имя Гассенди напомнило Жану, что отец Максимилиан говорил о нем как об изгнанном из Экса иезуитами профессоре, пытавшемся в своих лекциях по философии разлагать студентов идеями язычника Эпикура. Жан сразу насторожился, а когда узнал, что речь идет о бегстве Сирано от гвардейцев его высокопреосвященства, он восхитился прозорливостью отца Максимилиана, угадавшего в Сирано опасного преступника.

Мог ли знать несчастный глухой истинную сущность происшедшего в Париже, а потом в Альпах несколько лет назад!

Появление судейского из Тулузы, метра Ферма, заронило у Жана подозрение, что перед ним заговорщики, замышляющие недоброе против церкви и короля. К великому его сожалению, они вскоре же укрылись в комнате приезжего наверху, и Жан не мог видеть их губ.

Но и того, что Жан успел узнать, было немало. Из беседы Сирано с Франсуазой он понял безнравственность хозяйки, убегавшей через окошко от законного мужа, чтобы бунтовать с чернью на баррикадах, не говоря уже о ее посетителе, бежавшем с ее помощью от преследователей, посланных кардиналом.

Когда «заговорщики» расставались, они произносили скорее всего тайные слова, упоминая какие-то степени.

Отец Максимилиан, выслушав донесения Жана, заметил, что под степенями, несомненно, разумелись титулы владетельных особ, против которых замышлялось злодеяние.

Отец Максимилиан похвалил послушника за усердие и пообещал, что в случае дальнейших успехов он свезет Жана к знаменитому лекарю в Лионе, который сможет вернуть ему слух.

Радости Жана не было границ. Впрочем, его усердие умножать не требовалось.

Через неделю, даже ранее условленного часа, он уже был в трактире Франсуазы и видел, как обрадовалась она заблаговременному, кстати сказать, приходу Сирано де Бержерака.

Она усадила гостя за столик, хорошо видимый Жану, и сказала с укором, который можно было угадать по тому, как складывались ее губы:

— Отчего вы так быстро исчезли в прошлый раз? Или я вам чем-то не угодила? А ведь в былое время, даже очень спеша, вы все же очень хорошо попрощались со мной! Или забыли?

Сирано покраснел, чего Жан объяснить не мог.

— Моя Мадонна! Могу признаться вам, что насколько я торопился в прошлый раз покинуть незамеченным ваш дом, настолько теперь я стремился в него, чтобы увидеться с вами.

— Как понять вас, господин? Вы всегда говорите такими загадками.

— Вы правы, Франсуаза, в отношении загадок, ибо все время, пока я ждал желанной встречи с вами, я посвятил решению загадок.

— Ну вот еще! — воскликнула Франсуаза. — Вам придется объяснить мне это попроще. Я ведь из крестьянской семьи, у нас в доме была всегда одна загадка: как прокормить ребятишек, а нас было одиннадцать. Вот меня и отдали трактирщику, который, спасибо хоть за то ему, перебил меня у бродячих артистов.

Жан вздрогнул при этих словах, но решил, что враг человеческий хочет испытать его готовность служить монастырю и богу.

К величайшей досаде Жана, Франсуаза наклонилась к Сирано и они стали шептаться так, что их губ не было видно. О чем они могли говорить? Жан поспешно пересел за другой столик и вновь стал понимать их загадочный разговор:

— Как же вы могли подумать, чуткий господин, что число волос на голове определяет счастье человека?

— Простите, милая Мадонна, я хотел уберечь вас от своего уродства, от себя во имя вашего же счастья.

— А вы знаете, что такое счастье?

— Хотел бы знать, моя Мадонна!

— Так вы хотите знать, в чем счастье? Я отвечу вам, потому что никогда его не имела и лишь мечтала о нем. И узнала.

— Мадонна! Вашими устами заговорит сама истина!

— Это взаправду истинно, что я вам скажу. Я узнала это там, на баррикаде. Счастье — это Свобода, Равенство, Братство, — и совсем тихо для одного лишь Сирано добавила, но Жан все равно уловил, — и Любовь…

— Так вот в чем Счастье! В Свободе, Равенстве и Братстве?

— И в Любви, — теперь уже громко добавила Франсуаза.

— Вы постепенно открываетесь мне во всей своей подлинной красоте, мадонна Франсуаза! Я боюсь стать слишком частым гостем у вас.

— Почему гостем? Почему только гостем? — краснея и опуская глаза, промолвила Франсуаза и отвернулась, так что Жан перестал ее «слышать».

И тут в трактир вошел к назначенному часу метр Ферма и сразу же опять, к досаде Жана, увел Сирано к себе наверх.

Но если бы каким-либо чудом Жан смог перенестись в комнату Ферма, все сказанное там показалось бы ему иносказаниями, а написанное, если бы он даже знал грамоту, — тайнописью!

— Так что вы уяснили, друг мой, за это время?

— То, что все величины в вашей теореме должны отличаться от нуля.

— Ну это само собой разумеется. Что же еще?

— Пока, метр, мне, безусловно, ясно, что квадрат со сторонами в целых числах можно разделить на два квадрата тоже в целых числах, равно как и линию на два отрезка без остатка. В обоих случаях «плоскостных фигур», то есть умещающихся на плоскости. И в том я усматриваю характерное свойство плоскостных фигур. Этими свойствами уже не обладают ни куб, ни квадрато-квадрат, ни невообразимые фигуры более высоких степеней, представить которые недоступно человеческому уму.

— Браво! Вы прекрасно выразили свойства «плоскостных мест»! Познали сокровенную красоту чистой математики!

— Математика действительно прекрасна, метр. Именно поэтому она должна обладать и такой особенностью, присущей всему прекрасному, как симметрия!

— Что вы имеете в виду? — насторожился Ферма.

— Я убежден, что диофантово уравнение степеней должно иметь целочисленное решение не только для линий и квадратов, но и для степеней минус единица и минус два.

— Убеждены? — с лукавством воскликнул Ферма. — Убежденности мало, математика требует доказательств. — И он пододвинул Сирано лист бумаги, обмакнул гусиное перо в чернильницу и протянул его Сирано. — Доказывайте!

— Я воспользовался уроками моего ритора и кое-что вывел дома. Постараюсь сейчас вспомнить.

И он стал писать на бумаге ряд формул.

— Так что же вы тут написали, мой друг? — спросил Ферма, беря в руки исписанный листок.

— Мне кажется, — скромно заметил Сирано, — что ваша теорема не потеряет от некоторого уточнения.

— Уточнения? Вы хотите уточнять точную науку? Э, мой молодой друг! Мне на радость и удивление, вам удалось решить мою задачу. Однако, — поднял он палец, — лишь наполовину! Угадали «подводную часть» моего загадочного корабля, а мачты с раздутыми парусами остаются в тумане. И вы не знаете метра Ферма! Этот хитрюга любит озадачивать людей своими математическими этюдами. Он, видите ли, близок к шахматам, играл и с Рене Декартом, и с кардиналом Ришелье, и особую склонность имеет к древним «мансубам», шахматным задачам, испытывает наслаждение, решив их. Так вот, он, этот метр Ферма, не хочет лишать наслаждения математиков, которые, самостоятельно найдя открытое и скрытое Пьером Ферма, получат истинную радость открывателей. Разве это так уж худо?

— Напротив, метр! Это прекрасно! Но это означает, что вы знали об отрицательных степенях?

— Разумеется, мой друг! Они присутствуют в скрытом виде в моем кратком, верном и лаконичном, как все в математике, утверждении о неразлагаемости в целых числах степеней больше квадрата.

— Как же это может быть? Отрицательное скрыто в положительном?

— Это не более сложно, чем только что сделанный вами вывод. Впрочем, продолжим нашу беседу на языке формул. — И он пододвинул к себе лист бумаги с писчими принадлежностями. — Я для вашего удобства тоже воспользуюсь обозначениями Декарта, а не привычными из алгебры Виета. — И на бумаге под его пером стали появляться аккуратно выписанные строчки формул. — Достаточно, мой друг, привести дроби к общему знаменателю и отбросить его.

— Как видите, — продолжал Ферма, — путем несложных преобразований мы снова приходим к исходному выражению с положительными степенями, хотя начали с отрицательных. Не правда ли? К тому самому выражению, когда целое число, возведенное в степень, может разложиться на два целых числа в той же степени, лишь когда степень эта не больше квадрата. Нельзя представить себе ничего более очевидного, но как трудно это доказать. Не знаю, когда мне это удастся? Вот и вы пытаетесь в своем трактате доказать очевидную мудрость — жить не по праву силы, а по справедливости, противопоставляя «царство хищных птиц» стране мудрецов.

— Поистине, метр, доподлинно очевидное все же невидимо для закрытых глаз.

— Что ж, открыть на это людям глаза — одна из главных задач доброносцев, вынужденных пока что держать свои намерения в тайне. Однако не продолжить ли нам нашу беседу внизу, за трактирным столом? Госпожа Франсуаза обещала мне угостить нас с вами особым обедом, приготовленным с любовью.

— С любовью? — насторожился Сирано.

— Очевидно, она любит готовить вкусные блюда, — с лукавой улыбкой сказал Пьер Ферма и похлопал Сирано по плечу. Они спустились вниз, где их уже ждала взволнованная Франсуаза. Жан пристально наблюдал за вернувшимися «заговорщиками», стараясь хоть что-нибудь уловить из оброненных ими слов.

Франсуаза сама прислуживала за столом, обменявшись с Сирано взглядом, она потом, подходя к столу гостей, не поднимала глаз.

— Итак, дорогой мой друг! — начал Ферма, поднимая кружку вина. — Я предлагаю выпить за отрицательные степени!

— За разложение степеней, метр!

— Ваши кушанья, госпожа Франсуаза, заставляют забыть обо всем, даже о том, что особенно нужно помнить толстеющему человеку! — говорил Ферма, уплетая жаркое.

Жан старался уловить тайный смысл даже в этих словах. А когда Сирано, поднимая следующую кружку за Франсуазу, которую сравнил с мадонной, говоря, что она, казалось бы, далекая от математики, открыла ему поразительную по своей точности и выразительности формулу, и повторил ее: «Счастье — это Свобода, Равенство, Братство… и Любовь», Жан понял, что заговорщический разговор с лозунгами черни, бушевавшей на баррикадах, продолжается.

Отец Максимилиан, которому он потом постарался передать все это, заметил:

— Отрицательные степени? Это, надо думать, отнятые мятежниками титулы и состояния у высокородных господ. А формула их счастья — это призыв к мятежу, поползновение на божественные устои власти и государства. Мы на верном пути, мой добрый Жан! Что же еще говорили смутьяны?

— Они прощались, отец мой. Судейский возвращался в Тулузу. А Сирано де Бержерак обещал подготовить и прислать ему письмо с доказательством чего-то, что он надеялся доказать, и с трактатом о государствах солнца.

— Это несомненный памфлет, и теперь уже не на кардинала Мазарини, а на самого короля Людовика XIV, которого уже называют Солнцем.

Жан, издали следуя за Сирано, когда он покинул ставший ему таким родным трактир «Не откажись от угощенья!», отметил необычайную задумчивость «заговорщика», шедшего с опущенной головой.

Из-под стропил строящегося рядом с трактиром дома Жан некоторое время наблюдал за Сирано, потом проводил его до самого дома, где Бержерак уединенно жил вместе с матерью и младшим братом.

Что делал, о чем писал Сирано, тень которого виднелась на стене через окно, Жан не знал и узнать не мог.

Не узнали об этом, к несчастью, и ученые всего человечества, напрасно мучившиеся над вопросами, занимавшими в те дни Сирано де Бержерака.

Своими трактатами «Иной свет, или Государства и империи Луны» и «Государства Солнца» (считавшегося незаконченным) Сирано де Бержерак как бы подготовил почву для восприятия лозунгов Великой французской революции.

Ни о чем этом Сирано, конечно, не думал, он искал математическое выражение того, что сказала ему Франсуаза, и живописал жизнь в стране, где все мыслили бы так, как Томмазо Кампанелла.

Глава шестая. НЕСКАЗАННОЕ СЛОВО

Мысль изреченная — есть ложь!

Тютчев

Кардинал Мазарини, неутомимый и полный энергии красавец, встал с постели, как всегда, рано и после утомительной, но необходимой для его сана молитвы в присутствии прислуживающего ему капуцина направился в свой деловой кабинет для неустанных трудов во имя короля и блага Франции.

Если блистательный «Пале-кардинал» (дворец Ришелье) как бы олицетворял собой яркий, безудержный нрав всесторонне образованного, дерзкого, отважного, коварного и жестокого герцога Жана Армана дю Плесси, кардинала Ришелье, то совершенно иным был дворец его преемника, сына сицилийского мастерового, былого камердинера, солдата, монаха, проникшего в свиту папского нунция. Замеченный Ришелье, став его секретарем и незаменимым помощником, он наследовал вместе с кардинальским титулом и эту власть патрона.

Парадные комнаты его дворца, куда направлялся Мазарини, отличались намеренной простотой и аскетической строгостью, как и он сам, сочетающий щегольство с показной скромностью кардинальской одежды, алая подкладка которой впечатляла не меньше пурпурной мантии его ослепительного предшественника.

Мазарини обычно избирал путь в свой кабинет через роскошные, но для всех закрытые холодные залы, проходя через которые он равнодушно скользил взглядом по золоченым корешкам редких книг своей знаменитой библиотеки, распроданной было Фрондой, но восстановленной теперь ее владельцем, который, умело скрывая свое невежество, никогда не раскрывал дорогих переплетов. С таким же равнодушием проходил он и мимо потускневших от времени бесценных картин великих художников в золоченых рамах, с пошлой безвкусицей как попало развешанных в галерее, ведшей в просторный зал, заваленный сложенными в штабеля персидскими коврами, между которыми оставлен был лишь узкий проход в небольшую комнату, где Мазарини обычно задерживался, с наслаждением любуясь золотыми украшениями, бельгийскими кружевами и драгоценными камнями, знатоком которых себя считал. Из этой «сокровищницы» он переходил в другую, где на столе стопками красовались сложенные бумаги — закладные записки должников, которых кардинал ссужал деньгами под ростовщические проценты.

Пройдя этим путем и как бы ощутив свое многомиллионное могущество, Мазарини через низкую потайную дверь проник в свой рабочий кабинет, где его должен был навестить для очередных наставлений юный король Людовик XIV, послушно выполнявший волю матери как в изгнании, так и в обретенной вновь столице.

Королю пришлось, морщась от тяжелого воздуха, пройти через тесную приемную, где, как и при Ришелье, толпились вельможи и солдаты, торговцы и монахи, а также магистратские, судейские и прочие чины, прибывшие за получением из рук кардинала дипломов на свои должности, приготовив для вручения мзду, положенную курьеру, обычно такие дипломы доставлявшему, чем Мазарини отнюдь не брезговал.

Низко кланяющийся капуцин подобострастно ввел в кабинет юного короля, который привычно подошел под благословение своего первого министра и наставника.

— Ваше величество, — звонко начал Мазарини, — вам надлежит подписать ряд указов, почтительно подготовленных мною в расчете привлечения в наш лагерь былых врагов, доблестно разгромленных Тюреном при взятии Парижа.

— Что это? — с опаской спросил Людовик XIV и поморщился. — Опять тюрьмы, казни?

— О нет, — покойно произнес Мазарини. — Всему свое время, ваше величество. Привлеченный на нашу сторону враг стоит десяти казненных, ибо не просто сойдет с нашего пути, а встанет на нем впереди нас, чтобы ради собственной выгоды истреблять былых своих соратников, верно служа отныне вашему престолу.

— Чем же этого можно достигнуть, ваше преосвященство?

— Милостью и всепрощением, ваше величество, прославлением вашего милосердия. И упомянутой мной выгодой, которую извлекут прежние наши противники, перейдя к нам.

— Мои или ваши? — не без хитрецы спросил юноша.

— Посвятив себя величию вашему, я не могу отделить врагов своих от врагов ваших, но хочу и тех и других сделать покорными слугами короны.

— Поистине я не устаю учиться у вас, мой наставник!

— По моему совету вы простили принца Конде, вы позволили бежавшему из тюрьмы кардиналу Рецу вернуться во Францию частным лицом. Пусть пишет мемуары. Принц же Конде станет блюстителем дворцового этикета, который вы жестоко введете для обожествления короля и укрепления трона. Поэтому нижайше прошу ваше величество подписать несколько указов о помиловании и награждении.

— О награждении? — удивился Людовик XIV. — За что? Кого? Опять того же прощенного только что принца Людовика II Конде? Вы не ошиблись, кардинал?

— Так надо, ваше величество. Вы наградите его не столько за его заслуги, сколько для его стараний и нашей пользы.

И тут Людовик XIV хмыкнул и произнес фразу, вошедшую впоследствии в историю, поскольку он повторял ее не раз:

— Награждают не за что-нибудь, а для чего-нибудь.

— Мудрейшие слова, ваше величество! Они прославят короля Франции в веках!

Юноша усмехнулся, понял, что наставник доволен своим учеником. И, сев в предложенное первым министром кресло за его столом, стал послушно подписывать один за другим указы.

Мазарини стоял за его спиной и забирал обретшие силу бумаги, передавая их капуцину.

— Вот теперь о вас, ваше величество, будут говорить как о милостивейшем из всех государей, — с поклоном произнес Мазарини.

— А о вас как о мудрейшем министре, которому мне никогда не найти замены, — ответил юный король, вставая.

Мазарини проводил его только до дверей кабинета, и юный король вынужден был, снова морщась, идти, чуть ли не проталкиваясь следом за капуцином, раздвигающим впереди него толпу ожидающих приема. И лишь на внешней лестнице он очутился в окружении ожидавшей его свиты.

Через несколько минут королевская карета со скачущими рядом блестящими всадниками загромыхала по булыжной мостовой.

Мазарини стоял у окна, наблюдая за отъездом короля. Какие всходы дадут зерна, брошенные им в душу юного монарха?

Резко отвернувшись от окна, он дал знак стоящему в выжидательной позе капуцину, и тот ввел в кабинет двух скромных монахов из монастыря св. Иеронима, чем-то похожих друг на друга. Кардинал уже знал, что это иезуиты, всегда стремясь поддерживать с этим опасно влиятельным Орденом взаимовыгодные отношения.

— Ваше светлое высокопреосвященство! — сладким тенорком начал отец Максимилиан-старший. — Во имя господа нашего всемилостивейшего и его величества короля, опирающегося на мудрость праведных слуг своих, мы прибегаем к вашей незамедлительной помощи, как высшего стража короны, дабы пресечь греховные замыслы врагов государства и церкви, вероотступников и негодяев, известных Ордену. Кардинал принимал монахов стоя, прижав к груди украшенный бриллиантами крест.

— Во имя Христа, спасителя нашего, готов выслушать вас, верные служители святой католической веры.

— Отец Максимилиан поведает вашему светлому высокопреосвященству о делах столь же греховных, сколь и опасных, — мрачным басом присовокупил младший Максимилиан.

— Я внимаю вам, как слову, господом внушенному.

— Нам удалось установить, ваше светлейшее высокопреосвященство, — вступил снова Максимилиан-старший, — есть вероотступник, уже не раз уличенный и остановленный церковью в своих попытках порочить духовный сан служителей церкви или основы их веры, опирающейся на канонизированное учение древнего философа Аристотеля. К греховной насмешке вольнодумец тот стремился в своей бесстыдной комедии «Проученный педант» и в еретической трагедии «Смерть Агриппы», а также в злобных стишках против вашего светлого высокопреосвященства и даже ее величества королевы-матери, в грязных памфлетах, включенных в недостойную «Мазаринаду». Ныне же этот негодный Сирано де Бержерак совместно с приезжим судейским из Тулузы метром Пьером Ферма замышляет недоброе в кабачке «Не откажись от угощения!», как удалось выследить нашему верному послушнику, который, будучи лишен слуха, умеет понимать слова по движениям губ, о чем мы и спешим донести вашему светлому высокопреосвященству как опоре престола и церкви.

— Полагаем необходимым схватить и казнить заговорщиков, — мрачно добавил младший иезуит.

Мазарини не повел и бровью, лишь переложил крест на груди.

— Святой Орден Иисуса отличается решительностью своих действий, — задумчиво произнес он, — что нельзя не оценить. Но… сейчас, отцы и братья мои, иное время, чем в год трагедии на улице Медников.

— Время иное, ваше светлое высокопреосвященство, — пробасил Максимилиан-младший, — но место то же, улица Медников.

— Вот как? Та самая, где кинжал иезуита-мученика Равальяка пронзил грудь короля Генриха IV?

— Именно так, ваше светлое высокопреосвященство. Он вскочил на подножку открытой королевской коляски именно на улице Ферронвери (Медников), где находится и кабачок, место сбора заговорщиков. И в этом надо видеть перст божий! — елейно произнес Максимилиан-старший.

— Перст божий! — задумчиво повторил Мазарини.

— Воистину так! — гулко прозвучал голос Максимилиана-младшего, — ибо приняв все мучения, Равальяк не смог назвать своих сообщников, руководимый лишь перстом божьим. — И добавил многозначительно: — Недаром регентство матери малолетнего Людовика XIII королевы Марии Медичи после удара Равальяка привело к великой деятельности вашего предшественника, его высокопреосвященства кардинала Ришелье, а вслед за ним и вашу высокую и незаменимую для Франции деятельность.

Мазарини мог бы усмехнуться, но лицо его осталось величаво спокойным, даже строгим.

— Не хотите ли вы оправдать в моих глазах злодейское убийство короля?

— Боже упаси, ваше светлое высокопреосвященство! — воскликнул Максимилиан-старший, укоризненно взглянув на своего спутника. — Но если бы вы выслушали все, что рассказывает наш глухой, но божьей волей «слышащий» без звуков разбойные слова злоумышленников, то пришли бы в священный ужас, подумав о средствах предотвратить готовящееся злодеяние на улице Медников.

— Воистину неотвратим перст божий, отцы и братья мои, — сказал наконец кардинал. — Нам известен былой дуэлянт и убийца Сирано де Бержерак, поднявший оружие против мирных монахов у Нельской башни, воспрепятствовав сожжению книг философа Декарта, осужденных буллой папы; нам известны и гнусные памфлеты Сирано де Бержерака, направленные против нас и ее величества благочестивой королевы Анны. Однако, восстановив в Париже справедливость, мы не сочли нужным преследовать его, ибо волей небес он наказан тяжелой и неизлечимой болезнью.

— И все-таки, несмотря на это, ваше светлое высокопреосвященство, — вставил мрачно Максимилиан-младший, — он снова поднимает свою облысевшую в больнице доктора Пигу голову.

— Я вижу, — усмехнулся Мазарини, — что ничто не скрыто от зоркого ока вашего высокого Ордена.

— Ничего, ваше светлое высокопреосвященство, — подтвердил старший монах, опустив глаза.

— Потому мы и надеемся, что через вас, служителя короны и церкви, господь обрушит свою кару на обнаруженных преступников, — добавил басом младший монах.

— Ценю ваше усердие, братья по вере, — внушительно начал кардинал. — Передайте генералу вашего Ордена наше удовлетворение, однако… высшие соображения, которые руководят сейчас его величеством королем Людовиком XIV, не позволяют нам схватить и бросить на эшафот упомянутых вами уже достаточно провинившегося Сирано де Бержерака и ловкого судейского Пьера Ферма, выгородившего убийцу-гугенота в судебном заседании Тулузского парламента и способствовавшего выигрышу иска грязных крестьян против высокородных господ.

Монахи переглянулись.

— Если вашим светлым высокопреосвященством руководят высшие соображения, то можем ли мы сообщить о них генералу нашего Ордена? — вкрадчиво спросил казначей монастыря св. Иеронима.

— Передайте брату моему, генералу вашего Ордена, что ныне наступила пора милостей короля, которую нельзя омрачать хватаньем кого-либо по указу короля, простившего и даже наградившего только что принца Конде, стоявшего во главе войск, препятствовавших возвращению его величества в Париж. Можно ли снизойти от имени нашего всемилостивейшего короля до подозрений начисто глухого, по вашему признанию, послушника и казнить какого-то стихоплета и судейского из Тулузы?

— Великая мудрость глаголет вашими устами, ваше светлое высокопреосвященство, — закатив вверх глаза, заговорил Максимилиан-старший. — Но что же посоветуете вы делать слугам вашим из нашего ордена, не услышанным в своем рвении предотвратить несчастье, нам, напрасно стоящим у двери, в которую ломятся убийцы.

— Не вы ли, отцы и братья по вере, упомянули о персте божьем? Велика милость святого в своей юности короля, но милость господня еще выше, — и кардинал многозначительно поднял палец. — Будем молить господа о помощи! Ибо вам известно, что все в Его высшей власти, все случающееся на земле: будь то в давнюю Варфоломеевскую ночь или в печальный день на улице Медников, чего, надо думать, он не допустит ныне в Париже в милостивейшие дни Людовика XIV, — предостерегающе заключил кардинал.

Монахи поникли головами.

— Истинно так, ваше светлое высокопреосвященство, — вместе произнесли они. — Все в божьей власти.

— Все! — ясным, чуть повышенным голосом подтвердил Мазарини. — Решительно все во власти господней, даже… несчастные случаи в любом месте Франции, даже на той же улице Медников.

Монахи переглянулись и, низко кланяясь, не поворачиваясь спинами к кардиналу, пятясь, вышли из кабинета.

Через толпу ожидающих приема они шли уверенными шагами, зная, что надлежит им делать, «услышав» невысказанное слово мудрейшего из мудрых отцов церкви и государства, чего не уловил бы и глухой послушник Жан.

Глава седьмая. ПОСЛЕДНИЙ СОНЕТ

Если нельзя бросить голову на плаху, можно бросить плаху на голову.

По Макиавелли

Дни неистовой, вдохновенной работы настали для Сирано де Бержерака после встречи с метром Пьером Ферма.

Он жил как бы в четырех измерениях: как философ, ищущий причины всеобщего Зла; как писатель, создающий картину мудрой жизни счастливых людей, противопоставив ее мрачному царству хищных птиц; как поэт, очарованный внешней и внутренней красотой Франсуазы; и наконец, как математик, увлеченный, казалось бы, такой простой, но неразрешимой задачей метра Ферма.

Чтобы понять все четыре грани Сирано, нужно отыскать их общие корни.

Утро он уделял мудрости, завершая свой трактат «Государства Солнца» (считающийся незаконченным!). С яркостью и сарказмом баснописца наделял он злобных птиц человеческими пороками и позволил коронованному тирану-орлу приговорить автора повествования к лютой казни, счастливо избежав которую тот попадает в страну мудрецов, где находит среди философов незабвенного Томмазо Кампанеллу. И тот показал пришельцу с Земли воплощенную на планете «Солнце» мечту, получившую на Земле, начиная с «Утопии» Томаса Мора, название коммунистической. Для счастливцев, живущих в таком обществе, земные злодеяния так же далеки и чужды, как людям птичьи нравы.

Ежедневный четырехчасовой труд на благо общества стал любому мудрецу необходимым, как дыхание. Свободное время предназначалось самоусовершенствованию, наукам и искусству. Разумное самоограничение позволяло каждому получать бесплатно все, для жизни необходимое. Богатство как избыток потребного потеряло всякий смысл и презиралось бы, стремись хоть кто-нибудь к этим излишкам в условиях всеобщего изобилия и отсутствия ненужного там денежного обращения. И отпали сами собой споры, вражда и войны. Не из-за чего стало воевать и убивать друг друга. Вообще убийство, одна мысль о чем приводила мудрецов в содрогание, противоречило самой сущности людей той страны. Тем более что им удалось найти способ получения пищи и утоления голода без пожирания трупов убитых для этой цели живых существ (как на Солярии, для Сирано незабываемой!), и счастье всех людей покоилось там на свободе, равенстве, братстве и всеобщей любви друг к другу. И не поповская лицемерная «любовь к ближнему» внушила Сирано облик мира «Солнца», а формула Франсуазы, простой француженки из крестьянской семьи, мечтавшей со знаменем в руках на баррикаде о всеобщем счастье.

Эта «формула Счастья» воплотилась у Сирано в его светлую мечту, представляясь ему яркой, наполненной внутреннего содержания и вместе с тем строгой и точной, как математическое выражение.

И, отложив последние страницы трактата, он, словно продолжая его, погружался в дремучий лес цифр, отыскивая тропы закономерностей, ведущие к решению хитрой задачи Ферма.

Тупик досадных неудач искушал его надменной мыслью, что «задача Ферма» не имеет практического смысла и подобна развлекательным ребусам, какими тешатся в гостиных.

Однако скоро эти малодушные сомнения вытеснились ощущением близости волнующего открытия!

Если бы удалось восстановить искания Сирано, то они предстали бы аккуратными строками равенств и неравенств, получающихся при сложении двух наименьших чисел в возрастающей степени и сравнения их суммы с ближайшим значением целого числа в той же степени. То есть увидели бы анализ разложения степеней с выявлением получающихся, тоже наименьших остатков.

И Сирано рассуждал, подводя итог своим исследованиям: отрезок прямой линии естественно разделится на два меньших отрезка, ибо все целые числа, выражающие размеры отрезка, возведены лишь в первую степень, то есть неизменны.

Квадрат гипотенузы прямоугольного треугольника нацело делится на квадраты катетов (тоже в целых числах) в соответствии с теоремой Пифагора.

Куб же, уже пространственная фигура с размерами в целых числах, может разделиться на два меньших куба со сторонами в целых числах, однако уже с остатком, равным двум! То есть практически он делится не на два, а на четыре куба, поскольку два дополнительных кубика со сторонами, равными единице, и уложатся в остаток, равный двум!

А вот квадрато-квадрат, фигура сверхпространственная, тоже делится нацело, но уже на шесть квадрато-квадратов (при остатке = 64!).

Дальше же еще занимательнее и многозначительнее!

Пятая степень (при остатке = 2002) разлагается нацело на 13 целых чисел в пятой степени!

Шестая (при остатке = 69 264) — на 48 целочисленных слагаемых в шестой степени!

Становится совершенно очевидным, что число членов многочлена, состоящего из целых чисел в той же степени, что и разлагаемое целое число, растет вместе со степенью и никак не может равняться двум, что и требовалось доказать в предложенной Пьером Ферма теореме!

О каких же двух слагаемых в той же степени, что и их сумма, может идти речь, начиная с куба? Нужны ли еще доказательства?

И Сирано горько пожалел, что метр Ферма далеко в Тулузе, куда ему не добраться без коня и денег!

А нельзя ли вывести для Ферма формулу, которая отразила бы закономерности, полученные при анализе цифр, притом ввести в формулу лишь одну переменную — показатель степени!

С исступленной настойчивостью принялся Сирано за работу! Формула далась не сразу. Лишь после бесчисленных попыток достиг он желанного ее изящества.

К величайшей своей радости, он увидел, что математическая формула как бы совпадает по форме с определением счастья Франсуазы. И Сирано назвал свою находку «Формулой Франсуазы»!

(n — 1) (2\n + 1)\n = (2n)\n + (2n — 1)\n + n — (n — 2)\n .8

«Счастье — свобода, равенство, братство, любовь!»

Почему только до четвертой степени верна формула? Какую закономерность Природы она отражает?

Четвертая степень! Если куб — высота, ширина и длина, то квадрато-квадрат требует еще одного пространственного измерения! И тут Сирано вспомнил о Тристане, о его объяснении свернутой в неком четвертом пространственном измерении Вселенной! Эврика! Нежданно, блуждая в лесу степеней, он получил математическое подтверждение существования четырех измерений нашего пространства!

И Сирано вдруг пустился в пляс по комнате, насмерть перепугав вбежавшую мать и удивив появившегося в дверях младшего брата.

Сирано кинулся на шею матери и стал покрывать поцелуями ее уже морщинистое лицо.

— Нашел! Нашел! — вне себя от восторга кричал он, подобно древнему Архимеду, выскочившему из ванны с пониманием закона, названного потом его именем. И он закружил Мадлен по комнате.

— Остановись же, остановись, Сави! У меня сердце разорвется, — умоляла мать.

— Виват! — восклицал Сирано и, обращаясь к брату, стал говорить, хотя тот и не подготовлен был, чтобы понять его.

— Ведь никто же не удивляется, что замкнутость Вселенной подтверждается математически при сечении конусов, соприкасающихся вершинами на общей оси. Это доказал Ферма, поворачивая секущую плоскость. Когда она параллельна основанию конусов — получаем окружность, повернем немного — и увидим эллипс, поворачивая еще… ну, поворачивай, — тормошил Савиньон юношу.

— Что поворачивать? — спрашивал тот.

— Плоскость! Плоскость! Ну как ты не понимаешь? По мере поворота секущей плоскости на ней появится все удлиняющийся эллипс. А когда плоскость станет параллельной образующей конуса, ось эллипса как бы уйдет в бесконечность и второго закругления эллипса не будет видно. На плоскости останется лишь часть эллипса в виде параболы!

— Я обязательно когда-нибудь пойму это, — пообещал юноша.

— И ты поймешь, что стоит еще немного повернуть секущую плоскость, и эллипс вернется к нам с противоположной стороны, но теперь уже в виде гиперболы! И минус бесконечность оказывается равна плюс бесконечности, которые едины, находясь на противоположной точке исполинской сферы или какой-то другой замкнутой фигуры (он вспомнил объяснение Тристана о кольце Вселенной с внутренним отверстием, равным нулю!).

— Как я бы хотел это понять!

— Не все поймут, не все сразу поймут, но метр Пьер Ферма, конечно, поймет! Наш мир, наша Вселенная распространена еще в одном направлении (измерении!), в котором и замыкается! И «формула Франсуазы» неумолимо утверждает это, иначе она не давала бы для разложения степеней верный результат для всех четырех степеней! Виват! Матушка, не угостишь ли ты нас по этому поводу вином?

Он увидел, как Смутилась Мадлен, не имевшая в доме никаких запасов, ее выручил стук в дверь.

— Войдите, — крикнула она, — не заперто!

Но стук повторился.

— Входите, кто бы вы ни были! — закричал Савиньон.

И опять раздался настойчивый стук.

— Что за чертовщина! — воскликнул Савиньон и, подбежав к двери, распахнул ее.

На пороге стоял незнакомый молодой человек с узким лицом, птичьим носиком и поблескивающими черными глазками.

— Мне поручено сказать господину Савиньону Сирано де Бержераку, — пожалуй, слишком громко для комнаты произнес он, — метр Пьер Ферма из Тулузы прибыл в Париж, будет ждать его завтра в полдень в трактире «Не откажись от угощения!», что на улице Медников.

Произнеся это и как бы оборвав себя, незнакомец резко повернулся и зашагал прочь.

— Куда же вы, куда? — закричал Савиньон. — С такими хорошими вестями гонцы так просто не уходят!

Но незнакомец даже не обернулся.

— Беги, догони его, — сказал Савиньон брату.

Но Мадлен остановила младшего сына.

— У нас нет ни пистоля, чтобы наградить его за известие, как бы оно ни было желанным, Сави.

Савиньон поник головой, еще некоторое время провожая глазами удаляющуюся по улице фигуру.

Внезапно фигура обернулась и крикнула:

— Мне так приказано передать! — И скрылась за углом.

— Прекрасно приказано! — потирая руки, говорил Савиньон. — Прекрасно приказано! Вы великолепно приказали, метр Ферма, и я постараюсь завтра обрадовать вас!

Мать радостно смотрела на старшего сына. Она так хотела ему счастья. Она даже сказала это слово.

Савиньон в ответ воскликнул:

— Счастье? О, я знаю его суть. Мне рассказала об этом несравненная мадонна, которую я завтра увижу.

— Дай-то бог, — промолвила Мадлен, вознося мысленно молитву. — Я так желаю тебе с ней счастья!

Как это матери умеют читать в сердцах детей, хотя бы те и не проговорились о своих чувствах.

— Как ее зовут, Сави? — спросила она.

— Франсуаза! Я посвятил ей математическую формулу, но сегодня ночью посвящу ей сонет!

— Как хорошо. Ты давно не писал сонетов, а они у тебя всегда такие сердечные, за душу трогающие.

— Не знаю, не знаю, чью душу они тронут, но свою душу я в него вложу.

И после бессонной, но радостной ночи Сирано сложил свой сонет, переписав его на лучшей бумаге, подаренной еще герцогом д'Ашпероном.

ДЕНЬ БАРРИКАД

(Франсуазе)

Теперь я знаю, что за сила

К тебе магнитами влечет:

Улыбкой солнце ты гасила

И обнажала чуть плечо.

Волшебница, Мадонна, Фея!

Созвездий дальних нежный свет!

Но… ни о чем мечтать не смея,

Пошел я за тобою вслед.

И повстречал на баррикаде,

Вверху, со знаменем в руке.

Народный гнев, свободы ради,

Вздымала ты, как вал в реке.

К чертям всех бар! Бар — в гарь и ад!

Народ, вперед! День баррикад!

Наутро, свежий, бодрый, словно и не проведший ночь без сна, Сирано спрятал в сумку свои бумаги с «Формулой и сонетом Франсуазы», торопясь выйти из дома, словно до полудня оставались считанные минуты.

Правда, ему предстояло пройти через весь Париж с окраины, где ютились де Бержераки после пожара их шато в Мовьере. Шел Сирано в столь же приподнятом настроении, как и после первой подаренной ему Лаурой ночи неистового счастья. Теперь он снова летел, едва не отрываясь от земли, как при потере веса в ракете Тристана. Припрыгивая при каждом шаге и что-то напевая, он встречал не удивленные, а приветливые взгляды милых, любезных прохожих. Куда только делись озабоченные горожане, сторонившиеся скачущих всадников и карет с гербами. Сирано казалось, что все, все готовы заключить его в объятия, разделить с ним торжество по случаю сделанного открытия и радость предстоящих встреч с метром и с женщиной, обещающей ему счастье и не отвернувшейся от него ни прежде, ни теперь. И с удесятеренной силой готов был Сирано отдавать всего себя служению людям.

Конечно, он доберется до улицы Медников раньше назначенного срока, можно посидеть на берегу Сены побродить по знакомым улицам, полюбоваться Лувром и Нельской башней, вспомнить былое.

В этот день, как и 45 лет назад, в Париже цвели каштаны. Сирано вдыхал их пьянящий аромат, и ему казалось, что они расцвели именно для него.

Улица Медников не стала шире с траурного для Франции дня 14 мая 1610 года, когда по ней между повозками едва продвигалась королевская коляска, на подножку которой вскочил натравленный иезуитами на Генриха IV злосчастный Равальяк, ударом кинжала покончивший с неугодным королем. Теснота здесь прежняя, как и почти полвека назад.

Сирано приходилось пробираться у стен домов. Он приближался к трактиру ровно в полдень, решив на этот раз встретиться с Франсуазой уже после того, как метр Ферма узнает о «Формуле Франсуазы» и одобрит открытие, и эту победу он поднесет Франсуазе.

Повозки словно нарочно сгрудились здесь, не позволяя Сирано обойти соседний с трактиром строящийся дом. Сирано не мог ждать, пока переругивающиеся возницы расцепят наконец колеса повозок и освободят проход, и скользнул под леса стройки, где возводили уже крышу.

На улице стоял такой шум и крик, как в Мовьере, когда горел шато отца, а Савиньон пробирался в горящий дом, чтобы вынести маленькую сестренку. Огненная балка свалилась тогда прямо перед мальчиком, чудом не задев его.

И в то же мгновенье, словно повторяя минувшее, балка, на этот раз не объятая пламенем, однако не менее тяжелая, свалилась с крыши, но не перед Сирано, а расчетливо прямо ему на голову.

Замертво упал философ и поэт на землю. Шляпа, залитый кровью парик и сумка отлетели в сторону.

На улице не сразу заметили происшествие. Однако возницы вдруг расцепили колеса и разъехались.

Первым к ушибленному Сирано подбежал сердобольный монах и заботливо склонился над ним, зачем-то пододвинув шляпу с париком и оттолкнув сумку с бесценными рукописями.

Как всегда в таких случаях, около потерпевшего собралась толпа зевак. Кто-то грозил кулаком рабочим на крыше, уронившим балку, одни предлагали вызвать лекаря, другие считали, что нужен не лекарь, а священник, чтобы умирающий успел покаяться и не попал в геенну огненную.

Монах, первым подоспевший на место происшествия, согласно кивнул головой в капюшоне и растворился в толпе.

Наконец решили попросить убежище для пострадавшего в соседнем трактире.

Через минуту оттуда выбежала встревоженная Франсуаза и, узнав распростершегося на земле Сирано, с рыданьем бросилась к нему, прикрыв его лицо своими распустившимися волосами.

Ее едва оттащили, чтобы перенести тело в трактир.

Франсуаза предложила лучшие апартаменты для приезжающих, где она будет выхаживать пострадавшего.

Вносили безжизненного Сирано неуклюже, толкаясь и мешая друг другу. В особенности на лестнице.

Франсуазе сунули в руки шляпу с испачканным кровью париком.

Сумка исчезла.

И никогда ее содержание не стало достоянием людей, так ничего и не узнавших ни о «Формуле Франсуазы», ни о четвертом пространственном измерении, ни о последнем сонете Сирано де Бержерака…

Тяжкие дни наступили для безутешной Франсуазы, которая с нерастраченным женским чувством пыталась спасти не приходившего в сознание Сирано. Надежды на выздоровление лекари Франсуазе не оставили.

В своей благостной заботе о душе погибающего в трактир из монастыря св. Иеронима пришел аббат, отец Максимилиан с жирным печальным лицом и опущенными глазами, дабы принять покаяние умирающего.

Бедная женщина, подойдя под благословение иезуита, не подозревала, что вынуждаемое монахом у Сирано покаяние будет последним уничтожающим ударом церкви по вольнодумцу Савиньону Сирано де Бержераку.

Монах с послушником остались в трактире дежурить день и ночь в ожидании, когда несчастный придет в себя, чтобы окончательно быть раздавленным святой католической церковью.

Франсуаза, наивно верующая, воспитанная в почитании священнослужителей, больше всего теперь боялась, что Сирано умрет без покаяния и попадет в ад.

Когда он открыл однажды глаза, она обрадовалась за него, словно он встал на ноги.

Два месяца пролежал он без сознания в ее постели, ощущая, но не воспринимая первую в его жизни женскую ласку и заботу.

Франсуаза нагнулась к нему, заметив, что губы его шевельнулись.

— Что со мной? Где метр Ферма? Откуда ты, Франсуаза?

— Я все время с тобой после того, как бревно свалилось с крыши соседнего дома тебе на голову, мой любимый. А метр Ферма обещал приехать только осенью.

— Все ясно! — сказал Сирано и закрыл глаза.

Отец Максимилиан, предвкушая неотвратимую победу над духом вольнодумца, прислал послушника узнать, готов ли больной к исповеди, поскольку услышал, что Франсуаза разговаривает с ним.

Франсуаза склонилась к лицу Сирано, умоляя принести покаяние почтенному аббату из монастыря св. Иеронима.

Послушник ждал его согласия, чтобы позвать отца Максимилиана.

Губы Сирано зашевелились, но Франсуаза не могла уловить ни звука и в отчаянии обернулась к послушнику.

Неведомо как, «очевидно, велением свыше», как подумала бедная Франсуаза, послушник понял, что шепчет Сирано, и громко, излишне громко, так, что даже отец Максимилиан за дверью услышал, повторил, казалось, непроизнесенные слова:

У клира — Пиррова победа!

Не дам попам души своей!

Смертельного добились бреда,

Но смертный смерти все ж сильней!

Франсуаза в ужасе посмотрела на послушника, осмелившегося произнести кощунственные слова, а тот, закрыв узенькое лицо ладонями, с рыданьем выбежал из комнаты, столкнувшись в дверях с отцом Максимилианом, жадно ждавшим своего часа. Но иезуит этого часа не дождался. Савиньона Сирано де Бержерака не стало…

ПОСЛЕСЛОВИЕ К ТРЕТЬЕЙ ЧАСТИ

Отрицая бессмертие, обрел его.

Герцог д'Ашперон, Великий Вершитель Добра

Сирано де Бержерак заботой друзей, главным образом Кола Лебре, был похоронен в родном местечке Мовьер, рядом с могилой старого кюре, своего первого наставника.

Похороны были скромные. Новый кюре предусмотрительно опоздал на кладбище, боясь мести иезуитов. Шел унылый дождь.

Гроб, украшенный не цветами, а принесенными крестьянами спелыми колосьями былого урожая, опустили в свежую мокрую яму, когда, разбрызгивая лужи, подъехали одна за другой две кареты.

В одной вместе с Ноде прибыл герцог д'Ашперон, а в другой — неизвестная знатная дама.

Поспешивший к ней навстречу галантный Ноде помог ей, как старой знакомой, сойти на землю и, обходя грязь на тропинке, повел ее к могиле, на краю которой стояла Франсуаза.

Платных плакальщиц не нанимали. Только сестра Савиньона, монашенка, рыдала за всех и от всего сердца, заменив разбитую ударом при известии о гибели сына его мать Мадлен де Сирано-де-Мовьер-де-Бержерак. Ее выхаживал младший сын.

Несмотря на слезы, Франсуаза, тоже рыдая, украдкой взглядывала на скрытое мантильей лицо незнакомки, и когда та, чтобы вытереть платком заплаканные глаза, приоткрыла мантилью, успела заметить жаркую красоту испанки, снова скрытую за мантильей.

Немногие друзья прямо с кладбища отправились к Кола Лебре, в его лавочку, рассуждая по дороге, кто бы это могла быть. Называли принцессу Монпансье, графиню де Ла Морлиер, старую баронессу де Невильет или даже герцогиню де Шеврез. Для Франсуазы все они были одинаково ненавистны, и она даже на холмик, возникший над могилой, смотрела с неукротимой ревностью.

Незнакомку узнал только один писатель Ноде, который даже герцогу д'Ашперону не сказал об этом, больше того, он не решился бы признаться в том самому Сирано, встань вдруг тот из могилы.

Молча ехали они с герцогом д'Ашпероном в его карете вслед за каретой незнакомки.

— Какой был человек, ваша светлость! — вздохнул Ноде. — Какой человек! Монахам так и не удалось уломать его.

— Сломать его им удалось, — отозвался герцог, — но не сломить. Я помогу Кола Лебре издать его трактат. Тогда о нашем Сирано можно будет сказать: «ОТРИЦАЯ БЕССМЕРТИЕ, ОН ОБРЕЛ ЕГО».

— Как жаль, что его так широко задуманный трактат «Государства Солнца» остался незаконченным.

— Будущие поколения закончат его, — задумчиво произнес Великий Вершитель Добра. — Мечта о светлом непременно осуществится, если человечество не истребит само себя. Однако, друг мой Ноде, вы в своей неисправимой галантности расточаете любезности даже незнакомым дамам, — неожиданно переменил тему разговора герцог д'Ашперон.

— Нет, почему же… — начал было Ноде, но осекся.

Герцог д'Ашперон понимающе улыбнулся и, откинувшись на спинку сиденья, замолчал.

Кареты въехали в Париж.

ЭПИЛОГ