Клокочущая пустота — страница 7 из 13

Параллели сходятся.

Лобачевский

Глава первая. КОШМАРЫ УЗНИКА

Пусть безоружен, слаб и даже гол, Но против Мрака восстаю теперь я.

Кампанелла

Тибр капризной извилистой чертой разделял Вечный город на две части. По одну сторону на холме Монте-Ватикано высились крепостные стены средоточия высшей церковной власти католицизма. От тяжелых ворот каменные дороги вели к переброшенным на другой берег мостам.

Из зарешеченного окошка в тюремной стене, обрывающейся к реке, нельзя было рассмотреть наемников (стоявших на страже у ватиканских ворот, как и во многих королевских дворах Европы), в пестрых костюмах разного цвета спереди и со спины, швейцарцев и граубинденцев, к кому в свое время обращался узник со словами сонета:

Тиран заплатит, хоть народ без хлеба, За кровь — вам золото, но честь бедна.

Копнешься в совести — она черна.

Вдалеке за мостами виднелся акведук со взлетающими под ним волнами арок древнего римского водопровода, рабами построенного и рабски скопированного римлянами с текущих открытых рек. И поднялось каменное русло водяного потока высоко над землей, без учета, что вода, как давно знали покоренные Римом народы, может течь и по подземным трубам, сама поднимаясь до уровня водоема, питающего водопровод. И просвещенные люди древней империи, оказывается, не имели представления о законе сообщающихся сосудов, обыватели тех времен пользовались отверстиями в ложе виадука, платя за их величину, чтобы получить живительные струйки.

Там у мостов и виадука, у крепостных стен и на дорогах в домах, в лесах, в горах кипел под солнцем мир людей с их страстями и надеждами, горем и счастьем, не запертых в казематах чужой мрачной волей, хотя при всей их кажущейся свободе большая их часть изнемогала от нищеты и непосильного труда, а меньшая утопала в роскоши и пребывала в праздности. Однако все они ЖИЛИ, и ради них погружался узник в науки, размышляя о лучшей жизни и подлинной свободе для всех.

Он обладал впечатляющей внешностью и внутренней силой. Его лицо могло бы показаться хмурым, если не угадать в нем выражение пристального внимания. Пышные седеющие волосы острым «мефистофельским» мыском спускались на лоб мыслителя, увеличенный двумя высокими залысинами по обе стороны этого треугольника. Взгляд из-под темных, резко очерченных бровей был острым и пронизывающим, отражая ищущий пытливый ум. Прямой нос обрамляли две глубокие складки, вертикальными шрамами невзгод и воли оттеняя твердые линии губ. Бритый энергичный подбородок уходил в белый воротник грубой монашеской одежды.

Почти за тридцать лет, проведенных в этой одежде среди тюремных стен, казалось бы, можно привыкнуть к ним, забыть о солнце, звездах, бушующем за решеткой тревожном мире, но не таков был узник!

Насильно вырванный из окружения людей, он остался с ними сердцем и душой, а воображением своим не только возвращался к ним, но и переносил их в созданный им мир Справедливости и Всеобщего счастья.

Неотступно изучая в неволе науки, он писал в темнице трактат за трактатом, заинтересовав ими в конце концов и отцов-тюремщиков, и отцов церкви, качавших головами по поводу его неудержимого стремления помогать страждущим и угнетенным с осуждением при этом сильных мира сего.

Но когда дело касалось звезд, интерес к трудам узника умножался, ему даже дозволяли выходить по ночам на тюремный двор, чтобы наблюдать пророчащие звезды, ибо никто, как он, не умел читать по ним судьбы людей, познав тайны движения небесных светил.

И узник наслаждался, видя звезды над головой, мысленно рисуя рожденные древним вымыслом созвездия и изучая петлеобразно мечущиеся по небосводу планеты. Особую же радость он испытывал при виде красок рассвета, когда всходило могучее животворящее солнце, огонь которого он ощущал в себе для передачи людям.

Но вместе с восходом солнца запиралась и дверь его темницы.

Перед тем как приступить в глухой камере к своим трудам, он забывался тяжким тревожным сном, полным видений, от которых не могла его избавить даже непостижимая для былых его мучителей воля.

С беспощадной ясностью воскрешали сны то, что он хотел забыть, ибо, если он и жил, то лишь для будущего, а не для мрака минувшего.

Видел он себя и пятнадцатилетним Джованни Домиником, которого предназначал отец для юридической карьеры, собираясь отправить к родственнику в Неаполь.

Гневным вставал облик отца, узнавшего о намерении непокорного сына постричься в монахи. Взгляд, унаследованный сыном от отца, у сына был пристальным, а у отца неистово пылающим. Но непреклонным оказался Джованни. Однако ни отец и ни обвиненный им в пагубном влиянии на сына его первый учитель-доминиканец, отец Антонио, не догадывались о том, что руководило юношей.

И в монастыре под прохладным его сводчатым потолком, когда сам настоятель постригал его в монахи, нарекая в монашестве именем Томмазо, не подозревал он, почему тот взял себе это имя, почему ушел из мира суеты.

Ответом на это служили видения узника, бывшие отсветом того, что случилось в другой стране с совсем иным человеком, чье лишь имя он взял себе вместе с факелом, как бы зажженным у Солнца, чтобы освещать им путь людей.

И ощущал во сне узник, что не Томас Мор, а он сам всходит на эшафот и с улыбкой дружески обращается к палачу с секирой, которой тот отсечет сейчас ему голову:

— Любезный, а ведь погода нынче недурна! Не правда ли?

Так расстался с жизнью Томас Мор, друг Эразма Роттердамского, автор не умирающей и в наши дни книги «Утопия», что в переводе с древнегреческого языка означает «НИГДЕЙЯ», рассказывающей о «месте, какого нет на Земле», где живут люди, отказавшись от главного зла всех зол — от частной собственности, власти денег и неравноправия.

Однако не за это светоч мыслящих людей грядущих поколений, не за упорную борьбу против всех форм насильственной смерти, начиная с войн, кончая казнями, не за то, что недавний первый министр английского королевства отважно восстал против собственного короля Генриха VIII и разбойничьей политики «огораживания» с ограблением крестьян, а за то был признан Томас Мор святым, что отказался присягнуть этому королю как главе провозглашенной англиканской церковью, отколовшейся от католической. Но этот шаг был всего лишь каплей, переполнившей горькую чашу протеста несгибаемого философа против мрачного абсолютизма и грубого произвола.

Узник просыпался в холодном поту, словно именно его только что казнили на глазах у ревущей, жадной до таких зрелищ толпы.

Но другие его сны, еще более ранящие, воскрешали и то, что происходило десятилетия назад и с ним самим. Заточенный ум, не получая новых впечатлений, неумолимо воскрешал былое.

И вот он видит себя юным монахом, направленным завершить образование в Сан-Джорджо, но вынужденным заменить заболевшего старца, взойдя вместо него на кафедру собора в Козинце и приняв участие в высоком богословском диспуте доминиканцев с францисканцами.

Узник снова шептал на своей жесткой койке те красноречивые слова и неопровержимые аргументы, которые повергли тогда в прах всех его оппонентов и сделали его признанным победителем-доминиканцем, чего ему не могли простить те, кто стал отныне его врагами.

Их мести ждать пришлось недолго. Святая инквизиция схватила слишком ретивого юного монаха, обвинив его по доносу в пользовании книгами, которые по велению папы были в монастыре под запретом. Ведь только эти книги, цитированные им, могли принести ему победу на диспуте!

Но как изобретательно защищался он, предназначенный отцом в юристы! Как поставил «святых» судей в тупик, приведя все «крамольные цитаты» из других дозволенных книг, доказав, что если кто видел эти цитаты в запрещенных книгах, то незаконно и пользовался ими!

Пришлось столь же начитанного, сколь и находчивого юнца отпустить.

Но неукротимый его нрав вскоре сказался. Томмазо обрушился на вышедшую книгу заметного итальянского юриста и философа Якова Антонио Марта «Крепость Аристотеля против принципов Бернардино Телезия». Томмазо был страстным последователем Телезия, непримиримого борца со схоластами, которые опирались на незыблемые устои учения Аристотеля. Пыл Томмазо оказался столь горяч, аргументация же столь неопровержима, сопровождаемая к тому же угрозой разгромить Марта еще сильнее, если тот рискнет продолжить спор, что Марта отступил перед одержимым противником, в которого «вселился дух Телезия», ибо почтенный философ не предвидел, что осужденный им автор может ответить из могилы.

Но на помощь Марта пришла инквизиция, схватив Томмазо по двойному обвинению: в оскорблении генерала ордена и в сочинении богопротивной книги «О трех обманщиках».

Узник вновь видел во сне вытянувшиеся лица судей в сутанах, когда он доказал им, что генерала ордена нельзя оскорбить, ибо в уставе ордена говорится, что его члены отрекаются от всего суетного и мирского, оскорбление же следует отнести к несомненной суетности, генерал же ордена в своей бесспорной святости нарушить устав не может. Что же касается книги «О трех обманщиках», то, как в этом легко убедиться по ее титульному листу, она издана до его рождения, ибо отцы-судьи святой инквизиции не выразят сомнений в том, что он не достиг еще возраста старца, чтобы быть автором старой книги.

Нет, недаром отец метил его в юристы, немало смог бы он сделать на этом пути!

Но он избрал другой путь, где собственные заблуждения наряду со светлыми стремлениями сыграли в его жизни роковую роль.

Пробуждаясь от своих снов, узник брался за неизменные занятия. Трактаты чередовались с составлением гороскопов для суеверных лиц, которые за деньги проникали к нему через тюремщиков, чтобы узнать по лишь одному узнику известному расположению звезд свои судьбы. Узник был рад любому общению с людьми и никому не отказывал.

Но суеверие, которое в существе своем хуже любой религии, ибо не покоится на моральных кодексах, подобно христианской, мусульманской, даже буддийской, а служит лишь себялюбию людей, верящих ради мелких своих интересов в невежественные приметы, в случайное и якобы влияющее на событие расположение звезд или самообманным гаданиям, когда собственное благополучие даже для священнослужителей становилось более важным, чем каноны слепой веры в бога, так опекаемой церковью крестом и костром.

Но слишком честным воспитал себя узник, чтобы составлять гороскопы, которым не верил бы сам. В этом и была его давняя беда! При всей своей внутренней силе он оставался все же человеком, не лишенным слабостей и предрассудков. Однако в искренности ему никто не смог бы отказать ни теперь, при чтении по звездам судеб неизвестных ему людей, находясь в заточении, ни почти тридцать лет назад, когда коварное расположение звезд подсказало ему, что якобы пора действовать. И это время оживало в его кошмарах. Как живой виделся ему его боевой друг Маурицио де Ринальди, статный, смелый, увлеченный, весь бушующее пламя, рыцарь свободы! С ним вместе возглавляли они заговор против испанской короны, поработившей родную им Калабрию, а звезды подсказали Томмазо в этом дерзком деле успех!

Пламя восстания должно было вспыхнуть от факела, зажженного Томмазо, как он хотел думать, от Солнца, сливающегося у него с образом обожаемой матери.

Недаром написано им такое вступление к сонетам:

Я к матери, что жизнь мне подарила, Любви сыновней обращаю взор.

Как в годы детства, так и до сих пор Во мне живет ее родная сила.

Со мной, с отцом держалась нежной, милой, Уча добру, без ханжества, без ссор, Теперь мудрец, со Злом затея спор, Меняю мир, что мне она открыла.

Огромен он, но познаваем все ж.

Когда изучишь его глубже, тоньше, Дорогу к Истине моей найдешь.

И зазвучит мой голос правдой звонче.

Сгорит пусть спесь, невежество и ложь В огне Добра, что мне отдало Солнце!

Эти зажигательные слова Томмазо вместе с ненавистью к поработителям вдохновили Маурицио де Ринальди на действия дерзкие и решительные.

Если Томмазо сумел через странствующих по всей Калабрии монахов зажигать жаждой восстания умы людей, то Маурицио де Ринальди готовил непримиримый кровавый бой, и, чтобы собрать для него силы, он не останавливался ни перед чем.

Монахи, во главе с первым соратником Томмазо Дионисием Понцио, подготовили крестьян, Маурицио де Ринальди привлек на свою сторону дворян. Не прошли мимо его внимания и отважные, хорошо вооруженные люди. Правда, они были разбойниками, став ими из-за бедственного и беспросветного существования. И они ненавидели испанцев не только за их господство на итальянской земле, но и за то, что те и толкнули былых тружеников на разбой. Маурицио договорился с вожаками шаек (как ни плакала по ним петля), обещая, что свержением испанского владычества они заработают себе прощение и сам папа выдаст им индульгенцию.

Но этого казалось де Ринальди мало. Испанцы держали связь с Испанией по морю и могли получить подкрепление. И тогда Маурицио пошел на сговор… с турками! Ведь Томмазо, его соратник и вдохновитель заговора, относился терпимо к любой религии, так почему же не воспользоваться силой турецкого флота, которым командует перешедший в мусульманство итальянец Синан Цикала, не переставший любить свою родину и готовый помочь ей, выступив против враждебной Турции Испании.

Томмазо вынужден был согласиться с доводами друга.

Но, кроме Маурицио де Ринальди, были еще два друга по заговору, с которыми вместе они выбрали срок восстания — 10 сентября столь памятного Томмазо года!

Он видит во сне лица этих двух «друзей», если бы был он художником, то писал бы с них портрет Иуды.

Кошмарным видением встает трагический день, когда великолепный Маурицио де Ринальди, красавец, созданный для жизни и любви, певец, с редким по тембру тенором, был схвачен на глазах Томмазо, идя к условленному месту встречи с ним.

Испанские солдаты скрутили ему руки, сорвали шпагу, били его алебардами, не считаясь с тем, что он дворянин.

Потом Томмазо видит себя переодетым в крестьянское платье, чтобы пробраться к морю и бежать в Сицилию.

Уже из рыбачьей лодки вытащили его, цепляющегося за борта, грубые испанские солдаты и, избивая, поволокли к городу.

Жуткими вставали дни суда, сулившего Маурицио и Томмазо и всем другим участникам заговора немедленную казнь.

Сон воспроизводит чувство, которое тогда овладело Томмазо при виде крушения всех надежд. Турецкий флот паши Синана Цикала уже не найдет никого, с кем вместе должен был действовать против испанцев. Смерть неизбежна для всех преданных и захваченных.

Необычайный подъем ощущал в себе узник, когда понял, что сошел на него в тот памятный день огонь самого Солнца.

Ради того, чтобы не загасить зажженный светилом факел в его руках, Томмазо выбирает для себя вместо быстрой и легкой казни самые невероятные мучения, которые решает выстоять.

Снова сказался в нем недюжинный юрист, однако он действовал теперь против себя самого.

Холодный кошмар воссоздает картину грозного суда испанской короны. Еще ни одному подсудимому не удавалось избежать уготованной ему кары… кроме Томмазо, который доказывает суду, что он ему неподсуден, ибо… еретик.

Да, еретик!

Томмазо неожиданно объяснил свои действия заговорщика так кощунственно, что у судей, верных католиков, волосы встали дыбом.

И греховного Томмазо тотчас выделяют из числа обвиняемых, как заклятого еретика, подлежащего папскому суду, неизмеримо более жестокому, чем военный суд испанской короны.

Лишь взглядом попрощался Томмазо с Маурицио де Ринальди, понявшим, что друг его идет на нечто более страшное, чем смерть.

Бодрствуя, узник никогда не решился бы вспомнить всего за тем последовавшего, но мозг безучастно воскрешал видения в новых кошмарах. Ринальди уже не было в живых, как и других казненных заговорщиков, а Томмазо должен был вытерпеть нечеловеческие муки, поклявшись самому себе, что не произнесет ни слова. И эти муки, принятые от «святых отцов инквизиции», переживались им снова во сне.

С мрачной тьмой сливался тюремный застенок, оборудованный изуверскими приспособлениями, призванными причинять людям нестерпимые страдания. Снова и снова видел себя в этом застенке узник измученным и искалеченным, подвергнутым всем «христианским» способам мучений, включая дыбу, на которой вздергивали пытаемого, выворачивая ему руки, «испанский сапог», железное вместилище для ног, сжимаемое винтами, дробящими кости, плети со свинчаткой, иглы, загоняемые под ногти, колодки для выламывания суставов, раскаленные прутья, прожигающие живое мясо до костей, — словом, все, все, что даст возможность другому человеку в иной стране сказать:

Умом не поверить, А сердцем вовек, Но хуже нет зверя, Чем зверь-человек!

Но мало показалось его мучителям всего испробованного. Решились они позаимствовать способ истязания у врагов христианской религии, у мусульман, у турок, кощунственно владеющих гробом господним, который столько раз пытались освободить рыцари в крестовых походах. И не погнушались инквизиторы перенять варварскую выдумку противников святой католической церкви, чтобы запугать еретика.

Турки в своем изуверстве придумали самый отвратительный, самый гнусный и мучительный способ казни, по сравнению с которым даже варварское распятие на кресте выглядело гуманным, — сажать живого человека на кол, чтобы, проколотый им насквозь и поднятый наверх (когда орудие казни поставлено стоймя), казненный умирал бы медленно, беспомощно дергая обвисшими руками и ногами, и видел торчащее из собственной груди окровавленное острие, а внизу — ликующую толпу и палачей.

Инквизиторы, злорадно описывая узнику эту мерзкую картину, пытались запугать его позорной для христианина казнью, требуя признания, но не услышали ни слова.

Дальше кошмар был самым страшным. Под улюлюканье и смех специально собранной толпы его подвергли не только особо болезненному, но и унизительному глумлению.

Они подвели к несчастному заостренный кол, запрягли в кровавую упряжку двух мулов, самого же Томмазо крепко привязали к вкопанному в землю стояку, чтобы мулы не могли сдвинуть его с места, а лишь вонзали в его плоть орудие казни.

Покорных животных били бичами, они рвались вперед, а палачи кричали узнику, чтобы он отверз уста, признался бы в колдовстве, ереси. Но он молчал.

Кол инквизиторов все ж не пронзил тогда тело Томмазо, вмешался епископ Антонио, приехавший из Рима по велению папы познакомиться с показаниями еретика-доминиканца его епархии и не узревший в них деяний колдуна, ибо распространял еретик бога на всю природу, как бы растворяя его в ней, что не противоречило истинной вере, но, правда, расходилось с церковными канонами. А потому извлеченный из кровавой ямы, куда он был сброшен после незаконченной казни, Томмазо был приговорен не к сожжению, подобно другому мыслителю того времени — Джордано Бруно, а лишь «к пожизненному заключению».

Десятилетия понадобились, чтобы зажили инквизиторские раны и узник смог снова мыслить и писать трактаты, посвященные благу людей, так упомянув в одном из них свои страдания: «Они (солярии) доказывали, что человек свободен, если даже сорокачасовой жесточайшей пыткой враги не смогли вырвать у почитаемого философа, решившего молчать, ни слова, то и звезды, действуя издалека неощутимо, не заставят нас поступать против собственной воли».

В пятидесяти тюрьмах, куда его из боязни побега перемещали, провел все эти годы Томмазо Кампанелла, чье имя стало именем первого коммуниста Европы, отрицающего первейшее из зол — «священное» право собственности, а фамилия КАМПАНЕЛЛА означала в переводе с его языка — КОЛОКОЛ.

И этот колокол был изображен на титульном листе первого прижизненного издания его знаменитого «Города Солнца», своим поистине колокольным набатом звавшем людей в коммунистическое завтра.

Глава вторая. ОТЕЦ ГОРОДА СОЛНЦА

Только в общем счастье можно найти собственное счастье.

Гоббс, философ-материалист, Англия, XVII век

Из тяжелых ватиканских ворот, открытых граубинденцами в двухцветной форме, сначала вырвался всадник в той же одежде, конь его простучал копытами по каменной дороге, а вслед выехала карета на огромных колесах с загнутыми выше ее крыши рессорами, к которым она была подвешена. Кардинальский знак украшал лакированные дверцы.

При виде кардинальского экипажа прохожие тотчас бросались к нему, и по дороге до моста по обочинам толпились люди, что объяснялось не только религиозным рвением жителей Вечного города, но и тем немаловажным обстоятельством, что монсиньор кардинал Антонио Спадавелли, состоящий при папском дворе, имел обыкновение выбрасывать в толпу из окошка кареты пригоршни звонких монет, которые благоговейно, хотя и не без свалок, подбирались верующими.

Проехав мост, карета резко свернула в сторону, направляясь вдоль берега Тибра. Горожан, приветствующих кардинала, здесь уже не оказалось, но особо ретивые католики, быть может рассчитывающие на поживу, некоторое время бежали от моста вслед за каретой, крича хвалу кардиналу, но, к их огорчению, из-за отсутствия толпы кардинал больше не выбрасывал монет.

Карета минула развалины дворца Нерона, где тиран приказал философу-стоику Сенеке, воспитавшему его и презиравшему человеческие страсти и даже смерть, в доказательство этого вскрыть себе вены.

Глядя на руины, кардинал вздохнул при мысли о мудреце, всю жизнь боровшемся со страстями человеческими. Мысли Сенеки продолжают жить, несмотря на его бессмысленную смерть. И остался от тех языческих времен, кроме руин, лишь «мертвый язык», латынь, на котором говорят не народы, а ученые и священнослужители другой, истинной религии.

Карета приблизилась к тюремным стенам.

Ворота тюрьмы были предусмотрительно открыты, а взмыленный конь граубинденца стоял подле них.

Карета, гремя железными ободьями колес, въехала в тюремный двор, слегка покачиваясь на рессорах.

Сам начальник тюрьмы подобострастно бросился к ней открыть дверцу и спустить подножку.

Поддерживаемый юрким начальником тюрьмы и жирным тюремным священником, кардинал с трудом сошел на землю.

Он с посохом направился к входу, согбенный годами, с высушенным аскетическим лицом, на котором все же былым огнем горели черные глаза старого доминиканца отца Антонио.

С огромным усилием, несколько раз останавливаясь, чтобы отдышаться, поднялся кардинал Спадавелли по каменной лестнице.

Перед ним низкорослый начальник тюрьмы с остреньким лисьим лицом суетился так угодливо, что казалось, он сейчас бросит под ноги кардиналу свой щегольской камзол, поскольку не успел постелить для монсиньора ковра.

Около нужной камеры процессия остановилась. Монах-тюремщик, гремя ключами, отпер замок.

Знаком руки кардинал отпустил всех.

Шум открываемой двери разбудил узника, прервав его сон, который на этот раз не повторял его мучения. Ему чудилось, что в призывном грохоте открылись ворота «Города Солнца», его воплощенной Мечты.

В этом Городе не должно быть собственности, все в нем общее. Никто не угнетает другого, не заставляет работать на себя. Каждый обязан трудиться по четыре часа в день, отдавая остальное время отдыху и самоусовершенствованию, наукам и искусствам. Все жители Города живут в регулярно сменяемых ими помещениях, едят общую пищу в общих трапезных. Они сами выбирают себе руководителей из числа ученых и священнослужителей. В Городе устранены причины, вызывающие зло, там нет денег, их нельзя накоплять, нет смысла иметь больше одежды, чем каждый может сносить, роскошь презирается так же, как почитается мудрость. В Городе нет прелюбодеяний и разврата потому, что люди там не связывают себя семьями на вечные времена. Детей же воспитывает государство, в которое входит не только Город Солнца, но и все города страны Солнца. Она общается с другими странами, никому не навязывая своего устройства, но и не допуская чужеземцев приносить с собой иные порядки, для соляриев непригодные, и солярии овладели военным искусством настолько, чтобы отразить любые набеги. У себя они допускают разные религии, не подвергая никого гонениям за то, что кто-то молится по-другому, чем его соседи. Солярии больше жизни любят свой Город Солнца и его порядки, черпая в том счастье, тех же, кто нарушает устои Города, они, не прибегая к казням, навечно изгоняют из страны.

Во сне открылись ворота чудесного Города, и Томмазо Кампанелла вскочил, чтобы войти в них. Но, открыв глаза, увидел перед собой кардинала в сутане с алой подкладкой, а шум «ворот», разбудивший его, был звуком захлопнувшейся двери в его камеру.

Что-то непостижимо знакомое почудилось узнику в сгорбленной фигуре, опирающейся на посох.

— Джованни, мальчик мой! — сквозь слезы произнес Антонио Спадавелли.

Томмазо упал на колени, стараясь поцеловать иссохшую старческую руку.

— Отец мой! Учитель! Монсиньор кардинал!

— Встань, сын мой. Годы почти сравняли нас с тобой, и каждый из нас стал другому и сыном и отцом. Лишь одному богу известно, как переживал я твои мученья, стараясь хоть молитвою помочь тебе.

Томмазо встал с колен.

— Быть может, потому я и могу говорить: «Мыслю, следовательно, существую", — с горькой иронией произнес узник, потом пододвинул кардиналу табурет, сам присев на край тюремной койки, вместилища вечных кошмаров.

— Да, ты мыслишь и, к счастью, существуешь. Воздаю должное твоей силе, которой ты отразил желание господа спасти тебя. О мыслях же твоих я и хотел поговорить с тобой.

— Боюсь быть плохим собеседником. Эти стены за десятилетия отучили меня от общения с людьми.

— Но ты и мыслил и писал для них. Чего же ты добивался, пытаясь доказать, что не напрасно получил имя «КОЛОКОЛ»?

— Учитель, вы услышали его звон, мой голос? Но мне вспоминать ваш голос — это воскрешать былое, переноситься в блаженные для меня дни детства, любви и свободы, в тепло семьи!

— Семья! Твой отец жестоко обвинил меня, — печально произнес кардинал. — Из-за твоего решения покинуть светский мир я, поверь мне, безвозвратно потерял тогда семью, ставшую мне поистине родной. С тех пор уже около полувека я одинок среди людей. — И Спадавелли вздохнул.

— Я тоже одинок, учитель, но только в каземате, — ответил узник. — Семья! Как странно слышать! Хотя нет ничего для меня дороже образа моей матери, отец мой!

— Не только для тебя, — многозначительно произнес Спадавелли.

Томмазо поднял настороженный взгляд, представив себе, каков был его учитель-доминиканец пятьдесят лет назад.

Тот предостерегающе поднял руку.

— Да, да! Я относился к тебе как к сыну, боготворя твою мать, воплощавшую на земле ангела небесного. Но не смей подумать греховного! Память ее и для меня и для тебя священна! И не нарушен мой обет безбрачия, данный богу. Однако, угадав в тебе вулкан, готовый к извержению, невольно сам же пробудив в тебе готовность встать на бой с всеобщим злом, я, каюсь, испугался и хотел спасти тебя любой ценой, об этом же молила меня и твоя мать.

— Спасти?

— Конечно, так! В своей наивности неискушенного доминиканца я слишком полагался на высоту монастырских стен, стремясь укрыть за ними твой мятущийся неистовый дух, ибо любил тебя, быть может, даже больше, чем твой собственный отец.

— Укрыть меня в монастыре? Но разве это получилось?

— Конечно, нет! Нельзя в темнице спрятать Солнце!

— Вы верите, учитель, в мой факел, зажженный светилом?

— В твой «Город Солнца»? Тогда скажи мне прежде, что ты хотел в нем сказать?

— Учитель, позвольте мне прочесть сонет о сущности всех зол. Он вам ответит лучше, чем я мог бы сам сейчас придумать.

— Твои стихи я ценил еще в твоем детстве. Я выслушаю их и сейчас со вниманием.

Томмазо встал, оперся рукой о стол, глядя на пробивающийся через зарешеченное окно солнечный луч, и прочел:

— Сонет VIII — «О сущности всех зол».

Я в мир пришел порок развеять в прах.

Яд себялюбья всех змеиных злее.

Я знаю край, где Зло ступить не смеет.

Где Мощь, Любовь и Разум сменят Страх.

Пусть зреет мысль философов в умах.

Пусть Истина людьми так овладеет, Чтоб не осталось на Земле злодеев И ждал их полный неизбежный крах.

Мор, голод, войны, алчность, суеверье, Блуд, роскошь, подлость судей, произвол — Невежества отвратные то перья.

Пусть безоружен, слаб и даже гол, Но против мрака восстаю теперь я; Власть Зла сразить Мечтой я в мир пришел!

Кардинал низко опустил голову, задумался, потом обратился к узнику:

— Стихи твои, Томмазо, умом и сердцем раскалены. Но разве святая католическая церковь не борется со злом?

— Бороться с ним, монсиньор, мало, замаливая и отпуская грехи. Надобно устранять причины зла.

— Не те ли, что ты изложил в твоем трактате «Город Солнца»?

— Я рад, учитель, что эти мои мысли знакомы вам.

— Тогда побеседуем о них. Начнем с мелочей.

— Истина не знает мелочей, учитель мой. Я с детства запомнил эти ваши слова.

— Джованни, мой Джованни! Твои воспоминания волнуют меня. Но «Город Солнца» написан уже не Джованни, а Томмазо.

— Томмазо Кампанеллой, помнящим заветы недавнего мученика Томаса Мора, монсиньор.

— Причислен он к святым и почитаем церковью. Итак, начнем хотя бы с места, где ты поместил свой Город Солнца. Оно ведь неудобное. У экватора еще ни один народ не достиг расцвета.

— Я думаю, учитель, что культура не расцветала там не оттого, что солнце в полдень жжет над головой, а потому, что неустраненные причины зла позволяли множиться порокам.

— Все это так, но разве не лучше поставить твой город у моря при впадении рек, чтобы удобнее было сообщаться со всем миром? Купцы, торговля издревле способствовали распространению знаний.

— Мой Город, учитель, строит свою жизнь, не отказываясь от общения с другими народами, но не по их правилам. Выкорчевывая причины всех зол, мои солярии заинтересованы не столько в мореплавании и купле-продаже, не в обогащении при удачной торговле, сколько во всеобщем счастье, когда продаются не чужеземные товары, а каждый житель получает из городских богатств все потребное человеку, который по укоренившейся традиции презирает всякое излишество.

— Но кто же им предложит столько товаров?

— Никто, учитель! Они сделают все сами. Ведь трудиться будут все без исключения: ученый, жрец, ваятель, воин, — все выйдут на поля или в мастерские для ремесел. Ведь если посчитать у нас богатства, которые создаются людьми низших сословий, но принадлежащие по праву собственности людям сильным, знатным и богатым, что тратят их на роскошь, пресыщение и войны, и если представить, что эти богатства распределены между всеми, то окажется, что бедных-то и нет совсем! И не от заморских купцов будет счастье у соляриев, а от их собственного труда.

— Труд труду рознь. Всегда найдется работа черная и неприятная для всех, и для невежд и для мудрецов.

— Ее будут выполнять те, кто преступил устав.

— Устав? Ты хочешь всех согнать в единый монастырь?

— По монастырскому уставу жили общины первых христиан, учитель.

— Но как же ты хочешь создать Город с новым укладом, когда не было в истории человечества таких примеров? Безгрешной общины быть не может. Апостол Павел говорил: «Если мы думаем, что не имеем греха, то обманываем самих себя».

— Пусть не было таких уставов в жизни, но это не значит, что их не может быть! Люди не знали о существовании Америки, веря самому святому Августину, считали, что нет ее за океаном. Мореход Колумб из Генуи открыл и новые земли, и глаза людям. Точно так же нельзя отрицать возможность создания «Города Солнца», города без частной собственности.

— Томмазо, ты замахнулся на основу основ! Хочешь срубить сук, на коем зиждется всемирный распорядок. В своем стремлении победить бесправие ты готов лишить людей основных их прав.

— Каких прав, учитель? Права собственности? Но ведь она и есть причина главных зол, порождение богатства одних и бедности других, роскоши сильных и нищеты угнетенных, вынужденных трудиться на богатых, а не на себя!

— Не может существовать того, чего не было на свете!

— Почему же не было, учитель мой? Вернемся снова к первым христианам, у которых в общинах все было общим. И апостолы хранили и восхваляли эту общность имущества.

— Но общины исчезли.

— Однако устав их все же остался… в монастырях.

— Ты хочешь, чтобы весь мир стал одним монастырем?

— А почему бы и нет? Если устав хорош для братии, отчего же всем людям не стать братьями?

— В монастыре — обет безбрачия, а в Городе Солнца — кощунственная общность жен! Тому ли я учил тебя?

— Нет, нет, учитель! Мы привыкли во всем видеть собственность: на землю, дом, на корабли, на скот, на жен! Позорны гаремы, где женщина — рабыня, средство наслаждения, жертва похоти, и даже в наш век женщина, увы, становится рабой своего мужа-господина. А я хотел бы видеть женщин во всем равными мужчинам, и «общими» они там будут лишь для свободного выбора из их числа подруг, такими же «общими» для них станут и мужчины-мужья. Откинуть надо в слове «общее» всякое представление о собственности на женщин и мужчин при вступлении их в брак, когда он считается нерасторжимым до самой смерти, что противоестественно, ибо подобный пагубный обычай и порождает такие пороки, как измена, прелюбодеяние, ревность, ложь, коварство, блуд. Виной тому становится угаснувшее чувство любви, заменяемое принуждением, расчетом, выгодой или привычкой, когда жить вместе приходится под одной кровлей уже чужим, а порой и враждебным людям. Соединение пар должно быть свободным и ни в коем случае не быть «продажей тела», как на невольничьем рынке, к тому же скрепленной церковью!

Кардинал глубоко вздохнул:

— Какое заблуждение! Ты просто не знавал любви, несчастный! Не ведал страстного, бушующего чувства, когда из всех живущих на Земле тебе нужна всего одна, одна! Не знал щемящего томления, не вынужден был подавлять зов сердца!

И снова Кампанелла с тревогой взглянул на Спадавелли, слова которого звучали как стихи, и внезапно прервал его отчужденным голосом:

— Прошу вас, монсиньор, не трогайте памяти моей матери.

Кардинал вздрогнул и поднял глаза к небу.

— Клянусь тебе именем Христовым, что, говоря о сказанном, я вспоминал лишь горькие мученья, которые сам испытал, подавляя чувства и убивая плоть. Ты сын мне названый, сын по привязанности моей к юноше, которого учил. И все же мне жаль, что тебе не удалось испытать тех страданий, которые возвышают душу.

— Страданий я познал, учитель, больше, чем их можно испытать. Но я не знал любви к одной, ее мне заменяла любовь ко всем, учитель! Любовь прекрасна, я согласен, хоть ни в монастырских, ни в тюремных стенах мне не привелось к ней прикоснуться.

— В своем стремлении к счастью всех людей ты готов лишить их той вершины, которой ни тебе, ни мне не привелось достигнуть.

— Нет, почему же! Разве в «Городе Солнца» наложен на любовь запрет?

— Запрет? Скорее замена любви распутством, похотью, развратом!

— Ах нет, нет, мой учитель! Как не были распутными первые христиане, чью святую стойкость мы с удивлением чтим, не будут распутными и солярии. Пусть по взаимному влечению соединятся они в любящие пары и так живут, пока жива любовь, без принуждения, без выгоды, не за деньги, не за знатность! О каком же распутстве здесь может идти речь?

— Но принужденье у тебя все-таки есть. В деторождении.

— Дети — долг каждой пары перед обществом и богом. Но дети, составляя будущее народа, принадлежат государству и воспитываются им.

— Насильно отнятые у родителей?

— Зачем же это так видеть? В древней Спарте детей больных и слабых, неспособных стать красивыми, сильными, мудрыми, жестоко сбрасывали со скалы. В «Городе Солнца» об их здоровье станут заботиться до их рождения, поощряя обещающие пары, как происходит то в природе, там отцом становится всегда сильнейший. И вовсе здесь не будет служить препятствием любовь, если она соединяет лиц, достойных иметь потомство для народа Солнца. Только такие пары и должны дарить стране детей.

— Но не воспитывают их? Не так ли?

— Их воспитывает государство.

— Разве здесь нет насилия?

— Позвольте спросить вас, монсиньор. Допустим, герцог, граф или любой крестьянин, горожанин узнает, что у его ребенка порча мозга, возьмется ли он долотом пробить ребячий череп и срезать опухоль — причину уродства?

— Конечно, нет! Здесь нужен лекарь с его искусством и умением.

— Вот видите! А мозг ребенка подвергать увечью неумелого воспитания любой родитель сочтет себя способным? Вы думаете, что сделать ребенка достойным человеком менее сложно и требует меньшего уменья, чем продолбить ему череп, коснувшись ножом его мозга? Не каждый, кто родить сумеет, способен воспитать. Вот почему воспитывать детей должно лишь Государство, готовя для того столь же искусных ваятелей ума, как и врачей, способных ножом и долотом спасти от порчи мозга.

— Мир отнятых у матерей детей! Мир, где каждый мужчина вправе пожелать любую женщину! Гарем всеобщий! Содом! Гоморра! Нет, сын мой, не знаю, кто рассудит нас!

— Время, монсиньор, время! Чтобы узнать, нашли ли люди верный путь, готов проспать хоть тысячу лет.

— Бедняга, ты в забытье здесь прозябаешь тридцать лет!

— Я не терял времени, монсиньор, иначе не состоялась бы наша встреча! Наш разговор…

— Наш разговор? Он не коснулся еще твоей склонности к звездам.

— Вы хотите осудить меня за это?

— Нет. Ты сам писал, что влияние далеких звезд на нас неощутимо мягко и наша воля может им противостоять. За это церковь тебе многое прощает.

— И хочет знать, чему противопоставить волю?

— Ты почти угадал.

— Я понял вас, учитель! Как жаль, монсиньор, что вас привели ко мне звезды, а не Солнце!

— Напрасно ты противопоставляешь звезды Солнцу. Они все едины — небесные светила.

— Не рознь светил небесных я имел в виду, а лишь причину, заставившую вас найти меня.

— Пусть моя просьба составить гороскоп не оскорбит тебя, защищенного любовью к людям.

— Просьба — это просьба, не приказ. Она взывает к добру, от кого б ни исходила. Ее исполнить — долг. Мне нужно лишь узнать год, месяц и число рождения человека, судьбу которого должно угадать по звездам.

— Так запиши, сын мой.

И кардинал Спадавелли сообщил узнику все, что необходимо было знать астрологу для составления гороскопа.

Кампанелла побледнел, но старался овладеть собой. Он понял, что кардинал приехал, чтобы узнать, что уготовил Рок самому святейшему папе Урбану VIII, хотя имени его не произнес никто из них.

Кампанелла проницательно взглянул на кардинала. Пусть он согнут годами, но взгляд его горит. Неужели он пожелал узнать срок перемен на святом престоле и не назовут ли его имени во время новых возможных выборов, когда всех кардиналов запрут в отдельных комнатах Ватикана и не выпустят до тех пор, пока не совпадут имена, названные кардиналами, в одном имени нового папы.

Кардинал Антонио Спадавелли опустил свои жгучие глаза. Но думал он о другом, о том страшном дне, когда ему, тогда еще епископу Антонио, удалось предотвратить жестокую и позорную казнь турецким колом, казнь мыслителя, чьи мысли он опровергал, не отказывая им в светлом стремлении к благу людей. Тогда несчастный, измученный Томмазо был почти без чувств и не узнал его среди инквизиторов и палачей, вынужденных подчиниться представителю папского престола, наложившего потом на них эпитимью за пользование нехристианскими способами дознания, и отбивших за эту провинность положенное число поклонов.

Но кардинал Антонио Спадавелли ничего не сказал об этом своему бывшему ученику, а ныне несгибаемому противнику в споре.

Благословив опального монаха, он оперся на посох, встал и отворил не запертую пока тюремную дверь.

Кампанелла проводил его до нее, ожидая, когда она закроется за ним и раздастся звон ключей тюремщика, который снова замкнет ее до конца его дней.

Глава третья. СКАНДАЛИСТ

Если у человека безобразное лицо, он может закрыть его маской, но может ли он то же сделать с характером?

Вольтер

Савиньон Сирано де Бержерак после окончания коллежа де Бове, обретя полную свободу и даже некоторую известность в связи с необычайными обстоятельствами выпускного акта, был приглашен в салон своей крестной матери баронессы Женевьевы де Невильет, которая намеревалась представить его светскому обществу.

Савиньон очень волновался, не зная, как удастся ему показать себя среди избранных? О чем придется говорить: о Демокрите или Аристотеле, о Платоне и описанной им удивительно исчезнувшей стране Атлантиде или о Сократе, ищущем блага людей? Или речь пойдет о крестовых походах, о рыцарской чести и о гробе господнем, о втором Риме — Византии или, может быть, о римских цезарях или римском сенаторе Катоне-старшем, который не уставал требовать разрушения Карфагена, в конце концов разрушенного, или о поэзии Вергилия, Данте или Петрарки?

Он готовился к предстоящему выходу в свет усерднее, чем к выпускным экзаменам в коллеже.

Большое внимание он уделил туалету, истратив на это последние полученные от матери деньги, приобретя даже шпагу, знак дворянского достоинства, без которого, как ему казалось, не войти в круг аристократов, тонких и умных, изысканно говорящих или возвышенными стихами, или афоризмами.

Но больше всего его волновали предстоящие встречи с красавицами. Он готов был влюбиться в любую из них, лишь бы она улыбнулась ему в ответ. Он ждал, он жаждал таящихся и рвущихся наружу страстных чувств, однако и страшился их.

Он был в отчаянии, что у него не пробились усы и бородка, и, несмотря на свой мужественный наряд со шпагой, которую недоуменно вертел в руках, не зная, как с ней обращаться, он выглядел отнюдь не внушительно. И еще этот ужасный нос! Вся надежда на то, что в обществе воспитанных людей никто не позволит себе заметить этот природный недостаток.

Баронесса Женевьева де Невильет, казалось, ничуть не постарела со времени рождения своего крестника. Все такая же черноволосая, с миловидным личиком, миниатюрная и изящная. Она встретила Савиньона сердечно и, когда он церемонно приложился к крохотной, излучающий запах роз ручке, поцеловала его в лоб выше поднятой переносицы.

Она ввела его в гостиную, отделанную белым шелком и обставленную белой мебелью на гнутых ножках. Там уже находилось несколько знатных гостей, среди которых вполне мог оказаться и какой-нибудь герцог или герцогиня.

Савиньон отвесил почтительный поклон всем, но баронесса подводила его к каждому из гостей, представляя многообещающего юношу.

— Как я рад (или как я рада), — безразлично говорили они, замечая, что сегодня на дворе теплее, чем вчера, и отворачивались, чтобы продолжать светскую беседу, а кое-кто, чтобы скрыть гримасу отвращения, вызванную безобразием нового гостя.

Сирано, раскланиваясь, неуклюже задел концом шпаги столик на тонких ножках, опрокинул его, и стоявшая на нем белая фарфоровая ваза с пастушками с шумом разбилась.

— Ах, это к счастью, к твоему счастью, дорогой Савиньон! — щебетала хозяйка дома, приказав слугам собрать обломки и шепнув, чтобы нашли мастера, который сумел бы все ловко склеить.

Смущенный Сирано опустился на стул. Шпага ужасно мешала ему, а дама, к которой он подсел, была так прелестна!

Молодой аристократ, с которым он так неудачно раскланялся, с усмешкой посмотрел на него и тихо-тихо произнес:

— Ах, эта шпага! Входишь в дом — Она становится врагом!

Сирано все же услышал и закусил безусую губу.

Сидевшая рядом черноокая дама, которая так взволновала его, завела общий разговор:

— Не правда ли, мсье де Бержерак, у мужчин стали модными высокие каблуки. Это делает их выше и мужественнее, не так ли?

— Может быть, не выше, а длиннее? — не сдержал своей язвительности задетый стишком аристократа Сирано.

Молодой аристократ, оказавшийся графом де Вальвером, вспыхнул, ибо, отличаясь малым ростом, явно злоупотреблял высотой каблуков. Он уже с нескрываемой злобой посмотрел на Сирано, которого, подняв с места, к счастью, баронесса отвела к другой группе гостей, где тоже были дамы, одна прекраснее другой.

— Нет, нет, сударыня! — вещал какой-то расфуфыренный старик в парике.

— Королева обожает своих собачек. Нести за ней хоть одну из них — величайшая честь, которой удостаивается не каждый. Сам церемониймейстер двора разберется сначала во всех геральдических тонкостях, прежде чем назвать имя счастливца.

— Собачки — это прелестно! — сказала затянутая корсетом дама с кокетливой родинкой на щеке.

— В особенности, когда у некоторых дам собачки служат почтальонами, — вставил молодой хлыщ с крысиным лицом и вкрадчивыми манерами.

— Ах, вы опять хотите острить, невозможный маркиз! — кокетливо отозвалась дама с родинкой.

— Представьте, мадам, это очень удобно, конечно, речь идет лишь о приближенных королевы, ее фрейлинах, а никак не о ней самой, не о ее величестве! Но когда церемониймейстер двора к собачкам не имеет отношения, им в бантик легко засунуть записку, которую вместе с собачкой передать избраннику, жаждущему свидания, разумеется, чисто делового — для обсуждения религиозных тем.

— Вы ужасный сплетник, маркиз, даже когда не называете имен, — жеманно сказала дама, притворно ударяя маркиза по руке веером.

— Если вы хотите, графиня, поговорить об именах, я к вашим услугам. Есть уйма пикантных новинок! Если, конечно, наш новый молодой собеседник не будет иметь ничего против.

Чем больше слушал Сирано де Бержерак салонную болтовню, тем глубже ощущал вокруг себя пустоту. «Неужели у них нет ничего больше за душой?» — думал он.

На любом своем вечере баронесса де Невильет всегда припасала для гостей сюрприз, кого-то из новых гостей, очередную модную знаменитость или забавника, могущего посмешить общество. Сегодня она намеревалась показать Савиньона, чтобы о нем заговорили в салонах Парижа.

Еще перед ужином она вышла на середину гостиной и, хлопнув в свои маленькие ладошки, возвестила:

— Господа! Я уверена, что среди нас нет никого, кто не отдавал бы дань изяществу, и мне хотелось бы, чтобы наш юный гость, уже ставший поэтом, сочинив даже забавную комедию в стихах, порадовал бы нас каким-нибудь своим экспромтом.

Сирано был крайне раздражен проявленным к нему равнодушием присутствующих, надменным, оскорбительным отношением к себе и бессодержательной, выводящей его из себя болтовней, особенно горько ему было полное равнодушие к нему (если не брезгливость!) прекрасных дам, о которых он так пылко мечтал, ощутив теперь вместо красоты, ума и изящества пустоту.

И вместо жарких строк, посвященных «Прекрасной», совсем другие стихи сами собой сложились в его язвительном и уязвленном мозгу, и он, не отдавая себе отчета в последствиях, не подумав даже о баронессе, вышел на середину гостиной и запальчиво произнес, бросая вызов тем, кто выказал ему свое презрительное равнодушие:

ОДА ПУСТОТЕ

Конечно, это очень плохо,

Когда в кармане — пустота.

Но стоит ли стонать и охать?

Ведь пустота всегда свята!

Она меж звезд, светил небесных,

В пустообыденных словах,

В салонах дам пустопрелестных

И в пустознатных головах!

Она вещественна бы вроде,

Стоит со шпагою в руке

И по пустой последней моде

Приподнялась на каблуке.

Она и плачет и хохочет,

Хоть пустота, а все ж клокочет!

Гости принужденно захлопали в ладоши, недоуменно переглядываясь.

— Разве меж звезд пустота? — наивно спросила графиня с родинкой на щеке. — Ведь господь бог создал там небесную твердь.

И тут граф де Вальвер вскочил на свои высокие каблуки, приняв стихи Сирано на свой счет, встал рядом с ним и произнес, надменно обращаясь к нему:

Своею одой вы задели, Как шпагой вазу, честь дворян, Узнав, и то лишь еле-еле, Кто тут барон, а кто баран!

Вам извинением послужит, Пожалуй, ваша простота.

Вы все смешали, севши в лужу, Где пустота, где высота!

Сирано, нимало не смутившись, отвесил графу поклон и ответил новым экспромтом:

Я вызов звонкий принимаю, Удары будут пусть в стихах.

И сесть вас рядом приглашаю, Жаль, панталоны в кружевах.

Но лужей вы не защитили Всего, что мной осуждено, Хотя стихи в победном стиле У вас звучали все равно.

Граф вскипел, оружие своего остроумия он считал превосходным и готов был ответить сопернику. Баронесса же была в восторге. В ее салоне происходит столь модная ныне в высшем свете поэтическая дуэль!

Граф, напыжась, произнес:

Моя победа не в деревне, А в грозном замке родилась И гордой славой отлилась Заветом наших предков древних.

Так говорили они сами:

«Я душу бога взять молю, Дав жизнь и шпагу королю, Но сердце — только даме!»

И он церемонно поклонился, снискав одобрение прежде всего дам.

Сирано не остался в долгу и остро парировал графу-поэту:

Старинное, скажу вам смело, Не так старо, как устарело.

Нужна вам милость короля Да жить беспечно «тру-ля-ля!».

Последние строчки Сирано прямо адресовал своему противнику, не оставляя в том сомнений у присутствующих. Оскорбленный граф затрясся от гнева и, оставив спор на высокие материи о дворянском долге и чести, перешел на личность Сирано, прикрывая это галантным поклоном перед ним:

Вас повстречав на берегу, Не зная, как к вам перейду, Я крикнул бы: «Вам очень просто Нос перебросить вместо моста».

Савиньон, услышав смешки, почувствовал себя тем самым шестилетним мальчишкой, которого изводили «дразнилкой», вынуждая бросаться на обидчиков бешеным вепрем, и он дерзко ответил, смотря на гостей, но протягивая руку к графу:

Сложив стишок, он очень рад, Хотя под шляпой носит зад.

Дамы, кстати сказать, в те времена привычные и к более крепким выражениям, притворно прикрыли свои улыбки веерами, а мужчины дали волю хохоту.

Граф был вне себя от ярости и обернулся к Савиньону:

— Я попрошу вас, господин Сирано де Бержерак, назвать своих секундантов, если обладаете дворянской честью, дабы они договорились с моими секундантами о месте нашей встречи.

— Я могу вам назвать лишь одного моего друга, студента Сорбонны и поэта Шапелля, которого разыщу сейчас в одной из таверн.

— Постарайтесь, чтобы он не был пьян, подобно вам, рискнувшему читать в обществе непристойные стишки.

— Я постараюсь набраться у вас трезвости и с вашей помощью вырасти.

Граф повернулся к Сирано спиной и, не отвечая ему, вышел из гостиной, задержавшись лишь около баронессы, чтобы поцеловать ей ручку.

Баронесса была смущена. Поэтическая дуэль перешла совсем в другой поединок, чего она отнюдь не хотела, тем более что дуэли запрещены королевским указом, за чем следит сам его высокопреосвященство господин кардинал. Правда, мужчины умудряются все же сводить свои счеты, и шпаги по-прежнему звенят у монастырских стен.

Баронесса подошла к своему крестнику и мягко пожурила его за злой язык:

— Но теперь, Сави, тебе надо выдержать испытание дворянской чести, чтобы войти в свет.

Сирано прекрасно понимал это и, распрощавшись с баронессой и поклонившись всем гостям, отправился в Латинский квартал разыскивать Шапелля, чтобы тот связался с маркизом, знатоком сплетен и дамских собачек, названным графом своим секундантом.

Сирано нашел Шапелля в его любимой таверне за стаканом вина, а когда тот услышал, что друг его вызван на дуэль графом де Вальвером, ужаснулся, ибо у того была слава бретера, заядлого дуэлянта, и Сирано, надо думать, не имел против него никаких шансов.

— Я вижу, у тебя есть шпага, — сказал поэт, — но она тебе знакома не больше вязальной спицы.

— Ты прав, Шапелль, и я рассчитываю, что за остаток вечера ты научишь меня хоть одному приему.

— Ты сумасшедший, Савиньон! Фехтование — это наука, искусство, традиция! Первой шпагой Франции считает себя король! О каком приеме ты говоришь?

— Я слышал, что есть такой прием, которым выбивают шпагу противника. Ты знаешь его?

— Разумеется, знаю, но, чтобы он удался, надо ждать, пока противник зазевается, а он успеет до этого проткнуть тебя, и не раз!

— Неважно. Мне надо выучить твой прием.

— Изволь, пойдем ко мне домой, отец уехал в наше поместье, и нам будет где поупражняться, хоть в саду. Впрочем, там темно, лучше в зале, где я прикажу зажечь все светильники.

— Идем, — позвал Сирано.

Шапелль удивился, как быстро усваивает Бержерак первые уроки фехтования. Он очень скоро научился держать шпагу в своей железной кисти, овладел в замедленном темпе выкручивающим движением, когда переданное сталью усилие над эфесом шпаги противника направлено в сторону концов его пальцев, охватывающих рукоятку. Пальцам трудно удержать ее, когда она выскальзывает из них, и шпага может отлететь в сторону.

Сирано прилежно усваивал только один этот прием, хотя Шаппель уговаривал его изучить и выпады, когда можно пронзить грудь противника. Сирано этим не заинтересовался.

Ближе к полуночи в дом Шапелля явился маркиз де Шампань, секундант графа де Вальвера, и договорился с Шапеллем о месте встречи, как всегда, у стены одного из монастырей.

После ухода маркиза друзья сели за стол, но ужина им почему-то не подали. Сирано пришлось воспроизвести слово в слово всю стихотворную дуэль между Савиньоном и графом.

Шапелль был недурным поэтом и мог по достоинству оценить и того и другого противника.

— Мне остается пожелать, Сирано, чтобы завтра на рассвете твое владение шпагой равнялось бы твоему поэтическому искусству, а твои движения были бы такими же быстрыми, как и твоя реакция в гостиной.

Сирано остался ночевать у друга, а перед рассветом они оказались в назначенном месте.

Прошли гвардейцы кардинала, подозрительно оглядывая двух слоняющихся на пустыре молодых людей. Капрал поинтересовался, чем они заняты здесь.

— Подружками, наш храбрый воин! — заверил Шапелль. — И у каждой из них есть по сварливому мужу, которые не рискуют в такую пору показаться в подобном месте, чтобы их не заподозрили в нарушении указа короля и его высокопреосвященства господина кардинала о запрете поединков.

Гвардеец продолжал подозрительно вглядываться, не появятся ли еще двое молодых людей, но Шапелль предусмотрительно передал ему небольшой кошелек с серебром со словами:

— Пожелайте успеха, господин капрал, в наших любовных делах.

Гвардейцы удалились.

Граф де Вальвер и маркиз де Шампань появились и уже стояли наизготове.

— Достаточно ли света для противников? — вкрадчиво начал маркиз с крысиной мордой. — Солнце еще не взошло. Продолжают ли противники считать друг друга врагами?

— Света вполне достаточно, чтобы разглядеть, что носит господин граф под своей шляпой, — ответил Сирано.

Шапелль, отличавшийся веселым нравом и несдержанностью, поняв намек друга, прыснул со смеху.

— Защищайтесь, несчастный школяр, дранный розгами! — завопил граф де Вальвер и обнажил шпагу.

Сирано отскочил и тоже вынул шпагу из ножен.

Секунданты отошли в сторону.

Шпаги скрестились со звоном один, другой раз, и тут произошло нечто странное.

Противники сделали выпад друг к другу, приблизясь лицами, и шпаги их, казалось бы, должны были соприкоснуться рукоятками, но шпага Сирано на миг исчезла в воздухе, а шпага графа вылетела из его рук, словно от удара кувалдой, и отлетела далеко в сторону. Никто ведь не знал отработанной индейцем быстроты движений Сирано и потому ничего не понял.

Савиньон, опустив шпагу, дождался, пока граф подберет свою, лежавшую у ног Шапелля.

И снова со звоном скрестились шпаги и снова неведомо как шпага графа де Вальвера вылетела из его кисти и отлетела теперь к ногам маркиза де Шампань.

— Должно быть, у меня судорога, — пробормотал граф, смотря на свои пальцы.

— У вас родовые судороги, граф, начинающиеся при выкидыше очередных стишков, которые вы имеете наглость сочинять.

Граф де Вальвер потерял над собой всякую власть и, пользуясь тем, что Сирано недвижно стоял на месте, подхватил свою злосчастную шпагу и опять бросился на противника.

На этот раз ему удалось уколоть его в левое плечо, но в следующее мгновение он снова был обезоружен, причем шпага его перелетела через головы секундантов и со звоном ударилась о монастырскую стену. Граф бросился за ней, но взбешенный раной Сирано настиг его, и когда тот, снова держа шпагу в руке, обернулся, то почувствовал стальное острие у своего горла.

— Бросьте шпагу, граф, иначе я проткну ваше горло и вам не придется пользоваться им для чтения стихов.

Граф колебался недолго и послушно выронил шпагу на землю.

— Теперь вы снова можете читать стихи. Повторяйте за мной: «Я, сочинив стишок, был очень рад…» Ну же! — понуждал Сирано, покалывая острием шпаги кожу графа.

— Я… сочинив стишок… был очень… рад… — почти шепотом повторял несчастный граф.

— «Что на плечах имею зад!» — требовательно закончил Сирано.

— Что… на плечах… имею… зад… — покорно повторил граф.

— Теперь можете взять свою шпагу, я удовлетворен, — заявил Сирано де Бержерак.

Граф не стал брать шпаги, а понуро удалился. Шпагу подхватил под мышку маркиз и, по-крысиному вытянув вслед за графом голову, пустился догонять опозоренного дуэлянта.

— Это черт знает что! — воскликнул Шапелль. — Я бы никому не поверил, если бы не видел все своими глазами. И я готов был лопнуть от смеха, если бы не уважение к дворянской чести.

Друзья отправились домой к Шапеллю. Сирано было грустно. Победа не радовала его из-за сознания, что в парижском свете он терпит поражение, ибо такой урод там никому не нужен.

— Теперь, — заявил недавний секундант, — как говорил английский поэт и драматург Вильям Шекспир, кстати, советую тебе его почитать, в особенности его сонеты с великолепной рифмовкой, когда-нибудь он будет признан великим, так вот, как говорил Шекспир: «Поужинаем утром!» Я намеренно не предложил тебе вечером подкрепиться, чтобы возможная рана в живот не была бы опасной.

— Да, я с удовольствием не только поужинаю, но и позавтракаю во славу твоего Шекспира.

— Надеюсь, твоя дуэль уже сегодня будет известна в парижском свете и за тобой установится очень важная для тебя слава скандалиста. Со скандалом закончил коллеж, со скандалом вошел в светское общество, скандально выиграл свой первый поединок.

— Почему же скандально?

— Да потому, что у графа в секундантах был самый первый злословец Парижа. Твоя победа будет объяснена судорогами в руке или еще чем-нибудь. Жди теперь вызова его друзей и родственников.

— Я готов.

— К чему ты готов, безумец? Сегодня же сведу тебя к учителю фехтования. Ты же полный невежда в этом деле!

— Что правда, то правда! Но приему ты меня научил отличному, именно тому, которым я хотел владеть.

Шапелль выполнил свое обещание, и с этого же вечера началось обучение Сирано всем премудростям фехтовального искусства.

Он устроил его к знаменитому мастеру этого дела, который фехтовал с самим королем Людовиком XIII, вселив в того уверенность, будто нет ему равного во владении шпагой.

Король действительно был ловок и удачлив, силен и вынослив.

Но то, с чем встретился учитель фехтования в лице нового ученика, не поддавалось уразумению. Обучение, длившееся изо дня в день, убеждало мастера, что он столкнулся с феноменом, ибо не подозревал, что имел предшественником неграмотного дикаря из Америки, обучившего Сирано «священной борьбе без оружия». А теперь, когда в руке его появилась шпага, он, употребляя ее, повторял любое преподанное ему движение, выпад, финты, парирование в три-четыре раза быстрее, чем мог это проделать сам мастер.

Уследить за этим даже зорким взглядом было невозможно.

А ему еще хотелось верить, что он пробьет себе шпагой путь в жизнь и даже к сердцу еще неизвестной ему возлюбленной, которая за красоту стихов и покоряющую доблесть простит ему его внешность.

Глава четвертая. КОНФУЗ

Пояс нужен, чтобы не потерять панталоны, шпага — чтобы не потерять честь.

Шапелль, французский поэт XVII века

Маркиз де Шампань приехал с утренним визитом к своей любовнице, графине с родинкой, мадам де Ла Морлиер.

Она вышла к маркизу, благоухая цветущим садом, одетая в легкий невесомый пеньюар, позволяющий пылкому воображению обрисовать ее обольстительные формы.

— Ах, маркиз, — сказала она, протягивая руку для поцелуя, — я с утра скучаю. Смотрите, если вы не позаботитесь обо мне, то лишитесь моего расположения.

— Что вы, графиня! — ужаснулся маркиз. — Я лучше объявлю себя еретиком, чтобы меня сожгли на костре.

— Ну зачем же так! Я не люблю запах горелого мяса. И вы все-таки нужны мне.

— Нужен?! Вы заставляете меня задохнуться от счастья!

— Задыхаются от петли на виселице, маркиз, а вы ведь не нарушаете запретов короля и никого не вызываете на дуэль.

— Браво, мадам! Вы сами подсказали мне, чем развлечь вас! Помните того носатого птенца, который читал стишки у баронессы де Невильет?

— Ну конечно! Они поссорились с графом де Вальвером.

— И даже дрались на дуэли, а я был секундантом графа. Этот носатый Сирано ловко отделал графа, сразив его презрительным великодушием, заставив перед тем прочесть непристойные стишки про самого себя. Оскробление неслыханное и безнаказанное!

— И вы решились наказать этого птенца? Ах, маркиз!..

— Устроить ему ловушку, и не где-нибудь, а у вас, мадам.

— У меня? В будуаре? — кокетливо подзадорила маркиза графиня, с улыбкой поднимая свои искусно подведенные брови. — И вы тайком приведете его туда?

— Что вы говорите, сударыня! Лучше убейте меня! Вот моя грудь и бьющееся ради вас сердце. — И маркиз сделал вид, что распахивает камзол, выставляя при этом вперед свою крысиную физиономию.

— Ну полно, полно! Сознавайтесь сразу, что вы придумали. Надеюсь, забавное?

— Граф де Вальвер должен быть отомщен. Для этого надо выбрать достойного противника Сирано де Бержераку. У меня есть такой на примете, капитан армии герцога Анжуйского, барон де Ловелет, первый дуэлянт и забияка. Правда, чуть постарел. Придется вам пригласить на очередной свой вечер этого солдафона. Ботфорты среди башмаков с бантиками! Это будет прелестно! Мы столкнем его с Сирано, и он сделает из этого мальчишки любое блюдо по вашему вкусу.

— Вы просто невозможный человек, маркиз! Я вовсе не людоедка, чтобы заказывать себе блюда из своих гостей. Кроме того, старый солдат и птенец! Фи!..

— Вовсе нет! Это будет пикантнейший бой петухов, или если хотите, коррида! Уверяю вас, мадам, это развлечет вас.

— Ах, я готова на любое развлечение. Пусть будет по-вашему, я приглашу этих двух человек не нашего круга. Пусть позабавят других.

— Я мчусь в казармы, сударыня!

И маркиз, мелкими шажками прошмыгнув в дверь, почти выбежал из дома графини, приказав кучеру своей кареты везти его в казармы войска герцога Анжуйского.

Когда карета остановилась и маркиз, высунувшись из ее окна, обратился с просьбой к солдату найти капитана де Ловелет, тот, рассчитывая на весьма крупную награду важного господина, бегом помчался выполнять его поручение.

Вскоре бравый седоусый воин, идя вразвалку в огромных ботфортах и придерживая на весу за рукоятку длиннейшую шпагу, подошел к карете.

— Чем могу служить? — хрипловатым голосом осведомился он.

— Не откажите в любезности, господин барон, посетить вместе со мной отменный трактир в Латинском квартале, за мой счет, разумеется.

— О таких вещах солдата не спрашивают, — ответил капитан и, распахнув снаружи дверцу кареты, взгромоздился туда, ибо был весьма внушительного телосложения по сравнению с щуплым маркизом.

— Чем обязан? — имея в виду приглашение в трактир, коротко осведомился капитан.

— Одна прелестная особа знатного происхождения, господин капитан, просила меня похитить вас.

Капитан хмыкнул, погладил усы и расхохотался похожим на лай хохотом.

— Однако вы шутник, господин маркиз! Хотел бы посмотреть на интересующуюся мною знатную даму! Я, знаете ли, больше не по знатной части промышлял.

— Вы просто скромны, капитан. В трактире мы все выясним.

Выяснение обстоятельств приглашения капитана в салон графини де Ла Морлиер «вылилось», в буквальном смысле этого слова, потоком доброго вина, наполнившего до краев увесистые кружки, которые поднимали, разумеется, за счет маркиза не только капитан, но и чуткая к таким возможностям студенческая молодежь и неудачливые художники, рисующие на салфетках и скатертях, за неимением других заказов.

Изрядно подвыпив, капитан забыл, для какой цели его сюда привезли, и стал рассказывать о своих несчетных победах в поединках до их запрещения, а также и после.

— Я не проиграл ни одного боя, — хвастливо заявлял он, отхлебывая глоток вина. — У меня их было семьдесят семь! Семьдесят семь и один особый…

— О, расскажите нам о нем, расскажите, — попросили несколько голосов.

— Рассказывайте, — шепнул маркиз, — все это будет известно знатной даме, о которой я вам говорил.

— Какая знатная дама? — удивился капитан. — Ах да! — И он икнул. — Так вот. Дрались мы с полковником лихо, не буду называть его очень известной фамилии. Мне не понравилось, как он взглянул на мою очередную подружку, а у подружек я выиграл больше боев, чем у мужчин. Так вот. Генерал, о котором я сказал, схватился со мной и хотел резким ударом выбить у меня шпагу из рук и с размаху ударил мою шпагу своей сбоку, да так, что разрубил мою пополам, как деревянную. Он хотел уже проткнуть меня, но сабельный удар занес его шпагу в сторону, и я успел особым, только мне известным выпадом проткнуть остатком моей шпаги его маршальский мундир на груди, притом так, что не задел его тела. Маршал прекратил бой, восхитившись моим ударом, и принес мне извинения.

— Не маршал, капитан, а генералиссимус, — на полном серьезе заметил один из молодых художников.

— Молокосос! — огрызнулся капитан. — Генералиссимус во Франции один, это его высокопреосвященство господин кардинал Ришелье. С ним ссориться никому не советую, даже вооруженным кистью.

— Ваше вооружение, капитан, больше подходит для ссоры с менее заметным человеком, — зашептал маркиз де Шампань. — И моя знатная дама рассчитывает на это.

— С кем, с кем я должен поссориться? — удивился опять капитан.

— Может быть, вы боитесь скрестить с ним шпаги?

— А вы, маркиз, не хотите ли скрестить свою шпагу с моей?

— Упаси бог, капитан! У вас слава первого бойца войска герцога Анжуйского. А вызовет вас на дуэль молокосос, вроде того, которого вы сейчас отбрили.

— А с чего это он меня вызовет на поединок?

— Потому что вы прокатитесь по поводу его длинного носа, который, право же, годился бы для ножен хорошего кинжала, а скорей всего похож на птичий клюв.

Капитан лающе расхохотался.

— И вы думаете, что этот «клювоносец» полезет со мной драться? Со мной?

— Он не выносит насмешек над своим носом.

— Не выносит? Какие нежности! Так ему придется вынести, придется, черт меня возьми! Или я не капитан и не провел семьдесят семь поединков и еще один! И пусть еще один будет! — пьяно бормотал барон, силясь подняться из-за стола.

Маркиз отвез его обратно в казарму, обещая завтра прислать за ним карету, чтобы он приехал в салон графини де Ла Морлиер.

Сирано де Бержерак, живя в тесной комнатушке над трактиром «Давид и Голиаф», получил надушенное письмо с графским вензелем, содержащее приглашение графини де Ла Морлиер посетить ее салон в ближайший четверг в вечерние часы, «чтобы провести время в непринужденной обстановке и простоте».

Сирано задумался. Не имеется ли здесь в виду одежда знатных мужчин и драгоценности, украшающие вместе с туалетами их дам? Одна мысль о светских красавицах заставляла его жаждущее сердце трепетать, он еще надеялся, что сила поэтического слова может затмить его внешнее безобразие, которое он так хотел бы забыть.

И он помчался к своему другу Шапеллю рассказать о необыкновенной удаче, об открывшейся ему двери в высший свет Парижа, ибо салон графини славился как один из самых блестящих, где собирались вельможи и люди особо знатные, а дамы дивно прелестные, утонченные и изысканные.

И теперь появлялась надежда быть представленным ко двору.

Что делает всего одна удачная дуэль! Даже дамы, ах, эти жестокосердные дамы, может быть, хоть теперь они заметят его!

Шапелль, завсегдатай дома графов де Ла Морлиер, приглашением графини Савиньону был несколько озадачен.

— Не думаю, Сави, что за этой дверью тебе приоткроются ворота Лувра. Не нравится мне приближенный к очаровательной графине маркиз де Шампань, чье злоязычье соперничает только с его трусостью, мы с ним знакомы по твоей первой дуэли. Помнишь, как он по-крысиному удирал с чужой шпагой под мышкой? Неспроста все это.

— Ну почему же? — запротестовал Сирано, который не хотел упускать случай войти в высший свет, где ему грезились и удачи, а может быть, и счастье. — Я не вижу в этом приглашении никакого подвоха.

— Разумеется, я пойду с тобой, но, бывая там часто, я плохо выношу этого сплетника, для которого шелковые юбки служат синим небом.

Сирано, принимая во внимание «непринужденную простоту», занял у Шапелля на один вечер самую нарядную его одежду, поскольку они одного роста и сложения, а он был безнадежно беден.

Отец отказывал ему в деньгах, живя лишь на ренту от проданного имения и требуя, чтобы он зарабатывал сам, шел бы в священники, как его старший брат Жозеф, или на военную службу.

Сирано внутренне усмехался: уподобиться ханже Жозефу, дать обет безбрачия?

Как бы ему не пришлось дать этот обет самому себе даже без духовной карьеры, если и дальше его внешность будет отталкивать от него всех представительниц прекрасного пола!

К счастью, хлопоты и сборы отвлекали Сирано от этих мыслей.

— Брать ли с собой шпагу? Не зацепиться бы ею опять за какую-нибудь вазу, — беспокоился Сирано.

— Пояс нужен, чтобы не потерять панталоны, шпага — чтобы не потерять честь, — заметил Шапелль, разрушив сразу все сомнения друга.

Собравшееся в салоне графини де Ла Морлиер общество было самым блестящим, предупреждение о «непринужденной простоте» сделало свое дело: как мужчины, так и особенно дамы старались превзойти и самих себя, и своих соперниц по блеску и роскоши. Драгоценные колье и кольца, ожерелья, серьги, диадемы горели в волосах и ушах, на лебединых шеях прекрасных дам, тяжелые золотые цепи, старинные перстни, красочные банты во всех возможных местах украшали кавалеров, старики же назидательно отдавали дань прежним модам, внося в салон дух славных традиций прошлого, заложенных во времена Екатерины Медичи, когда блеск, красота и коварство стали символами знатности.

Появление двух нарядных молодых людей, один из которых бывал здесь частым гостем, было встречено общим вниманием, тем более что только они двое не знали об очередном, обязательном для вечеров графини сюрпризе, связанном с одним из них, вернее, с забавным носом одного из них.

Среди всего выставленного здесь богатства, изящества и парящей скуки грубым пнем в пышном благоухающем саду выделялся армейский капитан в столь неуместных в шелках гостиной тяжелых ботфортах, неуклюжий со своими солдатскими манерами и мешающей ему же самому слишком длинной шпагой.

Капитан де Ловелет мучительно ждал сигнала от маркиза де Шампань, увивавшегося среди дам, рассказывая каждой какую-нибудь пикантную историю. Старый солдат чувствовал себя здесь неуютно и мечтал поскорее поссориться с каким-то носатым молокососом, чтобы «отработать» угощение в трактире и приглашение на этот уж слишком утонченный вечер, где не с кем перекинуться словом о славных походах, боях, лошадях и поединках.

Наконец де Шампань, сделав капитану условный знак, направился к Сирано де Бержераку и с изысканно вежливым поклоном произнес:

— Почтенный господин поэт! Наши прелестные дамы поручили мне передать вам их просьбу прочитать какие-нибудь ваши стихи о красоте и любви.

Сирано, немного смущаясь, встал и, застенчиво оглянувшись, направился на середину гостиной, обдумывая, что бы прочесть столь избранному обществу.

Но дорогу ему внезапно преградил армейский капитан в ботфортах:

— Вы, сударь, намеревались толкнуть меня, торопясь, как юный петушок, прокукарекать свои стишки с помощью вашего носа, который заменил бы в полку призывную трубу, а еще лучше им пахать в поле, что делали, надо думать, не так уж давно, ваши близкие предки из числа грязных крестьян.

Сирано вспыхнул. Присутствующие с интересом следили за тем, что произойдет. Однако «поэтической дуэли», как у баронессы де Невильет, здесь не состоялось. Савиньон с непостижимой ни для капитана, ни для гостей графини ловкостью выбросил вперед руку и схватил барона за нос, притом так сжал его своими железными пальцами, что старый солдат не удержался от возгласа, получившегося, надо сказать, довольно гнусавым.

И Сирано стал водить капитана за нос по великосветской гостиной, уверяя блистательных гостей, что не отпустит почтенного барона до тех пор, пока нос того не сравняется с его собственным.

Дамы хихикали, многих мужчин разбирал хохот. Ведь смешным не сочувствуют!

Лишь один маркиз всполошился и вместе с хозяйкой дома бросился на выручку злосчастному капитану.

— Господин де Бержерак, умоляю, лишь ради меня и нашей будущей дружбы, отпустите моего гостя, — призывала очаровательная графиня с родинкой.

Маркиз же патетически восклицал:

— Господин де Бержерак! Взываю к вашей дворянской чести! — Де Шампань суетился вокруг, приседая и кланяясь и всем своим существом призывая выслушать его. — Если вы считаете себя оскорбленным, то я к вашим услугам как секундант.

— Не думаете ли вы, маркиз, что я унижусь до того, чтобы вызвать на поединок эту неуклюжую дубину? С него хватит и того урока, который я ему задаю на глазах у всех уважаемых мной гостей графини, искренне сожалея, что доставляю ей заботы.

— Боже! Де Бержерак! — завопил маркиз. — Вы унижаете не только его, но и себя этим ярмарочным зрелищем.

— Для ярмарки не хватает карусели, — огрызнулся Сирано.

— Милый юноша! Я понимаю ваши чувства и даже разделяю их, но я не могу себе представить, чтобы рыцарь, каким вы мне представляетесь, не внял просьбе дамы. Отпустите его. Он виноват. Это мы все видели, и все на вашей стороне, — умоляла графиня с родинкой.

Шапелль, подойдя к Савиньону, шепнул:

— Довольно, друг, с него хватит!

Просьбы дамы и друга сделали свое дело.

Сирано отпустил барона. Тот стоял растерянный, с покрасневшим, отекшим и мокрым носом и беспомощно чихал, не в силах остановиться. Да он и не знал, что делать.

Молокосос не вызвал его на поединок, как рассчитывал маркиз, а нанес ему сам неслыханное оскорбление.

Маркиз нырнул между смеющимся Сирано и чихающим капитаном, стремясь скорее прийти на помощь барону.

— Надеюсь, господин Сирано де Бержерак, — высокопарно начал он, — вы понимаете, что нанесенное вами барону оскорбление смывается только кровью?

— Вы собираетесь для этого предоставить собственную кровь? — насмешливо осведомился Сирано.

— Боже упаси! Я говорю от имени оскорбленного барона де Ловелета, капитана армии герцога Анжуйского.

— Но, кроме чихания, я от него ничего не слышу, господин маркиз. К тому же, как всем заметно, нос его припух и почти сравнялся по размерам с моим, что меня удовлетворяет.

Маркиз умоляюще посмотрел на еще недавно столь бравого солдата. И только после этого, умерив чихание, капитан смог промямлить, что удовлетворения потребует он, а не кто-нибудь другой.

— Что ж, — сказал Сирано, — вызов на поединок сделан не мною, пеняйте на себя, господин капитан. Если вы действительно выберете себе в секунданты господина маркиза, то он может договориться с моим другом графом Шапеллем де Луилье о месте и времени встречи.

Поединок состоялся у той же монастырской стены, как и первая дуэль, и с тем же составом секундантов.

Но бой был значительно короче, чем сражение с графом де Вальвером. Результат же его был несколько неожиданным.

Старый солдат к началу боя уже пришел в себя и преисполнен был благородной ярости, решив хорошенько проучить юного нахала.

Со свирепым криком бросился он на тоненького по сравнению с ним юношу и сделал выпад, чтобы пронзить грудь противника, но… шпага его, словно по ней стукнули у рукоятки тяжелым молотом, вылетела из его руки и брякнулась о монастырскую стену.

Взбешенный капитан бросился за нею, чтобы продолжить бой, однако Сирано не стал ждать, пока он снова вооружится, как делал это с графом де Вальвером, а, едва капитан со шпагою в руке обернулся, приставил острие своей шпаги к его сердцу, потребовав, чтобы тот немедленно покаялся или перед ним, или перед господом богом.

Старый солдат выронил подобранную шпагу и решил, что лучше найти смерть на поле боя во славу герцога или короля, чем от этого наверняка прошедшего выучку у самого дьявола юнца.

— Приношу такие же извинения, какие выслушал однажды от самого маршала Франции, не стану называть его фамилии, — пролаял бедный капитан.

— Вам чертовски везет, господин де Бержерак, и вы наверняка славный парень! Я взял бы вас в свою роту.

— Благодарю, капитан. Но пока я воздерживаюсь от военной службы, интересуясь науками и поэзией.

— Прискорбно, — вздохнул капитан. — А я, признаться, ударяю больше по другой части.

— Господа! — вмешался прыткий маркиз, смакуя свои будущие рассказы о происшедшем. — Поскольку дело разрешилось миром, то и указ короля можно считать ненарушенным, что я и предлагаю отметить, за мой счет, разумеется, в лучшем трактире Латинского квартала. Согласны ли бывшие противники?

— У солдата таких вещей не спрашивают, — отозвался капитан и разразился заразительным хохотом, похожим на лай престарелого пса.

Из-за раннего часа маркиз поднял трактирщика с постели, и тот обслуживал нежданных гостей в ночном колпаке, не желая упустить изрядной выручки.

Подвыпивший капитан стал умолять Сирано научить его своему волшебному приему, вполголоса добавив:

— Если вы не получили это ценой, о которой не говорят даже шепотом.

— Охотно научу вас, барон, если вы мне дадите слово дворянина, что будете с его помощью лишь разоружать противников, не нанося им ранений.

— За такой прием готов пообещать постричься хоть в монахи или пойти евнухом в гарем турецкого султана, предварительно повышибав шпаги у десятка-другого чистоплюев в кружевах! — пьяным голосом пообещал капитан и полез обниматься с былым своим противником. — Я в своей жизни проиграл только два боя! Тебе, молодой мой друг, и… как бы ты думал? Девчонке! — И он захихикал. — Но какой! В кастраты к папе можно пойти! Не девчонка — факел! Об нее можно было обжечься! Вот я и обжегся. Испугался за свое здоровье, как сегодня, когда ты пощекотал меня у сердца острием шпаги. Словом, каюсь, струсил первый раз в жизни! С тобой второй! — И он снова захохотал своим необычным хохотом.

Так закончился второй поединок Сирано де Бержерака, на миг появившегося в высшем парижском свете. Однако испытания его для вступления в это высшее общество не кончились.

Заботой маркиза де Шампань, графа де Вальвера, преследоваших свои собственные цели, Сирано не раз приглашали в высший парижский свет, но всякий раз ради нового скандала.

Оскорбления, притом взаимные, следовали одно за другим.

Они всякий раз заканчивались вызовом на поединок «оскорбителя», каковым неизменно оказывался более острый на язык, чем любой аристократ, Сирано де Бержерак.

Надо сказать, что дуэли эти так же неизменно выигрывались «оскорбителем» или традиционно заканчивались вышибанием шпаги из рук противника, или его несмертельным ранением.

Слава скандалиста за Сирано закрепилась, а ко двору его не приглашали. И ни одна из прекрасных дам не ответила ему нежным взглядом на его зовущий пламенный взор.

Жажда любви была у него подобна жажде путника в пустыне, а сознание собственного безобразия граничило с тем отчаянием, которое овладевает таким путником, сознающим свою обреченность.

И эти чувства Сирано пытался скрыть за внешней веселостью, непомерной гордостью и язвительностью ко всем, кто скрывал свою безобразную внутреннюю сущность.

Глава пятая. ЗНАНИЕ СИЛОЙ

Знание беспредельно. Оно совершенно противоположно вере.

Гете

Трудно представить себе более прелестное местечко, чем небольшое, утопающее в зелени имение почтенного графа Жермона де Луилье, ибо только в сердце Франции встречаются такие затянутые полупрозрачной дымкой уголки (какие мне приводилось видеть только там!) с извилистым ручейком, протекающим через парк, с изящными дугами мостиков, где так хочется задержаться, любуясь плавающими в тихой заводи кувшинками со сверкающими на солнце стрекозами над ними и раскинутыми вокруг по уснувшей воде влажными листьями, даже с приютившейся на каком-нибудь из них забавной лягушкой.

Все дышало в парке графа де Луилье тишиной, отдохновением и близостью к природе, аллея, берущая начало от аккуратного шато на пригорке, спускалась к пруду, заботливо обсаженная выросшими за столетья деревьями и оттеняющими их величественность кустами роз, которые цвели здесь все лето, как бы олицетворяя собой жизнь человеческую, распускаясь из бутона королевами белого, красного, даже черного (гордость Жермона де Луилье!) цвета, насыщая воздух душистым ароматом, чтобы, увядая затем, уступить место в живом букете красоты новым бутонам, нетерпеливо набухающим, жаждущим своей нежной пышности, столь чудесной и недолгой.

По этой аллее, вдыхая запахи благословенной земли, шли отец с сыном.

— Шапелль, — говорил граф Жермон де Луилье, вельможа старого закала, который сохранил с былых времен не только гордую осанку и аристократическую властность горбоносого, гладко выбритого лица с двумя энергичными складками по углам губ, но и не утратил своего влияния при дворе сменяющихся королей, с чем приходилось считаться даже всесильному кардиналу Ришелье, — мне не хотелось встретить тебя словами упрека, — продолжал отец, — но сейчас, когда ты отдохнул от тряски в почтовой карете, я намерен объяснить тебе, почему вызвал тебя из Парижа.

— Я боялся вашего недомогания!

— Славу богу, я здоров, и если у меня есть боль, то вызвана она тревогой за тебя, родовитого дворянина и обещающего поэта. Я гордился и твоими стихами и твоим пребыванием в Сорбонне, так как образование — это храм знания, построенный на фундаменте воспитания, какое я тебе дал. Так почему же я слышу вдруг о попойках, кутежах, интрижках с женщинами, наконец, о дуэлях, в которых ты принимаешь участие?

— Клянусь, я не дрался ни разу!

— Вот как! — воскликнул вельможа, ударяя своей палкой о землю с такой силой, что едва не вонзил ее в дорожку. — Был только секундантом?

— Совершенно верно, отец! Только секундантом и у весьма порядочного человека.

— Вот как! — почти в гневе повторил отец. — И ты считаешь первого скандалиста Парижа столь порядочным человеком?

— Если вы имеете в виду моего друга Савиньона Сирано де Бержерака, то это именно так.

— Именно так! Я имею в виду господина Сирано де Бержерака, в котором мне не нравится все, начиная с его гасконского имени, присвоенного его отцом, отталкивающей внешности и кончая непристойным поведением в светском обществе! Эти непрекращающиеся дуэли, пренебрежение указом его величества, наконец, дерзкие стишки, порочащие дворянство, и даже комедия — пасквиль с осмеянием не только своего коллежа, но и священнослужителей, даже самой Церкви, все это мне претит!

— Но, отец, вы же не читали его сочинений!

— Мне достаточно слышать о них, чтобы позаботиться о пресечении твоего общения с ним.

Шапелль поник головой, покорно слушая отца. А тот продолжал:

— Вот так! Для того я и вызвал тебя сюда.

— А как же Сорбонна, лекции, профессора, экзамены? — робко спросил сын, добавив: — Но я счастлив быть подле вас.

— Экзамены, степень бакалавра! Я подумал об этом! Вас там слишком сушат догмами господ профессоров, которые еще не очнулись от былого спора, сколько чертей можно уместить на острие иголки. Я не против вольнодумства, даже твоего Сирано, порицая лишь его поведение. Но торжество догм едва ли не хуже! Я убежден, что в наше время нужно мыслить шире, как умели еще в Древней Греции, а не засыхать на корню без поливки свежими идеями, без чего я не вырастил бы ни старых, ни новых сортов роз, которыми мы любуемся с тобой.

— Они прекрасны, как и ваши мысли, отец!

— Твой умасливающий тон убеждает меня в моей правоте. Но чтобы ты не потерял драгоценное для обогащения ума время, ты, гость в нашем имении, вместе с наиболее близкими тебе товарищами, которых я позаботился пригласить сюда, прослушаешь приватный курс лекций по философии, не той мертвечины, которой пичкают ваши головы в Сорбонне в угоду всяким мантиям, а живой, обогащающей философией, растущей из античного веселия ума.

— Кто же прочтет здесь такой курс лекций?

— О! Ты и твои друзья не пожалеете! Пьер Гассенди!

— Гассенди?

— Да, тот самый Гассенди, который после заведования коллежем в Дине, где защитил докторскую диссертацию, преподавал философию в Эксе, обогащая ее жизнелюбивыми идеями Эпикура и развивая их в части понимания сущности вещей, за что подвергся гонению со стороны отцов-иезуитов, что для меня служит высшей рекомендацией ему, и я рад, что он принял мое приглашение на прочтение лекций для тебя и твоих друзей.

— А вот, кажется, идет один из них! — воскликнул Шапелль. — Да это Жан Поклен! Как я рад, отец, твоему выбору!

— Да, это обещающий юноша! Когда-нибудь он обязательно станет видным артистом и сочинителем пьес, имея в виду его теперешнюю склонность к сценическому искусству, с чем я имел возможность познакомиться лично, прежде чем пригласил его учиться в нашем доме у самого Гассенди.

К отцу с сыном впереди группы молодых людей быстрым шагом подошел стройный юноша с волосами до плеч, с выразительным, быстро меняющим выражение лицом.

Он раскланялся с графом Жермоном де Луилье, выказав ему все знаки высшего уважения в стиле и традициях испанских грандов, великолепно скопированных им, а потом обнялся с Шапеллем.

— Я так благодарен графу Жермону де Луилье за приглашение слушать Гассенди рядом с тобой, Шапелль, что не знаю, как это выразить.

— Стихами, друг мой, стихами в одной из задуманных тобой пьес, — посоветовал господин Жермон.

— О если бы мои стихи зазвучали когда-нибудь со сцены! — вздохнул юноша.

— Наблюдай жизнь и пиши о ней! — напутствовал мудрый вельможа и пошел принять выражение почтения и от остальных прибывших «студентов его приватного университета».

— Не подъезжает ли сам профессор? — забеспокоился хозяин.

— Мы обогнали карету, у которой чинили в дороге колесо. С нашей стороны это в высшей степени неучтиво, если в ней ехал сам Гассенди, — сказал Жан Поклен.

— В таком случае я выеду встречать его, — решил господин Жермон.

Однако этого не понадобилось. Пока закладывали его карету, во двор усадьбы въехал запыленный экипаж, доставивший опального профессора из Экса.

Господин Жермон и молодые люди спешили к карете, но Жан Поклен успел раньше других и, открыв ее дверцу и опустив подножку, почтительно протянул руку приехавшему.

Пьер Гассенди, опираясь на нее, сошел с подножки.

Низенького роста, лет уже за сорок, склонный к полноте, в наглухо застегнутом камзоле с вертикальным рядом маленьких пуговок, доходящих до подбородка, с вдумчивым и удивительно спокойным бритым лицом, он снял шляпу перед встречающими, обнажив свой огромный лоб, увеличенный из-за отступивших на полголовы коротко стриженных волос, и приветливо и чуть застенчиво улыбнулся.

Граф Жермон де Луилье вышел вперед и произнес:

— Рады приветствовать вас, ваше преподобие господин профессор, в этом скромном замке, где нет ни башен, ни рвов, ни подъемных мостов, но где вас ожидают устремленные вверх, подобно башням, порывы ваших учеников, жаждущих глубоких, как крепостные рвы, знаний, к которым вы перебросите для них желанные мосты высокой мысли.

— Если вы, уважаемый граф Жермон де Луилье, удостаиваете меня чести читать здесь приватный курс философии, то курс риторики вам надлежало бы с вашим красноречием прочитать молодым людям самому, — почтительно поклонился радушному хозяину гонимый братьями-иезуитами вольнодумный философ.

Занятия начались на следующий день утром после общего завтрака, на котором присутствовал и сам господин Жермон со своей тоненькой, как тростиночка, болезненной супругой, графиней Розой де Луилье, которой муж с любовью посвящал выводимые им сорта удивительных роз.

Для учеников профессора в зале замка на высоких козлах был сооружен из длинных досок стол, у которого они могли писать и читать стоя. Профессор должен был занять место у козел с краю стола.

Но прежде чем он прошел на свое место, его задержал в дверях Шапелль.

— Ваше преподобие господин профессор, могу ли я просить вас об одном одолжении?

— Пожалуйста, сын мой, я рад быть вам полезным.

— Речь идет о непреклонности моего отца в отношении одного из моих друзей, который был бы счастлив слушать ваши лекции.

— Знаю ли я этого стремящегося к знанию юношу?

— Это Савиньон Сирано де Бержерак, окончивший коллеж де Бове в Париже.

— Бог мой! Даже в Эксе слышал о буйствах этого молодого человека, и я должен признаться, что разделяю мнение вашего почтенного родителя, ибо такой слушатель моего приватного курса лекций по философии едва ли поможет их усвоению остальными моими учениками.

Шапелль поник головой, потеряв всякую надежду переубедить своего отца с помощью Гассенди, на что он, как на последнюю надежду, рассчитывал.

Пыль на дороге взметнулась облачком и, превращаясь в длинный шлейф, долго оседала на землю.

Одинокий всадник мчался галопом, не переходя на рысь.

Лошадь покрылась разводами пены на взмокшей шерсти. Казалось, долго ей не выдержать.

Но цель была близка.

На всем скаку конь влетел во двор замка де Луилье, распугивая кур, разлетевшихся в разные стороны, как водяные брызги от брошенного в лужу камня.

Всадник соскочил с коня, почуявшего родную конюшню: конь принадлежал Шапеллю. Небрежно кинув подбежавшему слуге поводья, приехавший, не оглядываясь, бегом направился к крыльцу. Дорогу ему загородил другой слуга, но был отброшен в сторону столь неожиданным движением руки, что, оказавшись на земле, ничего не мог понять, тупо озираясь вокруг.

Порывисто открыв дверь, прибывший столкнулся лицом к лицу с хозяином замка.

— С кем имею честь? — спросил граф Жермон де Луилье.

Молодой человек в запыленной одежде вежливо поклонился.

— Друг вашего сына, ваше сиятельство, почтительно просит вызвать его, если почему-нибудь неудобно незваному гостю войти в дом.

— Именно так. Вызвать сына крайне неудобно, — заметил граф Жермон де Луилье, — хотя б у вас и были на то веские причины.

— Причина более чем веская, ваше сиятельство, поскольку вам, как никому другому, дорога дворянская честь.

— Вот как? У кого же она затронута, молодой человек?

— У меня, ваше сиятельство. Ваш сын должен немедленно мчаться со мной в Париж.

— Но это невозможно, заверяю вас.

— Это вопрос чести и моей и его. У меня нет другого секунданта.

— Опять дуэль, запрещенная королем и его высокопреосвященством господином кардиналом? Если не ошибаюсь, то я вижу перед собой неукротимого дуэлянта Сирано де Бержерака?

— Ваш слуга и друг вашего сына Шапелля Савиньон перед вами, ваше сиятельство, он вызван на дуэль юным герцогом Анжуйским, братом обольстительной Генриэтты, удочеренной его отцом. Он отозвался о ней неучтиво в моем присутствии, как о прижитой отцом на стороне, чем пробудил мой гнев, в ответ на что он вызвал меня на поединок. Мог ли я, судите сами, ваше сиятельство, не принять такого вызова и слыть трусом? А кроме Шапелля, секунданта мне не найти.

— Вот как! А не слишком ли часто вам приходится их искать, дорогой мой Сирано де Бержерак?

— Не чаще, чем меня вызывают на дуэль, ваше сиятельство.

— Я понимаю вашу готовность защищать свою честь и не слыть трусом, но Шапелля с вами не отпущу! Вот так!

— Ваше сиятельство, почтительно склоняя голову перед вами, я не рискнул бы вызвать вас на дуэль, но тот вызов придется принять вашему сыну, если он тотчас не поедет со мной, сохранив тем и нашу дружбу, и свою честь.

— Вы дерзки, молодой человек. В былое время я ответил бы вам согласием драться с вами, но сейчас я не позволю сделать это даже сыну, который слишком занят.

— Хотел бы я знать, что это за занятие?

— Охотно объясню, рассчитывая на ваше уважение к знаниям. Слыхали ль вы о философе Гассенди?

— Гассенди! Ну еще бы! Я преклоняюсь перед ним.

— Так вот, ради этого уважения к нему вам придется отложить все мысли о дуэлях. Гассенди читает лекции по философии Шапеллю и его друзьям.

— О боже, что я слышу! Вы говорите не просто о занятиях, ваша светлость, а о предательстве, которого я не мог ожидать от друга! Чтоб Шапелль смог втайне от меня учиться… у Гассенди!

— Скажу по правде, Бержерак, я вызвал сына с друзьями сюда, чтобы прервать ваше с ним знакомство. Вот так!

— О нет! Прервать знакомство, даже нашу дружбу могу лишь только я! Прошу простить меня, я невменяем и даже неучтив, но вынужден пройти в ваш дом. Я просто не могу, поверьте, остаться в стороне и не слушать мудрых лекций сторонника воззрений Демокрита! Не слушать вместе с Шапеллем!

— Я уступаю не столько силе, сколько благородной жажде знаний, — неожиданно сказал граф Жермон, что-то уловив в лице и голосе гостя. — С условием, что дуэли не будет, — добавил он.

— Конечно! Я извинюсь перед герцогом, ведь он тоже мой друг! — И с этими словами Сирано ворвался в зал.

Там несколько молодых людей стояли чинно за столом на козлах. Прилежные ученики Гассенди уже услышали шум и насторожились. Удивленный философ прервал начатую речь.

Ворвавшийся в зал молодой человек с огромным носом и обнаженной шпагой с размаху ударил ею по столу, разметав листки с записями учеников и воскликнул:

— Граф Шапелль де Луилье! Ты был мне друг, а теперь я должен считать тебя предателем! Как мог ты позабыть обо мне и не позвать сюда, чтобы вместе слушать Гассенди, которому я спешу воздать хвалу и уважение.

— А как прикажете мне, неизвестный молодой человек, отнестись к столь грубому вашему вторжению и учиненной помехе в чтении моей лекции? К размахиванию вами шпагой?

— Шпага Бержерака направлена лишь против зла, предательства и лжи!

— Тогда позвольте, господин де Бержерак, выступить в защиту господина Шапелля. Перед началом лекции он просил меня включить и вас в число моих учеников.

— Тогда другое дело! Мы будем с ним по-прежнему дружить! Клянусь, еще не ошибалась моя шпага, готовая служить и вам!

— Вы не дослушали меня, молодой человек. Вашему другу Шапеллю, так просившему за вас, я ответил решительным отказом, ибо считаю, что знание и насилие, к которому вы постоянно прибегаете, несовместимы.

— Ах вот как, господин аббат! Вы оскорбили мою шпагу!

И Сирано взмахнул своим оружием, отчего листки на столе вновь разлетелись.

— Послушай, Савиньон! Неужели ты поднимешь сталь против каноника кафедрального собора в Эксе? — вскричал Жан Поклен, становясь между Сирано и Гассенди.

— Ах, это ты, Поклен! Ты тоже здесь? Нет, нет! Кюре я уважаю с детства, но сан, однако, для педанта не защита. И ты ведь одобрял мою комедию и сам такую хотел написать.

— Комедия тогда остра, как шпага, когда представит жизнь. Но шпага, молодой человек, не заменит в жизни морали, — заметил Гассенди.

— Я прочту вам, если позволите, свою комедию, — предложил Сирано.

— Вы могли бы это сделать, мой поэт, если бы вам разрешили здесь остаться, — усмехнулся философ.

— Тогда, умоляю, примите меня в число своих учеников, профессор! — пылко и почти по-детски попросил Сирано. — Пусть и я буду среди счастливцев!

— Счастливцев? — повторил Гассенди, тронутый тоном Сирано, и задумался: «Что это за человек, дерзость которого равна искренности? Владелец замка стоит в дверях и ждет от философа мудрости. Как поступил бы здесь Сократ? Конечно, стал бы выявлять вопросами сокровенную суть человека. Вопросами?»

— Ну что ж, — вслух сказал Гассенди. — Уж если в этом вы видите счастье и готовы позабыть обо всем…

— Готов! Готов! — горячо прервал Сирано.

— То я могу вам предложить, как в древности, три испытания. Ответами вы сами все решите.

— Я решу!

— Извольте. Объясните, как вяжется со знанием угроза силы, с которой вы сюда пришли?

— Профессор, я поэт, позвольте отвечать в стихах.

Гассенди улыбнулся, взглянул на старого графа Жермона и заметил у того тоже легкую улыбку на губах: «Ну, если он забыл о поединке, то…» И граф кивнул.

— Я прошу простить, господин профессор, что отвечу вам заготовленным каламбуром. Ведь всякий экспромт тогда хорош, когда старательно подготовлен.

Гассенди пожал плечами.

— Отвечайте, как сможете.

Сирано начал чуть печально, а кончил с усмешкой и даже с вызовом:

Увы, но полюбить Нельзя нас сильно!

Увы, но полюбить Нельзя насильно!

Кто жизни не любил, Тот сердце нежил, Кто в жизни не любил, Тот сердцем не жил!

С умом коль ты живешь, То знанье — сила!

С умом ты наживешь То знанье силой!

— Браво! — воскликнул Жан Поклен.

Гассенди внимательно посмотрел на Сирано.

— Я вижу, что ваш ответ вы действительно составили задолго до того, как вам задан мой вопрос. Но, видимо, у вас не так легко на душе, как легки ваши слова, которыми вы играете. Но коль скоро вы собираетесь «наживать знания» не только силой, но и умом, проявите его, поведайте, из чего состоит, на ваш взгляд, мир?

— Из атомов и пустоты, ваше преподобие господин профессор. Недавно сочинил оду о пустоте и начну с одной ее строчки:

Она вещественна бы вроде…

На чувства надо нам пенять!

Не все, что в мире происходит, Способны мы пока понять.

Виденья, призраки, приметы — Увы, невежества поток!

Нет ничего на божьем свете, Чего бы ум понять не мог!

И снова задумался Гассенди над третьим вопросом: «Юноша видит не только сущность мироздания, но и мироощущение человека. А как он свяжет разум и чувства?» И он спросил об этом Сирано.

Сирано задумался на миг и ответил:

УМ И СЕРДЦЕ

Все пять сочетаний

Из двух только слов.

Вы спросите сами,

Ответ мой готов.

— Безумное сердце?

— Бездумны дела!

— А ум как без сердца?

— Исчадие зла!

— Как умное сердце?

— И лед и расчет!

— Сольется ум с сердцем?

— К добру приведет!

— Ума нет и сердца?

— То пропасть без дна!

Где в зной не согреться,

Где тень не видна!

Умом не поверить,

А сердцем вовек!

Но хуже нет зверя,

Чем зверь-человек!

— Не могу отказать в глубине и верности ваших суждений. Если бы вы всегда заменяли шпагу этой стороной своего ума, ни у кого не возникло бы сомнений в вашем участии в наших занятиях.

— Я вкладываю шпагу в ножны, дабы отныне внимать каждому вашему слову.

— Я смею надеяться, что граф Жермон де Луилье внемлет моей просьбе и дозволит другу его сына Сирано де Бержераку, прошедшему три испытания, быть в числе моих учеников, — обратился Гассенди к хозяину дома. — Хотя я допускаю, что не избежать с ним спора во имя истины.

Граф Жермон де Луилье уже оценил своего незваного гостя, отметив удивительное сочетание в нем болезненного честолюбия, быть может рожденного его физическим недостатком, с несомненной одаренностью, и он увидел в нем не просто бретера, а чем-то глубоко несчастного человека, который хочет казаться другим. И он кратко сказал:

— Вольнодумец Сирано мне больше по душе, чем парижский скандалист.

— Ваша светлость! — воскликнул просиявший Сирано. — Дозвольте мне вручить вам свою шпагу.

— Сави! Иди сюда, становись рядом со мной! — позвал Шапелль.

— А я по другую его руку встану! — заявил Жан Поклен, перебираясь с противоположного конца стола.

— Позволь мне воспользоваться твоими строчками о любви в моей комедии? — прошептал он.

— Я дам тебе еще, — пообещал Сирано.

Ученики подобрали с полу листки и заняли свои места. Гассенди переглянулся с графом Жермоном де Луилье и стал продолжать лекцию, словно она не прерывалась

— Итак, Аристотель учил…

Для Сирано развитие Пьером Гассенди учения его любимого Демокрита, одного из первых материалистов древности, стало откровением. И не было среди учеников в поместье графов де Луилье более страстного последователя Гассенди, чем неукротимый Сирано де Бержерак.

Жан Поклен старательно записывал рассыпаемые Сирано экспромты, восхищаясь его сарказмом и чувством формы.

По окончании приватного курса лекций Пьера Гассенди Шапелль и Сирано де Бержерак снова появились в Париже.

Как всегда в высшем свете, куда-то пропавший Сирано был уже позабыт, но его появление вернуло ему славу скандалиста с чуть ли не ежедневными злыми эпиграммами и удачными дуэлями, которым, казалось, нет конца.

Единственный человек, который услышал его извинения, был школьный товарищ Савиньона юный герцог Анжуйский.

Однако жажда любви молодого поэта так и осталась неутоленной, любовные стихи не сложились, горечь же от этого была глубоко запрятана под внешним видом весельчака, едкого и злоязычного скандалиста, хватающегося за шпагу, таясь рядом с детским чувством жалости к пойманной рыбке и ненависти к коту, сожравшему птенцов у беспечно свившей гнездо на земле птички.

Глава шестая. ЧЕСТЬ И КОВАРСТВО

Мужество — это презрение страха. Оно пренебрегает опасностями, грозящими нам. Вызывает их на бой и сокрушает.

Л. Сенека

Король считал, что путь в высшее общество прокладывается шпагой, и прекрасно знал, что кардинал уважает тех, кого несет на своих крыльях Удача. К тому же искусники фехтования, к которым без достаточных оснований причислял себя и король, настоятельно требовались Франции, поскольку скорого окончания войны не предвиделось.

Ришелье отлично понимал, что преданность — дитя личной выгоды, потому был так же щедр к тем, кто верно служил ему, как беспощаден к врагам, впрочем, всегда готовый привлечь их на свою сторону.

Кардинальский дворец на площади, куда вливалась улица Сан-Оноре, стал пристанищем тех, кто добился милости всесильного кардинала, карабкаясь по лестнице благополучия.

В богатых залах толпились и пропахшие потом суровые воины с торчащими усами, в пыльных камзолах и грязных ботфортах, и искушенные в дворцовых интригах, надушенные аристократы в богатых одеждах с кружевными панталонами.

Грубая сила сочеталась здесь с искусством лести, солдатские шутки с кичливостью и изяществом манер вельмож.

Среди этой пестрой толпы бесшумными тенями сновали скромные монахи с опущенными глазами, в сутанах, опоясанных вервием, при их отрешенности от всего суетного, мирского, излишне внимательные ко всему, что говорилось вокруг.

По настоятельному совету своего неизменного помощника и итальянского проныры Мазарини кардинал Ришелье решил пополнить ряды своих сторонников из числа отменных дуэлянтов. Ему надоели насмешки короля за вечерней шахматной игрой по поводу очередных побед мушкетеров над гвардейцами в поединках, которые не наказывались королем. Потому и потребовались теперь его высокопреосвященству сорвиголовы, не менее отважные, чем служили в роте мушкетеров.

Мазарини всегда угадывал желания кардинала и позаботился представить ему столь же бездумных, как и отчаянных, дворян, у которых владение шпагой заменяло все остальные забытые достоинства.

Немало бравых забияк, сознающих свои грешки, со страхом, какого не испытывали при скрещении шпаг, побывали в библиотеке среди книг и рыцарских доспехов, «представ пред орлиные очи рыцаря креста и шпаги» герцога Армана Жана дю Плесси, кардинала де Ришелье, который предлагал им выбор между безоглядным служением ему и Бастилией с маячившим за нею эшафотом.

Надо ли говорить, что эти его посетители без колебаний предпочитали шпагу в руках во славу кардинала и Франции, чем петлю на шее за нарушение указа короля.

И вот одним из таких посетителей, которому предстояло сделать подобный выбор, в кабинете Ришелье оказался однажды и самонадеянный юноша, снискавший славу необыкновенного дуэлянта, Савиньон Сирано де Бержерак, «бешеный гасконец», гордо прошедший сквозь толпу гвардейцев в приемной кардинала, уже знавших, что прокатываться насчет носа гасконца небезопасно, ибо он обладал не только этим «украшением» лица, но еще и ядовитым языком, так жалящим дворянское самолюбие, что вызов «оскорбителя» на дуэль становился необходимостью, а результат поединка при его неподражаемом владении шпагой предрешенным.

Мазарини считал, что приглашенный им на этот раз бретер может оказаться весьма полезным, скажем, в роте гасконцев господина де Карбон-де-Костел-Жалу, могущих достойно противостоять не столько враждебным Франции армиям испанцев или англичан, сколько мушкетерам капитана де Тревиля. Знал это и кардинал Ришелье.

Кардиналу Ришелье перевалило за пятьдесят, но он выглядел крепким, бодрым, полным энергии и властолюбия.

Сирано де Бержерак предстал перед всесильным кардиналом, оглядывая убранство кабинета, принадлежащего скорее ученому, чем государственному деятелю, он явственно ощущал на себе испытующий взгляд его высокопреосвященства, облаченного в кардинальскую мантию пурпурного цвета. Лицо первого министра Франции было еще красиво, с подкрученными усами и острой бородкой воина, на груди его красовалась золотая цепь с крестом.

— Сударь, — начал кардинал, опуская веки, — мне горестно напомнить вам, что нарушителям указа короля, запретившего дуэли, уготовано место в Бастилии.

— Воля короля и вашего высокопреосвященства для тех, кто готов отдать жизнь за Францию, священна.

— Не лучше ли отдать ее на поле брани, чем на эшафоте, сын мой? Будем откровенны. Сколько дуэлей на вашем счету?

— Сто, монсиньор, — вставил находившийся тут же, незаметный в серой сутане, но подражающий в своей внешности Ришелье, Мазарини.

— Сто? — переспросил кардинал, сверкнув глазами, что приводило в ужас многих, но не стоявшего перед ним бойца.

— На моем счету нет ни одного вызова на поединок, ваше высокопреосвященство, — сказал, гордо вскинув голову, Савиньон Сирано де Бержерак.

— Как так? Перед отцом церкви и первым министром короля вы утверждаете, что ни разу никого не вызвали на дуэль?

— Ни разу, ваша светлость!

— Но вы участвовали в поединках, нарушив тем волю короля!

— Разве его величеству более угодны трусы, бегающие от противника и пятнающие дворянскую честь? — вместо ответа с задором спросил Сирано.

— Не скрою, господин де Бержерак, дворянская честь дорога королю, как и мне, его слуге. А у вас, как мне кажется, репутация в отношении защиты чести завидная. По части же острословия я и сам убедился в том, задав вам, как припоминаю, несколько вопросов на выпускных экзаменах коллежа де Бове.

— Я готов служить Франции всем, на что способен, если вы только того пожелаете, ваше высокопреосвященство.

— Кому, кому служить? — нахмурился кардинал. Он привык слышать готовность служить ему или хотя бы королю.

— Франции, ваше высокопреосвященство.

— Франции? Это похвально, — недовольно заметил кардинал. — Но служить надобно и Церкви, во имя которой десятилетиями льется кровь истинно верующих.

— Я готов стоять с ними рядом, пока мыслю и существую.

— Если не ошибаюсь, это формула философа Декарта?

— Совершенно так, ваше высокопреосвященство. Декарт считает, что мир познается через наши чувства и душа человека в соединении с его телом позволяет ему обрести способность мыслить, а следовательно, и существовать.

— Не кажется ли вам, молодой человек, что наша святая вера учит нас иному?

— По мнению Декарта, слепая вера слепа, а он своим учением помогает людям прозреть.

— И вы придерживаетесь этого лжеучения?

— Не вполне, ваше высокопреосвященство, ибо Декарт не объясняет всего многообразия мира, но тем не менее я преисполнен уважения к этому титану мысли.

— А известно ли вам, что святейший престол осудил его творения?

— Я не святейший пастырь, чтобы осуждать Декарта, ваше высокопреосвященство, но уважать его считаю за честь.

— Считаете за честь?

— Как и его предшественника Томмазо Кампанеллу, который, будучи предан богу, учит людей жить справедливо и честно.

— Уж не «Город Солнца» ранил вашу буйную голову, которую вы готовы сложить за Францию?

— За Францию и за свои убеждения, ваша светлость.

— Не хотите ли вы также сказать, что убеждены в своей готовности защищать неугодного папе Декарта или Фому Кампанеллу, приговоренного за ересь к пожизненному заключению?

— Готов в равной степени защищать убеждения обоих этих мыслителей, как свои собственные.

— Тогда вам полезно узнать, сын мой, что на основании буллы святого папы римского, запретившего еретические книги Декарта, эти сочинения будут преданы огню сегодня ночью в присутствии истинных католиков вблизи Нельской башни.

— Это недопустимо, ваша светлость!

— Что вы хотите этим сказать? Уж не решитесь ли вы помешать этому благому делу?

— Сочту это своим святым долгом, ваше высокопреосвященство!

— Интересно, как вы это сделаете? — спросил кардинал с усмешкой, откидываясь на спинку кресла. — Готов биться об заклад, что это вам не удастся! Один против целой толпы?

— Вот видите, ваше высокопреосвященство, вы сами ставите меня в такое положение, когда я не смогу не принять ваш вызов, чтобы не слыть трусом!

— Мой вызов? — сделал удивленный вид кардинал.

— Конечно, ваша светлость! Вы только что предложили мне побиться с вами об заклад, что мне не защитить книг уважаемого мной мыслителя Декарта от какой-то там толпы.

— И вооруженных стражников, — добавил кардинал.

— И вооруженных стражников, — согласился Сирано.

— И против всех вы будете в одиночестве?

— Нет, почему же, ваша светлость! Со мной будет моя шпага!

— За меньшие проступки и дерзость я мог бы отправить вас в Бастилию, но я имел неосторожность обмолвиться, что готов побиться с вами об заклад,

— сказал кардинал. — А мое слово — слово Председателя Королевского Совета, не уступает королевскому.

— Это известно всей Франции! И буду рад служить тому доказательством!

— Итак, бьемся об заклад? — со скрытым коварством спросил Ришелье. — Что же вы ставите, сударь?

— Свою голову, ваше высокопреосвященство, и завещание, передающее вам мою долю отцовского наследства.

— Благородно, но не густо! — с нескрываемой насмешкой произнес кардинал. — Или вы слишком высоко цените свою голову?

— Даром я ее не отдам, во всяком случае.

Кардинал, будучи в душе игроком, увлекся игрой и, предвидя ее исход, забавлялся с молодым человеком, как кошка с мышкой, подобно его любимому коту, который нацеливался прыгнуть ему на колени.

— В случае моего выигрыша, надо думать, ваша голова не достанется мне (за ненадобностью!), но ваша доля из отцовского наследства, переданная мной одному из монастырей, послужит богу. Так пишите, господин Сирано де Бержерак!

Мазарини по знаку кардинала подвинул Сирано письменные принадлежности. Сирано взял гусиное перо с пышным оперением и попробовал его остроту на язык.

— Пишите, — стал диктовать Ришелье. — «Если я, Сирано де Бержерак, гасконский дворянин, не смогу защитить от толпы сторонников святой католической церкви предназначенных для сожжения книг лжефилософа..»

— Простите, ваше высокопреосвященство, — почтительно перебил Сирано,

— но закладную записку пишу я, и в ней недопустим паралогизм.

— Как? Как? — изумился кардинал.

— Противоречия и несоответствия, ваша светлость. Потому, с вашего позволения, поскольку я не могу отстаивать книг лжефилософа, я напишу «философа».

— Пишите хоть дьявола! — гневно воскликнул Ришелье. — У кого вы учились после коллежа де Бове?

— У замечательного философа Пьера Гассенди, ваше высокопреосвященство.

— У того, кто опровергает Аристотеля, опору теологов святой католической церкви?

— Именно у него.

— И все его ученики так же задиристы, как вы?

— Каждый по-своему, ваше высокопреосвященство, например, мой товарищ Жан Поклен под именем Мольера ставит свои едкие комедии.

— Скажи мне, кто твои учителя и товарищи, и я скажу, кто ты, — мудро заметил Ришелье, поморщась при упоминании Мольера.

Мазарини тем временем неслышно покинул кабинет и, войдя в приемную, поманил к себе одного из монахов в сутане с капюшоном на спине.

Он что-то пошептал ему, тот кивнул и, смиренно наклонив голову, стал пробираться к выходу через блестящую толпу посетителей, ждавших окончания важного разговора кардинала.

Мазарини вернулся в кабинет, плотно прикрыв за собой дверь.

— Каюсь, ваше высокопреосвященство, — говорил меж тем Сирано, — некоторых из своих учителей мне пришлось высмеять в комедии «Проученный педант».

— Я знаком с этой вашей комедией, — с неожиданной улыбкой произнес Ришелье, — и мне хотелось бы, сын мой, направить ваш поэтический талант на более благородную стезю, если бы вы согласились остаться поэтом при мне.

— Никогда, ваша светлость! В ответ я прочту вам единственные строчки, которые в состоянии посвятить вам:

Как дикий конь, брыкаясь в поле, Не станет слушать острых шпор, Так не пойдет поэт в неволю, Чтобы писать придворный вздор!

Кардинал вскипел и даже вскочил на ноги, сбросив с колен забравшегося туда кота:

— Довольно! Ваши несчетные дарования равны лишь вашей дерзости, которую вам придется защищать со шпагой в руке, как вы это делали в отношении других своих особенностей.

— Каждый из нас, ваше высокопреосвященство, в закладе, на который мы бьемся, будет защищать не столько свое лицо, сколько свою честь.

— Решусь заметить вам, молодой… слишком молодой человек, что язык ваш — враг ваш!

— Не спорю, враги появляются у меня из-за моего языка, но я усмиряю их. И так же намерен поступать и впредь.

— Усмиряете? — Кардинал сделал несколько шагов за столом. — Усмиряют и диких коней в поле, сколько бы они ни брыкались.

— Насколько я вас понял, ваша светлость, вам нужны неусмиренные, а бешеные кони, которым вы, как наездник, всегда отдавали предпочтение. И я надеюсь на свои «копыта».

— Всякая надежда хороша, кроме самонадеянности. Но мы слишком отвлеклись, сын мой. Вы не подписали закладную записку.

— Извольте, я заканчиваю, рассчитывая получить такую же закладную записку от вас, ваша светлость, как от защитника высшей дворянской чести прославленного герцога Армана Жана дю Плесси, не только первого министра Франции, но и ее первого генералиссимуса, кардинала де Ришелье! Заклад так заклад!

— Я никогда не откажусь от своего слова, сказанного хотя бы лишь в присутствии одного Мазарини.

Мазарини, успевший вернуться, поклонился.

— Я поставил свою жизнь и отцовское завещание, теперь очередь за вами, ваша светлость! — сказал Сирано, передавая записку Ришелье.

— Надеюсь, этого перстня окажется достаточно? — И кардинал повертел на пальце тяжелый бриллиантовый перстень.

— Я не ношу перстней, не будучи слишком богатым, и не торгую бриллиантами, будучи слишком гордым. Против моей жизни и моего посмертного наследства я просил бы вас, ваше высокопреосвященство, поставить другую жизнь и пенсию.

Ришелье искренне удивился. Что за дьявол сидит в этом большеносом юнце, позволяющем себе так говорить с ним? Но он скрыл свое возмущение за каменным выражением лица.

— Вот как? — с притворным изумлением произнес он. — Чья же жизнь и чья пенсия вас настолько интересует, что вы готовы прозакладывать свою голову?

— Если я ее сохраню, не допустив глумления над творениями философа Декарта, то вы, ваше высокопреосвященство, воспользуетесь своим влиянием при папском дворе и испросите у святейшего папы Урбана VIII освобождения из темницы предшественника Декарта Томмазо Кампанеллы, проведшего там почти тридцать лет.

— Вы с ума сошли, Сирано де Бержерак! Чтобы кардинал Ришелье, посвятивший себя борьбе с бунтарями, стал вызволять из тюрьмы осужденного на пожизненное заключение монаха, написавшего там трактат «Город Солнца»?

— И еще десяток трактатов по философии, медицине, политике, астрономии, а также канцоны, мадригалы и сонеты!

— Одумайтесь, Сирано! О чем вы просите?

— Я вовсе не прошу, ваша светлость. Я называю вашу ставку против своей, если вам угодно будет на нее согласиться.

Кардинал вышел из-за стола и стал расхаживать по кабинету.

Монах, получивший распоряжение Мазарини, прошел от дворца кардинала мимо Лувра, перебрался по мосту на другую сторону Сены, где возвышалась Нельская башня с воротами, и остановился около людей, приготовлявших по приказу кардинала по случаю дня святого Эльма вечерний костер перед нею, огонь которого должен отразиться в реке и быть видным из окон королевского дворца, позабавив тем короля и придворных.

Другой монах, руководивший приготовлениями к этой ночной иллюминации, выслушав переданное ему распоряжение, кивнул и куда-то поспешил, отдав оставшимся распоряжения.

Кардинал же не мог прийти в себя от упоминания о Кампанелле.

— Город Солнца! — гневно воскликнул он. — Вот чему учил вас этот Гассенди! Недаром преследуют его братья-иезуиты! Город, где будто бы не будет ни знатности, ни собственности! Все общее! Даже… дети.

— Они принадлежат государству и воспитываются им. Во главе же государства стоят ученые и священнослужители, как и у нас теперь во Франции, где в лице вашего высокопреосвященства воплощено и то и другое. Позволю себе напомнить, что Кампанелла попал в тюрьму тридцать лет назад за организацию заговора против испанского владычества в Южной Италии, безусловно, вам враждебного. И вы могли бы напомнить святейшему папе Урбану VIII, что, предоставив Кампанелле свободу, он обретет знатнейшего астролога.

Ришелье задумался.

— Астролога? — переспросил он. — А его не винит за это католическая церковь?

— Католическая церковь не может преследовать астрологов, если они пользовались вниманием не только вашего высокопреосвященства, но и святого папы Павла V и самого Урбана VIII.

— Однако вы осведомлены о многом, слишком о многом, — сердито заметил Ришелье. — Пойдет ли это вам на пользу? Впрочем, пишите, Мазарини, — приказал он.

Тот устроился у стола, взяв у Сирано гусиное перо.

— Боюсь, моя закладная записка не доставит удовольствия испанскому королю, — вслух размышлял Ришелье.

— Клянусь вручить ее только вам, ваше высокопреосвященство. И ради одного этого надеюсь остаться в живых!

— «Уполномочиваю гвардейца гасконской роты королевской гвардии господина Савиньона Сирано де Бержерака оказать отцу Фоме Кампанелле, по прибытии его во Францию, в чем содействовать ему, гостеприимство от имени французского правительства, заверив отца Фому, что он получит достойное его убежище, уважение…»

— И пенсию, — добавил Сирано.

— И пенсию, — многозначительно повторил Ришелье.

Мазарини передал ему бумагу, и кардинал поставил под нею размашистую подпись.

Вручив записку Сирано, он движением ладони отпустил его.

Сирано почтительно раскланялся и направился к двери, стараясь не задеть концом своей длинной шпаги за столики с книгами и развернутыми картами.

Уже вслед ему кардинал заметил:

— Помните, господин де Бержерак, что в гасконскую роту королевской гвардии принимают только живых.

Сирано обернулся.

— Обещаю, ваше высокопреосвященство, после усмирения толпы у костра близ Нельской башни вступить в роту благородного господина де Карбон-де-Кастель-Жалу, благодаря вас за оказанную мне честь.

Ришелье, сидя в кресле, величественно наклонил голову, пряча злорадную усмешку.

Когда Сирано вышел, Ришелье деловито сказал Мазарини:

— Постарайтесь, друг мой, чтобы толпа у костра близ Нельских ворот была не меньше…

— …ста человек, — подхватил Мазарини. — Я уже распорядился.

— Вы, как всегда, угадываете мои мысли!

— Даже сам сатана не поможет ему этой ночью, — мрачно заверил Мазарини.

— Да, да! И позаботьтесь, чтобы записку взяли там… Завтра она должна лежать на моем столе.

Пожелание кардинала Ришелье исполнилось. На другой день утром сгоряча написанная им записка действительно оказалась на его столе.

Глава седьмая. КОСТЕР У НЕЛЬСКОЙ БАШНИ

Безумству храбрых поем мы славу!..

М. Горький

Не надо думать, что двадцатилетний Сирано де Бержерак покидал кардинальский дворец победителем. Напротив, мгновенный подъем духа, овладевший им перед лицом могущественного кардинала, сменился упадком, и он горько размышлял о своем дерзком отказе от благ приближенного к Ришелье поэта и о рискованном мальчишеском споре с ним об заклад, объясняемых непомерной гордостью, которая скорее прикрывала его слабость, нежели отражала силу. Гордыня заставила его отказаться от обеспеченности придворного поэта, оставшись вместе со своей свободой творчества в прежней бедности, не оставляющей ему надежд ни на удачу, ни на любовь.

Франция XVII века виделась Савиньону совсем не такой, какой выглядит из нашего времени, триста с лишним лет спустя. Быть может, великий романист, блистательный Дюма-отец, остривший, что для него «история — гвоздь, на который он вешает свою картину», живописуя на ней дворцовые интриги, любовные похождения и скрещенные шпаги, все-таки ближе был к пониманию молодым Сирано де Бержераком его времени, хотя тот и ощущал чутьем духовную пустоту вокруг себя, клокотавшую несправедливостью, ханжеством, непрерывной борьбой французов против французов, или сводящих между собой мелкие счеты, или защищающих чуждые им интересы враждующих вельмож, а то и направляемых друг на друга пастырями церкви, принуждающими молиться лишь по-своему.

В ту пору Сирано де Бержерак никак не предвидел, что проложит когда-нибудь путь великим французским гуманистам, таким, как Жан Жак Руссо, Вольтер или даже живший до него Рабле, подготовившим умы людей к вулкану французской революции.

У Савиньона же даже его детское воспоминание о поджоге отцовского шато никак не связывалось с полыхавшими по всей Франции крестьянскими бунтами, жестоко подавляемыми тем же Ришелье. Зная лишь философов древности и преклоняясь перед современными ему мыслителями — Кампанеллой, Декартом, Гассенди, в отличие от них он становился вольнодумцем, идя дальше проповедуемой Кампанеллой терпимости к любой религии или попытки Декарта при отрицании слепой веры доказать существование бога математически. Сирано, опираясь на материализм Демокрита, развитый Гассенди, готов был вообще отказаться от веры в бога, допускающего на Земле торжество зла, жестокости, изуверства и преступлений, допускаемых сидящими на святом престоле папами. Некоторые из них причастны были и к отравлению неугодных, к ложным обвинениям в ереси, а один раз даже к скандальному обману, когда после смерти очередного папы выяснилось, что он был… женщиной, которой доступ даже в священники был закрыт. Причастны многие папы и к тягчайшим злодеяниям, творимым от их имени святой инквизицией. И бог их, представителем которого, как наместники святого Петра, они себя провозглашали, никогда не приходил на помощь страждущим и несчастным, обещая им избавление от всех бед лишь в загробной жизни. И велись без конца под сенью креста истребительные войны, даже «столетние», несущие смерть, опустошение, горе и бесправие людям.

Сознание всего этого пока лишь зрело в уме отважного дуэлянта, воспринимавшего жизнь с одной лишь стороны, считая, что шпага, которой он виртуозно владел, решает все. Однако он с горечью подумал, что его успехи могут быть названы «удачами неудачника», да, по существу своему, они и были таковыми.

Трезво размышляя, он уже понимал, что вечером, когда враги в неистовой толпе накинутся на него со всех сторон, сталь едва ли окажется лучше перышка.

Шагая по Парижу мимо карет с гербами на дверцах, цокающих подковами запряженных цугом лошадей, надменных всадников в шляпах с перьями и подобострастно кланяющихся простолюдинов с унылыми, сытыми или веселыми лицами, толстых, переваливающихся с ноги на ногу матрон и куда-то спешащих хорошеньких парижанок, Савиньон, погруженный в себя, ничего этого не замечал, направляясь прямо в былой свой коллеж, где нашел экзекутора и впервые по собственной воле провел вместе с ним три часа в свободном, к счастью, карцере, после чего уснул мертвым сном.

Кетсаль-Августин еле растормошил его, когда начало смеркаться, заставив проделать упражнения на быстроту движений.

Карета кардинала, запряженная бешеными лошадьми, обогнала Савиньона. Кардинал спешил в Лувр сообщить королю важную весть. Но она не касалась, конечно, ведущихся военных действий, отраженных на разложенных в кабинете Ришелье картах, бесед с послами союзных по Тридцатилетней (как впоследствии ее назвали) войне с обескровленными ею странами, в первую очередь с Испанией и Габсбургской династией. Дело на этот раз для короля было куда более важное, способное привести его величество в хорошее расположение духа, которого он со вчерашнего проигрыша в карты пятисот пистолей был лишен, встретив приехавшего в неурочный час кардинала с самым хмурым видом.

Несмотря на стремление короля Людовика XIII выглядеть всегда величественно, все же ему не удавалось скрыть природной пронырливости и своих порывистых движений, чем-то роднивших его с известным нам уже крысоподобным маркизом де Шампань. Выставленная вперед голова с топорщащимися подкрученными усами, тяжелая бурбонская нижняя часть лица, скрашенная остренькой бородкой, создавали впечатление, что королю все время надо что-то выискивать для себя особо приятное, могущее доставить удовольствие.

— Ваше величество, хочу напомнить вам, что сегодня день святого Эльма, — обратился к нему со смиренным, но многозначительным выражением в голосе кардинал Ришелье.

— Да заступится он за нас перед всевышним, — пробормотал король, добавив: — В нашей стране мы чтим его наравне со справедливостью, о которой печемся.

— Это известно всей Франции, и потому я и решился сегодня, ваше величество, предоставить вам удовольствие.

— Удовольствие? — насторожился король, поведя выступающим вперед носом. — Охота, бал или что-нибудь менее людное? — со скрытым значением произнес он, улыбаясь и пряча лукавый взор.

— Зрелище, ваше величество! Еще вчера я приказал привезти к Нельской башне и сложить напротив вашего дворца изрядный запас топлива, и сегодня, когда стемнеет, там будет разложен великолепный костер, который волшебно отразится в Сене и даст возможность и вам, ваше величество, и ее величеству, прекраснейшей из королев, и всем вашим приближенным получить наслаждение от редкой, невиданной дотоле иллюминации.

— Как это вам пришло в голову, Ришелье? Вы радуете меня! Я уже думал, что умру от скуки, вы ведь знаете, как она мучает меня!

— Огни, ваше величество, вспыхивающие в грозовые дни божьего гнева на устремленных в небо остриях церкви святого Эльма, навели меня на мысль, что день этого святого, даже вдали от его церкви, надо отмечать огнем. И это будет красиво!

Король оживился:

— Вы истинно государственный человек, кардинал! Ваши предлагаемые мне решения всегда проникнуты высшей мудростью. Мы с вами будем вместе наблюдать за вашей выдумкой, сидя у окна за шахматным столиком. Вчера я так досадно проигрался в карты!

— Вам, несомненно, удастся взять реванш за шахматной доской, ибо я не знаю другого такого мастера этой игры, как ваше величество.

— Можно подумать, что я никогда вам не проигрываю.

— Только из снисхождения, ваше величество.

— В таком случае мы разыграем испанскую партию, хотя вы и терпеть не можете испанского короля.

— Моя задача освободить вас от этих докучливых политических забот, ваше величество.

— Хорошо, кардинал! Я сам объявлю придворным о предстоящем зрелище, уготовленном нам вашей заботой. Пришлите ко мне церемониймейстера двора.

Кардинал величественно поклонился, но не двинулся с места. Лишь когда какой-то вельможа стал раскланиваться с ним, он послал его, как лакея, за церемониймейстером.

Король усмехнулся. Ему было приятно хоть чем-нибудь досадить кардиналу.

К вечеру по случаю иллюминации, посвященной святому Эльму, о чем прошел слух по всему Парижу, обитатели Лувра во главе с королем и королевой Анной увидели, что к берегу Сены стали съезжаться богатые экипажи.

В их числе карета с графским гербом на дверцах, в окошке которой виднелось прелестное, уже знакомое нам личико очаровательной графини с кокетливой родинкой на щеке.

Ее уже ждал сразу при ее появлении спешившийся всадник, по-крысиному ловко юркнувший к открытому окну остановившейся кареты.

— Что нового у вас, маркиз? — жеманно спросила графиня де Ла Морлиер, ответив на церемонное приветствие своего приближенного. — Вы перестали баловать меня пикантными подробностями, а это грозит вам потерей моего расположения.

— Упаси бог, графиня! Лучше мне попасть в клетку смертника. Но я сумею увильнуть от этого, поскольку у меня припасено нечто особенное!

— Что? Что? — почти высунулась из окна прелестная графиня. — Неужели она и он?.. Ах, это просто ужас!

— О нет, мадам! Еще пикантнее!

— Не мучьте меня, я сгораю от нетерпенья!

— Сгорать будете не вы, а нечто совсем другое, графиня!

— Это связано как-нибудь со святым Эльмом! Говорите же!

— Огни святого Эльма возгораются в дни божьего гнева, громыхающего в небесах. Сегодня можно ждать грома.

— Боже мой! Гром в ясном небе? Мне страшно.

— На этот раз гроза будет особенной. Не в небе, а на земле.

— Может быть, здесь небезопасно и нам лучше уехать?

— Вас отделит от нее река! На том берегу, мадам, произойдет это пикантное, я бы сказал, событие.

— Как? У Нельских ворот, у всех на виду? Срам какой! Вы просто невозможны, маркиз.

— Костер, разложенный для всеобщего удовольствия, будет не простым.

— Ну, ясно не простым. В честь святого Эльма. Я уже поминала его в своей утренней молитве.

— На костре будут сожжены книги осужденного святейшим папой Декарта.

— А кто это такой? Еретик? Так почему же его самого не сожгут на этом костре?

— Он успел укрыться в Нидерландах, мадам.

— Какая жалость! Я никогда не видела сожжения людей! Говорят, они кричат. От одной только мысли об этом у меня мурашки бегут по спине.

— Я хотел бы быть одним из этих «мурашек».

— Оставьте вы! У меня замирает сердце!

— Вашему столь дорогому мне сердцу еще придется замереть сегодня, мадам.

— Неужели? Значит, его все-таки поймают и сожгут?

— Если не его, то кого-то другого вам придется помянуть сегодня в вечерней молитве. Вы видите эту карету?

— Конечно! Кто в ней?

— Баронесса де Невильет. Она явилась сюда ради него…

— Боже мой! Она же стара, у нее столько морщин. И все-таки ради кого-то примчалась сюда? Поистине маленькая собачка до старости щенок!

— Графиня! Вы так же прекрасны, как злы! Она приехала ради своего крестника.

— Вот как? Кто это?

— Если вы помните, на вечере у нее нас забавлял стишками молодой скандалист, который потом отделал шпагой бедного графа де Вальвера.

— Этот, с безобразным носом? Вероятно, он не пользуется успехом у дам. И вряд ли может иметь отношение к чему-нибудь пикантному.

— Если не считать пикантным поединок одного человека со многими.

— Сразу несколько поединков! И на глазах у короля, их запретившего! Это действительно пикантно! — И дама залилась звонким хохотом. — Какой жы вы шутник, однако! Проказник! — И она ударила своим веером маркиза де Шампаня по руке, которой он облокотился на окно кареты.

— Король запретил поединки между двумя дворянами, а мы с вами вместе с королем из Лувра посмотрим, как Сирано де Бержерак будет отбиваться от целой толпы простолюдинов, истинных католиков, возмущенных его намерением вопреки воле святейшего папы помешать сожжению книг.

Именно так рассуждал и король Людовик XIII, когда после дебюта начатой с кардиналом шахматной партии тот сообщил ему о дерзком желании Сирано вмешаться в святое дело, порученное монахам, весь день собиравшим по монастырям книги Декарта.

— Конечно, кардинал, мы с вами запрещали только поединки чести между двумя противниками, — говорил король, — но отнюдь не все виды сражений, иначе нам пришлось бы капитулировать даже перед Испанией.

— Это так же не может случиться, ваше величество, как победа одного безумца над ста противниками.

— Но в шахматах, ваше преосвященство, я люблю пожертвовать вам все фигуры, чтобы последней поставить мат.

— Но перед костром у господина Сирано де Бержерака не будет ни одной фигуры для жертв, кроме собственной.

— Посмотрим, посмотрим, — нетерпеливо завертел выставленной вперед головой король. — Не пора ли закрывать Нельские ворота и зажигать костер?

— Все придет в свое время, если господин Сирано де Бержерак не опомнится и не опоздает.

— Вы допускаете, что он может струсить?

— Это его единственный путь к спасению, но ведущий, увы, в Бастилию за стократное нарушение вашего запрета на дуэли, ваше величество.

— Неужели стократного? Ну и молодец! — не удержался король от возгласа. — Кстати, не ваши ли это монахи выстроились чуть ли не солдатским строем перед сваленными дровами и хворостом?

— У каждого из них к груди прижато по два-три тома сочинений Декарта.

— Полили ли костер маслом? — осведомился король.

— Уже зажгли факелы, ваше величество.

— Кажется, я прозевал вам фигуру, — рассердился король. — Вы заговорили меня. Впрочем, не Сирано ли это появился между костром и толпой монахов? Вооруженный против безоружных? Где ж тут равенство сил, скажите-ка мне.

— Но за монахами вы можете увидеть толпу истинных католиков. У них найдется чем сломать даже лучшую шпагу.

— Надеюсь, и шею еретика?

— Да, — задумчиво заметил кардинал, — его действия можно расценить и как еретические, направленные против буллы папы.

Монахи меж тем подошли к просмоленным поленьям и предусмотрительно политому маслом хворосту и подожгли костер.

Пламя взвилось к небу, вызвав вопль восторга у всех, кто находился по обе стороны Сены.

Огонь отразился в воде и заплясал бегущими отсветами и бликами, словно на водную твердь рассыпали воз бриллиантов.

Осветились мрачные контуры Нельской башни с запертыми на ночь воротами.

— Какая прелесть! — воскликнула графиня де Ла Морлиер. — Маркиз, вы заслуживаете награды!

— Зрелище еще впереди, — пообещал маркиз.

И тогда между столпившимися монахами и костром возникла одинокая фигура стройного, совсем еще юного человека.

Не обнажая шпаги, он громко крикнул, так, что его было слышно не только на обоих берегах Сены, но и во дворце с открытыми окнами:

— Всякий, кто приблизится к костру, чтобы бросить в него книги Декарта, сам окажется в костре, познав гнев огня. Это говорю я, Сирано де Бержерак. Берегитесь!

Замешательство среди монахов было недолгим.

Первый из них, творя крестное знамение и шепча молитвы, приблизился к костру, неся книгу в вытянутой руке.

Никто не мог дать себе отчета, каким образом он вдруг взмахнул своей сутаной, указывая ногами на звезды, и полетел в трескучее пламя костра.

Раздался поросячий визг, и через мгновение живой факел ринулся от костра к группе монахов.

— Какая прелесть! — снова воскликнула графиня с родинкой. — Ведь он, наверное, обжегся, бедненький!

— Кто следующий? — крикнул Сирано.

— Вы заметили, ваше преосвященство, он не обнажает шпаги.

— Пока, пока, ваше величество. Я послал туда стражников.

— Тогда другое дело! — И король шмыгнул носом.

Меж тем группа монахов как по команде пришла в движение. Однако нельзя даже передать быстроту происходившего. Руки Сирано от неповторимых по молниеносности движений, да и сам он, мечущийся исчезающим призраком, может быть из-за капризов освещения, становились порой невидимыми, но сутаны, задранные ноги дерзнувших приблизиться к костру монахов мелькали в воздухе, а горящие факелы, вырываясь из костра, отчетливо видные, разбегались от «огня святого Эльма».

В отсветах его пламени виднелись разбросанные по земле книги в кожаных переплетах.

— Несчастные монахи, — заметил король.

— Они страдают за веру, — ответил кардинал.

Тогда на Сирано двинулась толпа, кстати сказать, наспех набранная монахами по трактирам.

Сирано так и не обнажил шпаги, но, если бы индеец Августин мог видеть, как он расправлялся с полупьяными погромщиками, привыкшими к тому, чтобы их боялись, и понятия не имевшими о тех невероятных приемах Сынов Солнца, которые освоил Сирано, угощая каждого, кто приближался к нему, ударами «живой кувалды» в самые болевые места.

Через некоторое время земля была усеяна корчащимися людьми, и берег Сены огласился криками и стонами. Но пьянчужки продолжали лезть на Сирано, отбрасываемые его ударами, падали на уже лежащих.

А над поверженными в позе ягуара, готового к прыжку, стоял ученик индейца из племени майя, готовый отразить любое нападение.

Но теперь в дело вступили стражники со шпагами в руках.

Пришлось и Сирано выхватить шпагу.

— Кажется, дело дошло до настоящего сражения, — заметил король.

— Они убьют его! Столько на одного! — воскликнула графиня де Ла Морлиер.

Баронесса де Невильет, затаив дыхание следившая за всем происходящим, упала в обморок.

В обморок упали и еще две дамы из окружения королевы, но, убедившись, что никто не спешит к ним на помощь, пришли в себя и бросились снова к окну, где их места были уже заняты другими дамами.

Стражники никак не могли сблизиться с Сирано, им мешали преграждавшие путь стонущие и корчащиеся от боли тела пьянчуг.

Но Сирано сам бросился на противников, и тут пошел в дело его излюбленный прием. В воздух, сверкая в отблесках костра, полетели одна за другой шпаги стражников, которые сразу же обращались в бегство. Пытавшихся оказать ему сопротивление офицеров Сирано неуловимым движением своей разящей шпаги ранил (хотя были и убитые!), отражая с непостижимой сноровкой все направленные на него удары. Впрочем, неверно думать, что он не получил ни одной раны. Камзол его покрылся кровавыми пятнами, но он продолжал биться с противниками, превосходя их в сноровке боя в несколько раз. Если говорить, что бой был неравным, то неравным он был обоюдно. Стражников было больше, но Сирано де Бержерак владел шпагой как никто из них.

Как и в большинстве сражений, исход боя решила паника.

Кто-то крикнул, что сам господь вложил в руку безумца его шпагу, ибо в булле папы не сказано о сожжении книг Декарта.

Монахи стали подбирать и уносить книги, не стараясь больше их сжечь, стражники подбирали убитых и раненых, число которых точно так и не было установлено, доходя в общей сложности до нескольких десятков, если считать и поверженных пьянчуг.

Полупьяная толпа разбежалась, стражники удалились.

Сирано остался один, готовый отразить новую попытку штурмовать костер святого Эльма.

— Это необыкновенно, маркиз! Я думала, что умру от волнения! — вздохнула графиня с родинкой. — Но я смертельно устала, будто сама билась с этими ничтожествами. Садитесь в карету и отвезите меня домой. Граф уехал с поручением его высокопреосвященства в армию. Садитесь, пока я не передумала и не пригласила этого неистового демона, который, быть может, кое в чем и вам не уступит.

— Как можно, графиня! Уж позвольте мне не допустить до вашей обворожительной родинки его безобразный клюв.

— Но все-таки вам придется привезти его ко мне на следующий же раут. Он совсем недурной поэт. Пока, пожалуйста, не ревнуйте. Я просто хочу посмотреть на него вблизи.

— Предпочел бы, чтобы вблизи вы смотрели лишь на меня.

С этими словами маркиз юркнул в карету, поручив свою лошадь слуге графини.

Карета графини поехала следом за каретой баронессы де Невильет, которая после обморока наконец пришла в себя.

Ришелье смешал шахматные фигуры и сказал королю:

— На этот раз, ваше величество, я проиграл не только вам.

— Но каков молодец! — усмехнулся король. — Впрочем, и мат вы получили изящный.

Невыспавшийся кардинал, войдя в свой кабинет, увидел на столе свою закладную записку, как он того пожелал накануне.

Ее положил туда стоявший перед ним Сирано в изорванном и покрытом пятнами камзоле.

ПОСЛЕСЛОВИЕ КО ВТОРОЙ ЧАСТИ

Воображение! Без этого качества нельзя быть ни поэтом, ни философом, ни умным человеком, ни мыслящим существом, ни просто человеком…

Д. Дидро

Сражение Сирано де Бержерака со ста противниками кажется невероятным и выглядит легендой. Но ознакомление с подлинными документами и утверждениями как современников Сирано, так и более поздних исследователей, казалось бы, снимало сомнения.

Такая невероятная битва действительно имела место у Нельской башни в Париже, и к ней следует отнестись не как к вымыслу, а как к подлинному событию.

Расхождения между свидетельствами Э. Ростана в XIX веке и Николая Лебре, современника и друга Сирано, лишь в названном числе убитых и раненых в этой небывалой битве. Ростан допускал, что убитых было восемь, а раненых семнадцать. Николай же Лебре говорил лишь об одном убитом, не называя числа раненых.

Однако во всех свидетельствах приводится смехотворный повод вооруженного столкновения с отрядом в сто человек — видите ли, Сирано хотел заступиться за своего пьянчужку-приятеля.

Надо ли говорить, что такой пьянчужка вряд ли собрал бы против себя целых сто человек.

Нет, дело было в ином, что тщательно скрывалось и что интересно было бы понять. Кстати, трудно представить себе и механизм подобного сражения — один против ста!

И здесь на помощь приходит воображение, которое, основываясь на сопоставлении различных совпадений и неясностей, позволяет предложить нарисованную в романе картину, дающую ответ на все недоуменные вопросы. Очевидно, действительность была близка к самому фантастическому вымыслу.

Часть третья. КОЛОКОЛ СОЛНЦА