Клокотала Украина — страница 100 из 105

Рыдван остановился. В трех шагах валялась разбитая повозка, а возле нее несколько трупов.

— Сними кафтан с того крайнего: он еще целый.

— Да ну его, леший с ним, — брезгливо ответил возница, оглядываясь на казаков.

Казаки ехали верхом и на возах — без конца и края. Старшины были одеты в теплые шубы, в добротные киреи, в лисьи шапки, казаки — в тулупы, в татарские кобеняки, а позади полков, не на конях и не на возах, а спотыкаясь о мерзлые комья, плелись оказачившиеся мещане и посполитые. Они ежились от холода в кунтушах с чужого плеча, в свитках и истоптанных постолах. За спиной у них болтались пустые сумы. Они были измучены голодом, обессилены болезнью, которая всю осень мучила казацкий лагерь. Эпидемия выкосила больше казаков, чем огонь противника, и продолжала косить еще и сейчас. Больные пластом лежали на возах, и каждую ночь их десятками закапывали у дороги.

Когда возница есаула вторично отказался раздевать покойника. Макитра вылез сам, стянул с закостеневшего трупа не только кафтан, но и жилетку, а от повозки отломил ось и бросил в рыдван под ноги.

— Видали, пане Федор, как хлопы распаскудились? Воротит его от покойников! Ты, хлоп, еще рад будешь такому кафтану, когда начнешь светить голым телом. Думает, как раздобыл сорочку, так уже и паном стал, на всю жизнь хватит. Видно, бог внял нашим молитвам, что Хмель не пустил голытьбу на Варшаву, ведь побьет шляхту — так уж обязательно и за нас возьмется... Да ты спишь, пане Федор?

— Неможется мне, — ответил Федор Гладкий. — Хоть бы до Киева дотянуть.

— Слыхал, через три дня будем в Киеве. Говорил ведь тебе, выпей стакан оковитой с порохом. Для меня это первое лечение: полмеры горилки, полмеры пороху, выпил — и на печку...

— А где же эта печь, если вторые сутки ни одного дыма не видно.

— Это правда: разогнали жителей, а сколько народу оказачилось! Теперь хлопа, верно, и силой не заставишь снова работать на пана. А кто сеять будет? А что есть будем? Может, еще и нам придется бросать Украину и идти за хлебом.

— Московский царь разрешил черкассцам покупать в России хлеб и соль без пошлин.

— О, смилостивился!

— Хмель посылал просить.

— Все подлаживается, все виляет перед Московией. А мы не хотим! Теперь король польский будет за нас, может еще и со шляхтой уравняет. А что мне может дать царь московский? А отобрать — отберет!

— Я тоже так думаю.

— А что он, Хмельницкий?

— Народ, говорит, так хочет...

— А разве казацкая старшина — не народ? Многие ведь не согласятся! Пусть только голытьба расползется, мы ему тогда не то запоем!.. Чего тебе?

За дверцу кареты уцепился изможденный парубок, у которого на исхудалом, почерневшем лице только глаза блестели.

— Добрый пане, я уж, видно, не дойду... Довоевался... Дозвольте, я немножечко, хоть на приступке...

— А кто тебя неволил воевать? Много вас таких. Оборвешь сукно!

Парубок не выпускал дверцы из посиневших пальцев и продолжал спотыкаться рядом с каретой.

— Не ради себя воевал...

— А ты чего рот разинул? Подгони коней! — раздраженно бросил Макитра вознице.

Карета закачалась на выбоинах, голова парубка то исчезала, то появлялась в окошке, а когда ее уже не стало видно, Макитра обернулся.

— Шлепнулся. Вишь, каких наплодил Хмель на нашу голову!

— Я думаю, — отозвался Гладкий из угла, — Хмель еще и сам пожалеет: для таких, как этот голодранец, мы все — богатеи-толстосумы, хотя и православные. А теперь, когда набили морду вельможным, можно будет и нам голос подать. — Гладкий посмотрел на продрогшего возницу и наклонился ближе к Макитре: — Когда были послы к гетману из Львова, один тайком подсунул мне кое-что...

— Подсунул? — Макитра наклонился еще ближе. — Что же он подсунул?

— Привилей!

— Привилей?

— Привилей!

Макитра откинулся в самый угол кареты и выпучил глаза на полковника.

— От короля?

— От короля. Не будешь дураком — и ты можешь получить.

Теперь уже Макитра выглянул в окно и потом всем телом подался к Гладкому.

— Где, скажи, как? Ты же знаешь, мы были послушны королю и будем!.. Тебе что — маеток? Или шляхетство? Мне хотя бы мельницы да пруды пана Смяровского... Его же, благодарение богу, укокошили.

— Перво-наперво надо от Хмельницкого отступиться.

— А, леший с ним! Что он мне, этот Хмель, — сват или брат, или его Украина будет меня кормить? Хоть сегодня!

— Ну, об этом побеседуем в другом месте. Что-то морозит меня... Может, и еще кого-нибудь уговоришь... Дело верное.

— А ты молчал, пане полковник!

— Береженого бог бережет, пане есаул!

— Понимаю... Вот только Максим Кривонос возле него. Уж такие родные стали, что куда там!

— Говорят, ему хуже, Максиму... Открой окошко, душно стало.

— Баба с возу — кобыле легче... И мне что-то душно.

Максим Кривонос после ранения у стен бернардинского монастыря был на волосок от смерти: пуля, пущенная рукой монаха, попала под сердце. Он не сдавался. Но к ране прибавилась еще и хворость.

— Мартын, — сказал он однажды утром, болезненно улыбаясь. Глаза его ярко сверкали. — Ты умеешь отгадывать сны?

Джура стал еще угрюмее и молчаливее. Но, верно, и родная мать так не ухаживала за Максимом в детстве, как ухаживал сейчас за ним Мартын.

— Может, ворожку позвать? Что вам такое приснилось?

— Подними подушку.

Подушка, которую ему раздобыл Мартын в брошенном хозяевами доме, валялась на полу.

— Снится мне, что я стою на высокой башне с зубцами и смотрю на долину, а по долине идет какое-то войско, выровнялось, как под линейку. Много войска, и все на запад.

Мартын, стараясь уразуметь каждое слово, наморщил лоб, кивнул головой.

— Потом, откуда ни возьмись, черный ворон, сел возле меня на столб и тоже смотрит на войско. Потом прилетели совы, уселись на постель и ну клевать меня.

— Сова — это от вредных ветров и непогоды.

— А женщина? Подошла к постели какая-то женщина — высокая, вся в черном, посмотрела на меня большими глазами, написала мелом на спинке кровати крестик и молча отошла.

— Где написала?

— В головах.

— Так это ж на здоровье, пане полковник! Плохо, когда крестик в ногах, — обрадовался Мартын и, должно быть, впервые за долгое время улыбнулся.

Однако к вечеру жар усилился, и Кривонос начал заговариваться. Вдруг вскочил с горящими глазами и стал выкрикивать:

— Стой, душегуб! Теперь я отомщу тебе за наши мучения! Вынимай саблю! — и начал фехтовать с воображаемым противником, пока, обессиленный, снова не упал.

Пошла уже вторая неделя, а Кривонос не приходил, в сознание. В дороге Мартын вез его, укутанного в тулупы, на арбе, застланной пахучим сеном. За арбой, привязанный, шел конь Максима, укрытый попоной, а по бокам ехали Мартын и Кондрат. Иногда подъезжали Петро Пивкожуха и Саливон. Они долго и молча всматривались в восковое лицо своего полковника, который водил затуманенным взором и никого уже не узнавал.

На четырнадцатый день Кривонос начал сильнее, чем всегда, метаться на арбе, с безумными глазами рвать на себе рубаху, кричать. Потом как будто притих и умоляюще заговорил:

— Положи мне на лоб руку... Теперь легче. Почему ты так смотришь? Ты холодная вся, Ярина!

И снова громко закричал:

— Где Богдан?.. Киев уже видно!

— Хоть бы завтра увидеть, — пробормотал Мартын.

— Видишь, сияет златоглавый!

Он разбросал прикрывавшую его одежду, ловким прыжком соскочил с арбы и властно крикнул:

— Мартын, коня!

На этот раз Мартын был уже бессилен удержать полковника. Попробовал и Кондрат, подбежали еще казаки, но Кривонос размахивал руками и сбивал казаков с ног. Мартын быстро отвязал коня. Кривонос одним рывком вскочил в седло и поскакал в поле. Глаза его сверкали, как осколки стекла при свете месяца, разметавшийся чуб летел по ветру, а полы жупана бились, как крылья огромной птицы. Вытянув руки вперед, Кривонос возбужденно кричал, будто перед ним была вода:

— Пугу, пугу. Днепр-Славута! Как разлился!.. Из Московии, из Белоруссии подмогу несешь казакам... Видишь, Богдан! Гуляй, воля, гуляй!..

По лицу его пробежала судорога, он вдруг умолк и стал клониться набок. Его подхватил Мартын. Конь остановился, тревожно захрапел и опустил голову до земли. Над ними висело серое небо, падал сухой снег, тоскливо каркали, пролетая, вороны, в тумане таяла однообразная даль.


II


В конце декабря в Киеве выпал снег. Он устлал чистыми покрывалами улицы, площади, прикрыл белыми шапками дома и развалины церквей, пушистыми лапами повис на вишневых деревьях. Прикрыл снег и следы недавних разрушений, которые учинили мещане в шляхетских и униатских подворьях. Немногим удалось убежать или укрыться за стенами православных монастырей, на которые мещане не осмеливались поднять руку; остальную шляхту если не изрубили, то утопили в Днепре. Теперь вольный Киев мог встречать гетмана Украины с рыцарями войска Запорожского, возвращавшихся из победоносного похода.

К встрече готовились, как к великому празднику: подновляли хаты, убирали улицы и дворы, студенты коллегии Петра Могилы слагали вирши, духовенство готовило речи, девушки зеленой хвоей украшали крест с поржавевшим распятием на площади у святой Софии, а ремесленные цехи готовили подарки: лучшие портные шили для гетмана Хмельницкого адамашковый жупан голубого цвета, оружейники ковали для полковника Кривоноса саблю из дамасской стали. Сам цехмайстер Трофим Братыця вырезал на клинке арабские узоры. Для полковника Данила Нечая, который помог им избавиться от польской шляхты, готовили пистоль с перламутровой рукояткой. Они видели, как метко он стрелял в шляхту, кинувшуюся биться с мещанами.

В воскресенье стало известно, что войско Запорожское приближается к Киеву, и в город потянулись не только казаки, но и мещане и цеховые браты с Подола и с горы. Они направлялись к Золотым воротам и дальше — к лыбедскому лесу, через который пролегал путь войска на Киев.