Клетки с поросятами, возы с луком и ряды глиняной посуды тянулись до берега Роси. Еще дальше, у самой воды, стояли возы, полные рыбы, меду, постного масла, бочки с водкой, пивом и брагой. На них сидели черные чубатые запорожцы с берегов Самары и Днепра и, лениво попыхивая люльками, наслаждались ярмаркой. Тут же белел ряд кадушек, корыт, ведер, лопат, дуг, ложек и мисок. Между ними расхаживали розовощекие, с широкими бородами продавцы в длинных рубахах и лыковых лаптях. Они привезли свой товар из-под самого Курска. Те, что помоложе, приехавшие сюда, должно быть, впервые, с интересом разглядывали людей. Здешние мужчины были чернявые, с карими глазами, с бритыми бородами и длинными усами. И в холод и в жару они носили высокие бараньи шапки, заломленные назад. В широких рубахах, в еще более широких штанах, они ходили и разговаривали не спеша, с достоинством, и всегда как бы подшучивая, но с такой улыбкой, что никто и не думал на них обижаться. Шутили они с горя, шутили и на радостях, не считая ни то, ни другое достойным серьезного внимания. Мужчинам словно лень было разговаривать, зато женщины говорили много, громко и протяжно, почти нараспев. В плисовых керсетках [Керсетка – женская кофта, безрукавка], выложенных яркими зубчиками или разукрашенных цветной тесьмой, в плахтах, подвязанных красными окрайками, в полотняных рубахах с вышитым подолом и рукавами, в башмачках с медными подковами, женщины выглядели стройными и приветливыми.
И казаки и крестьяне принимали московских людей как гостей: тот ласково улыбнется, другой для приличия остановится, перекинется словечком.
— А церкви у вас есть? — спрашивала какая-то женщина жалостливым тоном.
— Даже каменные, тетка, есть, пятиглавые! — весело отвечал продавец в островерхой шапке и с бородой клинышком. — Это только у вас, говорят, в хлевах венчаются.
— Э-э, голубчик, где церковная уния, там и в хлевах не разрешают венчаться православным.
— Ты, добрый человек, о мужиках расскажи, — перебил ее крестьянин с кнутом в руке. — Ваш царь заступник мужику или он такой же, как польский король?
— Породниться надумал?
— Уже нам света солнца не видно из-за нашего пана, а, говорят, по Донцу вольные земли есть.
— И кто это выдумал — «ваши», «наши»? Жили же, говорят, раньше вместе, — сказал седой дед. — Ежели царям врозь удобно, так нам несподручно.
Подходили новые покупатели, тоже присоединялись к разговору. С языка не сходили толки о панской неволе. Один упомянул Кривоноса — сказал, что Максим собирает людей, но другой бросил на него такой выразительный и строгий взгляд, что тот замолчал.
Ярмарка бурлила ключом. На голубом небе пылало солнце, в облаках пыли суетились люди, громко ржали кони, пронзительно скрипели арбы, монотонно журчали лиры, нежно звенели бандуры, на все голоса распевали слепцы и гнусавили калеки.
С отрезанными ушами, носами или обрубленными руками, они сидели вокруг церкви и между палатками, ползали под ногами, стояли с мисочкой на дорогах. Их причитания, казалось, покрывали все звуки и были так же привычны, как тучи пыли над толпой.
Возле безухого калеки остановилась женщина, одетая в плисовую керсетку и шелковую плахту. Она положила в мисочку два ячневых коржика и грустно покачала головой.
— И мой где-то вот так же бедует, горемычный. Может, слыхал там где про Надтоку Сергея? Третий год в татарском плену мается...
— Не слыхивал, матушка, и в татарском плену не бывал, а только в руки пану Вишневецкому попался.
Молодица испуганно перекрестилась и отошла к толпе, тесно окружившей старого кобзаря. Опустив голову, с которой свешивался на кобзу седой чуб, кобзарь медленно перебирал струны.
— Сыграй, божий человек! — сказал кто-то из толпы. — Люди слушать собрались.
Не поднимая головы, кобзарь стал быстрее перебирать пальцами, струны заговорили громче, и вот они уже застонали, словно чайка над морем, а когда их жалобы замерли, кобзарь густым басом начал:
Как на Черном море, на камне белехоньком,
Там стояла темница каменная,
Да как в той темнице пребывало
Семьсот казаков, бедных невольников...
Пальцы снова побежали по струнам, и они зажурчали, как вода вокруг темницы. Женщины начали всхлипывать, помрачнели и мужчины. Кобзарь запел еще громче:
Уже тридцать годов в неволе пребывают,
Божьего света солнца праведного
В глаза не видят, не знают...
По дороге проехал рыдван, запряженный двумя парами одномастных лошадей. За рыдваном трусило верхом с десяток гайдуков в коротких жупанчиках и в кабардинках с малиновым верхом. Из рыдвана выглянуло молодое девичье личико. Глаза девушки расширились, когда она увидела кобзаря, но чья-то рука сразу же закрыла окошко шелковой занавеской.
Кобзарь продолжал петь, пока кто-то не закричал:
— Расступись!
Женщины отбежали в сторону, мужчины тоже сошли с дороги, хоть и не спеша. Верхом на коне сквозь толпу пробивался молодой шляхтич.
— Осторожнее, вашмость, здесь кобзарь, — сказал крестьянин.
— Геть с дороги! — заорал шляхтич.
Кобзарь беспомощно выставил вперед руки с кобзой. Раздался треск, струны жалобно зазвенели и умолкли.
— Ой, ой! — запричитали женщины, будто конское копыто растоптало ребенка.
— Ты что это, панычик, дороги тебе мало? — сердито спросил крестьянин.
Шляхтич надменно вздернул голову, лицо его искривилось, и он молча огрел крестьянина плетью по спине. Крестьянин сжал кулаки, но жена схватила его за руки. Вокруг громко заговорили:
— Ну, подождите, скоро доберемся до вас!
— Мы вам покажем, как над людьми измываться! Недаром уже Максим с Низа появился.
— Молчи, Иван, — унимала женщина. — Что ты, Драча не знаешь? Это же его выродок!
Казак Захарко Драч жил на хуторе недалеко от Корсуня. Военные походы он давно уже променял на погоню за достатком, а нрав у него был такой, что он ни перед чем не останавливался. Люди до сих пор не перестали говорить о том, как он отнял у бедной вдовы поле с сенокосами, а ее с детьми приписал себе в крепостные. Вдова пожаловалась в полковое управление. Драч выкрал из суда жалобу, а женщину обвинил в краже у него полотна и посадил в тюрьму. А недавно у Драча обнаружили три колоды пчел, украденных им ночью на пасеке старого, искалеченного войной Махтея. С каждым годом его хутор все больше обрастал левадами и сенокосами и уже вплотную придвинулся к землям пана Щенковского, который давненько сам зарился на земли Драча.
Сын Драча не пошел в казаки. Он учился на канцеляриста в полковом правлении; одеждой и повадками подражал родовитым шляхтичам и всюду говорил по-польски. Захарко Драч не укорял сына за это, а, наоборот, даже был рад, что его потомок может стать при старосте официалистом, а там, смотри, и шляхтичем.
Узнав Драчонка, люди уже смелее окружили коня.
— Вот запорожцы едут, кликните-ка их! Куда же ты, вашмость... Держите его!
Молодой Драч погнал коня, не оглядываясь.
V
Запорожцы ехали по широкой пыльной дороге. Впереди на долгогривом коне сидел седой казак с длинными усами, спускавшимися на грудь. С подбритой головы свешивался над ухом седой оселедец, на боку висела черкесская сабля. Малиновый жупан с закинутыми назад рукавами был стянут широким кожаным ремнем. Казак старался держаться молодецки, но годы уже согнули его спину, притушили глаза и морщинами изрезали лицо.
За казаком ехало еще несколько всадников. Некогда нарядные жупаны и сафьяновые сапоги их были запылены, а у иных испачканы дегтем и смолой.
За ними шли музыканты и без устали играли на скрипке, бубне и цимбалах, а дальше казаки отбивали медными подковками гопак.
— Сади, Метла, сади! — кричали танцующие круглому, как бочонок, казаку, который уже запыхался, вспотел и скорее судорожно подергивал ногами, нежели танцевал.
Следом за казаками скрипела арба, на которой стояла бочка горилки, а рядом лежали навалом баранки, вперемешку с таранью и ячневыми коржиками. Их пригоршнями разбрасывал во все стороны друг Метлы — казак Ливень, худой, длинный, с голой головой, беззубым ртом и веселыми глазами.
— Ешьте, пейте, братики! — орал он на всю ярмарку. — Поминайте душу казака Покуты, в миру Прокопа. Прощается с миром Покута. Скоро замкнутся за ним ворота Межигорского спаса и навеки монашья ряса покроет казака! Пейте до дна, чтобы и за ваши окаянные души помолился в монастыре прощальник [Прощальник – казак, прощающийся с друзьями перед уходом в монастырь].
Кружка с горилкой обходила толпу и ярко сверкала на солнце.
Седоусый прощальник, кряхтя, слез с коня, опрокинул кружку водки и пошел вприсядку между горшками и кувшинами, лихо приговаривая:
Не теперь, не теперь
Ходить за грибами...
За ним пустились в пляс провожальники, уже прямо по горшкам. Оставив за собой черепки, они повернули всей толпой в молочный ряд, и земля забелела под ними. Прощальник, тяжело дыша, снова взобрался на коня, и на побледневшем лице его заметнее стали рубцы от сабель.
В церкви зазвонили на «достойно». Казаки на минутку стали серьезны, но только чтобы перекрестить лоб, и снова колесом пошли по майдану.
— Ешьте, братики, пейте! — не унимался Пивень. — Покута чистым золотом заплатит. Не одного турка потрусил, собачий сын... Пейте, братики, чтоб он в пекло не попал, тогда Покута и за ваши паршивые души с богом потягается, а с чертями побратается. Он у них свой человек, весь век дарил их вельможными панами!
Седоусый Покута прошел с музыкантами почти всю площадь. Люди расступались перед прощальником — кто с уважением, кто с улыбкой. Не уступил дороги только один казак. Он стоял, широко расставив ноги, и из-под густых бровей насмешливо поглядывал на пьяный поезд.
Выцветшие глаза прощальника вдруг сверкнули, лицо сердито вспыхнуло.
— Не видишь, чертов сын, казак с миром прощается! — закричал он, наступая конем на казака. — Геть с дороги!
— Эва!
— Ишь окаянный! Уж не захотел ли ты кулаков моих отведать? Геть, а то бить буду!