Дмитро Вишневецкий, опираясь на казацкую силу, находясь за тридевять земель от Варшавы, отделенный от нее непроходимыми лесами и степями, входил, независимо от польской политики, в непосредственные сношения с Московией и Турцией, вмешивался в дела Валахии. Казакуя на Низу, он завоевал любовь и уважение товариства и получил прозвище Байды Вишневецкого. Такой в представлении народа не мог погибнуть обыкновенной смертью, и народ в песне наградил его сказочной судьбой: когда попал Байда [Байда – добрая душа, душа парень] в полон, царь турецкий стал подговаривать его изменить родине и пойти к нему на службу, а за это обещал отдать за него свою дочь, царевну. Но Байда Вишневецкий остался верен своему народу. Тогда разгневанный царь приказал гайдукам поддеть его крюком за ребра. Байда, даже вися над пропастью на крюке, не перестал бороться с неверными и, выхватив у джуры лук со стрелами, первой стрелой убил царя, второй — царицу, а третьей — их дочь царевну.
Раньше род Вишневецких был православный, и сам Иеремия в юности исповедовал православие, пока не отдали его учиться в Львовскую иезуитскую коллегию. С этих пор он становится католиком. Из боязни, чтоб его католицизм не был поставлен под сомнение родовитыми поляками, Иеремия стал везде подчеркивать свою ненависть к православным, к схизматам и преследовать их при всяком удобном случае. Такое усердие скоро было замечено шляхтой, и авторитет князя Иеремии Вишневецкого в Польше рос с каждым днем.
Был он невысок ростом и неказист, но крепко сколочен. Хрящеватый нос, глубоко посаженные глаза и тонкие синие губы делали лицо его злым и выдавали упрямый, спесивый характер. Невзрачную внешность князь старался восполнить горделивой походкой, властным голосом и безграничной жестокостью.
Владея почти тремястами тысячами душ крестьян на левобережной Украине, князь Иеремия чувствовал себя, как и его прадед на острове Хортице, могущественнее бессильных королей Речи Посполитой. Он мог здесь делать все, что вздумается, совершенно безнаказанно, — а это и значит быть царем. Оставалось только до конца воспользоваться уроками мудрого предка и завязать самостоятельные отношения с соседними государствами, тогда сильнее его не будет претендентов на польский престол. Boт почему Иеремия так обрадовался, когда узнал, что крымский хан прислал к нему посланца.
Князю хотелось, чтоб это был не простой посланец, а посол, поэтому он его иначе и не называл. А для того, чтоб это совсем было похоже на официальный прием посла, он приказал поместить татарина в Солонице, в пяти верстах от Лубен.
Аудиенцию ханскому посланцу князь Иеремия назначил только через неделю. А пока он прикидывал в уме, что могло быть причиной посещения. После долгих раздумий решил не тешить себя надеждой на заигрывания крымского хана, а остановиться на более вероятной причине — набегах его казаков на татарские улусы.
И это льстило его самолюбию: крымский хан не жалуется на него королю, а хочет вести переговоры как равный с равным.
Когда татарам наконец было разрешено прибыть ко двору, они явились на двадцати конях и столько же вели на поводу. Впереди ехал в островерхой шапке косоглазый татарин с редкой седой бородой. Это был Чаус-мурза. За ним вели гнедого коня чистых арабских кровей, под седлом, с подушкой из турецкого войлока.
Иеремия Вишневецкий смотрел во двор из-за портьеры и сразу отметил, что и конь был уже немолодой и седло на нем — убогое. Он кисло улыбнулся: у его придворной шляхты и кони были лучше и седла... Ублажили князя татары, когда вытаращили глаза на дворец. Понятно, это было для них неожиданностью: среди бескрайной степи, на горе, как в сказке, вздымался величественный дворец с башнями, с балконами, с террасами, с неприступными валами и стенами, а под горой в зеленых берегах, как брошенный на ковер голубой пояс, плавно текла полноводная Сула.
Еще большее впечатление произвел на Чаус-мурзу золотой зал, куда ввели его с особыми церемониями какие-то шляхтичи, которые и сами так и сверкали золотыми пуговицами, пряжками, цепочками и перстнями. В зале уже толпились такие же шляхтичи, разве что у одних были усы поменьше, у других побольше да разного цвета жупаны. Вся отделка зала была выдержана в золотистых тонах. У дверей стояло двенадцать драбантов [Драбант – наёмный солдат] с алебардами.
Чаус-мурза растерялся: он был обыкновенным слугой при дворе крымского хана, и поручение у него было совсем мелкое, а ему устроили прием, какой хан не всегда мог себе позволить даже для послов. Посланец решил, что это из страха перед его ханом. Наконец в глубине колыхнулась тяжелая портьера, и в зал вошел шляхтич с пышными усами. Остальные шляхтичи угодливо вытянули шеи.
Чаус-мурза тоже приосанился и уже хотел направиться к вошедшему, когда тот остановился сбоку и в свою очередь угодливо повернул голову к двери. Значит, и этот был только слугой. О том, что князь Вишневецкий держит при себе тьму-тьмущую обедневшей шляхты, из которой создал себе надворное войско и свиту, мурза слышал и потому не удивлялся. Это было в обычае у польских магнатов, но не каждый из них имел возможность столь пышно одевать своих слуг, как Вишневецкий, и мурза подумал, что жалкий ханский подарок может испортить все дело.
Князь Иеремия быстро, озабоченно вошел в зал. На нем был кунтуш, как бы окованный золотыми цветами, желтые сафьяновые сапоги и украшенная золотыми бляшками портупея, без сабли. Не обращая внимания на десятки согнутых в поклоне спин, князь вопросительно остановился перед ханским посланцем, который всматривался в него слезящимися старческими глазами.
— К вашей княжеской милости, — заговорил Чаус-мурза, пытаясь держаться независимо, хотя вся эта обстановка невольно лишала его мужества.
— В добром ли здоровье его ханское величество милостивый хан Ислам-Гирей? — перебил его Вишневецкий.
— Его милость ясный хан крымский Ислам-Гирей, хвала аллаху, здоров и вашей милости, князю на Вишневце и на Лубнах, челом бьет; аргамаком под седлом да луком турским в ваши руки...
— Не причинили ли мои люди какой обиды слугам его милости хана?
— Сейчас все в надлежащем порядке, князь... Нас сопровождали до самых Лубен запорожцы, а вот из посольства в Москву ваши схватили трех человек.
— Значит, они не придерживались посольского обычая, — поморщился князь.
— Нет тому доказательств...
Мурза все больше выходил из роли посла, и князь уже раздраженно сказал:
— Мое слово — тому доказательство!
От гнева лицо его пошло красными пятнами. Мурза почувствовал, что так он может не выполнить своей миссии, поспешно приложил руку к сердцу и заговорил сладким голосом:
— Всему Крыму известно беспредельное великодушие ясновельможного князя и его дружеские чувства к наисветлейшему хану крымскому, так пусть же ваша милость, светлый князь, не откажется отпустить трех пленников.
Иеремия Вишневецкий уж никак не ожидал, что миссия Чаус-мурзы окажется столь мизерной, но тут же подумал, что для начала отношений с крымским ханом и это годится. Он снисходительно улыбнулся:
— Для его величества хана крымского, нашего друга, мы рады пойти на эту услугу.
На этом аудиенция заканчивалась, и он хлопнул в ладоши. Из боковых дверей вышел дворецкий, неся перед собой штуку тонкого сукна и кошелек с червонцами.
— А слугам выдать хлеба, мяса и вина на дорогу! — приказал князь и повернулся, чтобы уйти, но в это время, расталкивая шляхту, пробился сквозь толпу длинный и точно развинченный подстароста и обхватил колени князя.
Перепуганный вид подстаросты заставил князя остановиться.
— Что случилось, пане староста? — спросил он холодно.
— Ваша светлость, в Лукомле бунт... Выгнали сборщиков, никто не слушается, уже дозорцев хватают... Управитель...
— Сколько посажено на кол? — раздраженно спросил князь.
— Он еле из их рук живым вырвался...
— Выпороть всех хлопов, а с ними и управителя... Чтоб знал, как следует обращаться с непокорными хамами. Что? Пошлите в Лукомль отряд валахов, и пусть сразу же посадят на кол вдоль шляха пятьдесят бунтарей!
— Ваша светлость... — Подстароста почувствовал, как противно затряслись у него руки, а язык точно стал поперек горла, и он еле выдавил из себя: — Говорят, сечевики...
— Что сечевики?
— Это они подбивают посполитых.
— Чтоб завтра же эти бунтовщики сидели у меня в подвале! Вы, пане Суфчинский, отвечаете за это своей головой. Что?
IV
Был душный вечер, пахло полынью и неулегшейся пылью. Над левадами всходила красная луна. Ветви деревьев, заслонявших луну, казалось, тлели, как угли. Черные тени протянулись через двор. Галя присела на перелаз и посмотрела в конец улицы: в этот час там всегда появлялась знакомая фигура Саливона, отчего у нее сладко замирало сердце. Когда парубок подходил поближе, Галя делала вид, что не замечает его, а он подкрадывался потихоньку и закрывал ей глаза горячими ладонями. Она вскрикивала: «Кто это?», а сама еще крепче прижимала руками его ладони к глазам.
Сегодня она не увидит Саливона: Петро говорил, что от Пановых канчуков на парубка нашла трясовица, и он слег. У Гали щемило сердце, она боялась, что не избежать Саливону кары: натворили такого, что из местечка поудирали в Лубны все паны-ляхи, все шинкари и арендаторы. Кто же это простит? Батько рассказывал, что в тридцатом году стражник коронный за то, что проявили непокорность, вырезал село Лисянку до последнего человека.
Почти у каждых ворот собирались люди и о чем-то толковали. Хорошо еще, что только прогнали гайдуков, а никого не убили, тогда бы уж наверняка пришлось кому-нибудь поплатиться головой. Ей не хотелось думать, что первым был бы ее отец, потом Петро, потом и Саливон. Она вспомнила тот день, когда разозленный пан Станишевский грозил им карой. И вдруг ей стало страшно: выходит, что всему этому она причина? От этой мысли у нее даже во рту пересохло: теперь Саливон, может, и совсем не придет.
Позади послышался треск сухой ветки под ногой.