Клокотала Украина — страница 57 из 105

Возвращался в свой курень Хмельницкий окрыленный надеждой. Уже и здесь, на Сечи, если подсчитать, наберется тысяч пять человек, а с каждым днем все новые прибывают, даже число писарей пришлось увеличить, чтоб занести всех в списки. Теперь главное — угадать час, который умножит его силы. Но сам он оставался и до сих пор никем не признанным атаманом. Дальше тянуть с этим было невозможно, и Хмельницкий с решительным видом повернул к кошевому.

На совет собрались, кроме прибывших на Сечь именитых казаков, все куренные атаманы и кошевой, хотя послов к крымскому хану посылал якобы лично от себя Богдан Хмельницкий. Послы тоже сидели за столом, их было четверо. А главой поставлен был старый казак Михайло Кныш. Голова его совсем поседела, но лицо оставалось розовым и гладким, как яблоко. Такие же молодые были и глаза, хитрые и лукавые. Тут же сидел Тымош, который должен был ехать в Крым вместе с посольством. Им уже вручили писаную памятку и рассказали, кому какие подарки дарить. Подарки эти горой лежали на столе. Тут были и кованные серебром седла, и набор уздечек серебряных с золотыми бляшками, и затканные золотом попоны, и картины работы Лукашевича. Его пейзажи украшали палаты магнатов и в Варшаве и в Париже. Были дутые медведики и расписные кувшины. Теперь давали наставления на словах. Богдан Хмельницкий сам ездил послом к королю Франции и к королю Польши, а потому был хорошо знаком с этикетом и правилами поведения посла.

— Самое главное, — говорил он, — всегда думайте, что не вы их, а они вас будут просить. А придете в царские палаты — не подавайте виду, что вы дивитесь роскоши, помните, как оно на деле: все это руками невольников, наших братьев, сделано. Татарва ни к чему не способна, кроме как воевать. Тем и живут.

— А ты хочешь с теми басурманами в союз вступать? — сердито проворчал куренной атаман белоцерковского куреня, весь исписанный шрамами.

— Трудно. Было б у нас в достатке конницы — кто б с этой поганью стал разговаривать!

— Конница есть и у русского царя.

— Орел в небе, — сказал Лаврин Капуста. — В Москве знают, что мы пока подданные Речи Посполитой, а с нею у них договор о мире.

— И у валахов есть конница, — не сдавался куренной.

— У них тоже счеты с турками.

— Ну кто об этом не знает! — с ноткой нетерпения отозвался казак Кныш. — Говори, пане Богдан, что нам дальше делать...

— Зайдете в ханскую светлицу, поклонитесь учтиво, но не ползайте, как рабы его, держитесь так, чтобы почувствовал, что за нами стоит весь народ... Ну, а дальше в памятке написано. А коли спросит, кто вы есть, скажите: «Мы русские, а земля наша — Украина Русская, Киевская, Волынская, Подольская и Брацлавская». А станет вас называть поляками, скажите: «Тое иные. Мы — казаки и спокон века в Приднепровье жили, жили еще рязанские казаки подальше, про то мы слышали, слышали и про черные клобуки [Черные клобуки — каракалпаки, жили на юге Киевской Руси до монгольского нашествия], а чтоб хоть когда-нибудь жили тут поляки, никто о том не слыхал и не знает. Теперь польские паны поналезли сюда и хотят пановать не только над чернью, но и над казаками. Потому и повстали мы». А подавая письмо, молвите: «К стопам вашей ханской милости слагаем».

— А если спросит, с каких это пор казаки в приятелей татарам обернулись? — с усмешкой крикнул кто-то.

— Эге-эге! — закричали и другие старшины.

— Тьфу, тошно, как подумаешь! — сплюнул куренной белоцерковского куреня.

— Христом-богом, рубать буду, как увижу!.. — крикнул в запальчивости кошевой. Но, должно быть, вовремя вспомнил, что он не простой казак, и уже рассудительным тоном закончил: — Ну, а будут помогать — дело другое.

Богдан Хмельницкий терпеливо ждал, пока они выговорятся. Его уравновешенность повлияла и на остальных; излив, что на сердце лежало, они стали поглядывать на Хмельницкого и понемногу утихомирились. Когда говор утих, Богдан Хмельницкий продолжал:

— А насчет приятельства скажете: «До сего часа мы были ворогами вашими, а виною тому ляхи, которые водили нас в ярме». Знай, мол, наисветлейший хан, что казаки воевали поневоле, а всегда были и будут друзьями подвластного тебе народа. Так вот теперь, мол, мы решили сбросить позорное для нас ляшское ярмо, порвать с Ляхистаном, предложить вам дружбу и помощь в случае нужды. Польские магнаты, говорите, нам вороги и вам вороги: они, мол, унижают твою силу ханскую, слышали мы, — не хотят и ежегодной дани платить, да еще и нас натравливают на мусульман. Но знай, мол, хан, что мы дружественно относимся к крымскому народу и предлагаем...

— Вот, вот, не просим, а предлагаем, — подхватил кошевой атаман и ткнул пальцем в исписанный листок. — Предлагаем, слышал? Чтоб не спутали!

— Предлагаем помогать нам против предателей и клятвопреступников наших и ваших! — закончил Богдан Хмельницкий.

От одного маленького словечка «предлагаем», которое как бы ставило их на равную ногу, всем сразу стало легче дышать, и казаки начали шутить с послами, отпускать остроты насчет ханских гаремов.

— У этого хана, говорят, триста жен! — выкрикнул, блестя глазами, самый молодой из куренных.

В Крыму в это время царствовал Ислам-Гирей. Это был хан, на себе испытавший неволю: до того он был семь лет в плену у поляков, и только Владислав Четвертый отпустил его на волю. Позднее брат его, хан Магомед-Гирей, боясь за свой престол, послал Ислама на остров Родос, но через несколько лет сам Магомед-Гирей оказался сосланным на Родос, а Ислам-Гирея турецкий султан посадил на Крымское царство. Но политика Крыма от этого не изменялась: Крым был заинтересован в постоянной борьбе между шляхетской Польшей и украинским народом, чтобы обе стороны истощались. Хмельницкий понимал эту тактику ханов и надеялся на успех посольства.

— И это все? — спросил Кныш, которому хотелось поскорее отправиться в путь.

— Нет, не все, панове! — отвечал Хмельницкий. — Хан может подумать, что вас подослал король польский, чтоб выманить орду в поле, а там ее будет поджидать войско. Тогда скажете, что вы готовы на том присягу дать.

— Я уже на память выучил, — сказал Кныш, — славная присяга, что молитва.

— А ну, а ну, повтори! — закричали старшины.

— Я вам сам прочитаю, — сказал Хмельницкий, положив перед собой серый листок бумаги: — «Боже, всей видимой и невидимой твари создатель! Ты, что ведаешь людские мысли! Клянемся перед тобой, что все, что думаем, говорим и творим, есть истинная правда, и клятвы сей не нарушим вовеки. Да поможет нам бог!»

Старшины стали серьезны, а один даже перекрестился, и никто над этим не посмеялся.

— А как и присяге не поверят, тогда что? — помолчав, спросил Кныш.

— Скажешь, Ахмета возвращаю отцу без всякого выкупа. Знают, сколько мог бы я требовать за него.

— Ну, а как и того будет мало?

Богдан Хмельницкий вдруг омрачился, медленно оглянул всех и еще медленнее произнес, повернувшись к Тымошу:

— Тогда... тогда сына моего Тымоша оставьте в залог.

Тымош даже встал от неожиданности и, весь бледный, окаменел с широко открытыми глазами.

— Трудно, сын, а так надо! — закончил Богдан Хмельницкий. — Пора вам собираться в путь, — и первым поднялся из-за стола.


IX


Только за Днепром выглянуло солнце — на Сечи раз, и другой, и третий выстрелила пушка, так же, как и вчера, на закате. Казаки были уже на ногах, и, когда туман проглотил раскаты выстрелов, по всем куреням поднялся гомон. Многие не знали еще толком, для чего их скликали на Сечь, да еще с таким наказом: везти сухари, везти порох и свинец, лить пули, а при возах иметь возниц. Некоторые думали, что на турка собираются, в Черное море выйдут, но где челны? Как сожгли их комиссары после ординации, так оно и до сих пор... Выстрелы из пушек оповещали, что сегодня будет всенародная рада; верно, на раде обо всем уже доведаются.

Казаки подбривали чубы, доставали из мешков чистые сорочки, дегтем смазывали чёботы и, покончив с этим, садились в кружок завтракать.

Сразу же после завтрака хорунжие вынесли на майдан куренные значки и воткнули их в землю. У значков начали строиться празднично одетые казаки. На солнце запестрели красные жупаны, шалевые пояса, то красные, то синие шлыки, черкесские сабли, отделанные серебром, пистоли с насечкой, уздечки с блестящими бляшками, расшитые попоны.

Около полудня к литаврам, стоявшим у столба на майдане, подошел довбыш с палочками, и в воздухе прокатилась барабанная дробь. В тот же миг зазвонили и все колокола на колокольне. Казаки цветистыми лентами двинулись к середине майдана, уже заполненного голытьбой, которая еще не была расписана по куреням. На середине круга, образованного казаками, стоял стол, накрытый ярким ковром, такой же ковер лежал на земле. На столе сияло евангелие в толстом, окованном золотом переплете, и большой ларец, окованный серебряными обручами.

Когда колокола загудели еще веселее, из притвора церкви вышел в голубых ризах отец начальник, старый поп, с двумя дьяконами и хором певчих из хлопчиков, одетых в синие жупаны и подстриженных по-каневски (каждый курень по-своему стриг головы). Священник поднял кипарисовый крест в золотой оправе и троекратно благословил сечевое товариство. Перед ним расступились, и он прошел к столу, накрытому ковром. За ним несли сечевое знамя — на малиновом поле серебром тканный архистратиг Михаил с огненным мечом в руке, а уже за знаменем выступала сечевая старши́на.

Кошевой атаман шел медленно, выставляя вперед высокую палицу, точно пастырский посох, следом бунчужный нес бунчук, а за ним с шапками под мышкой выступали полковники, куренные атаманы и сотенные с перначами или значками в руках, кому что по званию было положено. Старшина вышла на середину, и майдан будто маком зацвел.

Рядом со священником первыми стали кошевой атаман и войсковой есаул, дальше войсковой писарь с гусиным пером за ухом и чернильницей в руке, войсковой судья, а за ними все полковники. Среди полковников стоял и Федор Вешняк, который лишь накануне прибыл со своего хутора.