– Симпатия, – сказал Терентий.
Я взял книгу про Марчелло Моретти, открыл ее на том месте, где голый зад, вгляделся в него пристальней… Действительно, мне стало казаться, что этот зад больше походит на мой, чем тот, в «Танатологии». Ну да… С чего я взял? Вот же я! Вот же мой зад!
– Не может быть, – сказал я, захлопывая книгу.
Как-то что-то не стыковалось. Мы замолчали.
Не знаю, о чем думал Терентий. Впрочем, не помню, о чем думал я сам. Могу лишь предполагать, что мысли наши, первоначально шедшие в одном направлении, постепенно разошлись, так что каждый стал думать о чем-то своем.
Терентий нарушил молчание первым.
– Тяжелый пошел, – сказал он.
Я посмотрел на него в недоумении, и мне понадобилась не одна минута, чтобы соотнести эти слова с дребезжанием стекла, и тогда я понял, что он имеет в виду пролетающий над Чугуевом самолет.
– Так я что хочу сказать, – начал я.
– Конечно, ты прав, – сказал Терентий. И положил руку мне на плечо. – Никакая это не симпатия. Какая же это симпатия? Это антипатия! Брат ты мой…
Я почувствовал, как горячая краска стыда заливает мое лицо.
– Нет! Небытие-то кроет симпатия, – сказал Терентий, но все дело в том, что антипатия тут же кроет ее самое.
– И отсюда вся неприязнь, – сказал я, закрывая лицо ладонями. – Фу, какой срам. – Фу-у… – Я даже упал на подушку, впрочем, тут же поднялся. – Срам-то какой! Надо сейчас же пойти извиниться.
– Сейчас единственное, что надо – это не наломать дров, – остановил меня Терентий. – С чем мы придем к нему? С пустыми руками?
– А у тебя нет ничего?
– В том-то и дело, – он сел на стул. – Я же только теперь все понял. Надо хотя бы что-то, я не знаю, наметки платформы! А иначе же мы вернемся на круги своя.
Нота Бене.
Пусть не подумают, что нам не известны иные вещи. Что вдумчивый муж обязан погладить жену свою и пожелать ей спокойной ночи, до того как впадать в сон, оглашая пространство храпом, и т.д. и т.п.
Мы сознаем все величие женщин, равно как и тот факт, что они все понимают. И никчемность такой жизни, и тщету нежности среди этих ублюдков, а если не могут сформулировать и выговаривают только простые слова – то виной тому худое питание, промозглая сырость и отсутствие марок. Да! Лиза К. не могла выговорить «Гегенбауэр», «оверштаг», «Гогланд», а выговаривала только какие-то кубики, например:
– Его я люблю, а без вас жить не могу.
То есть мы выступаем важным подспорьем… Или взять эту чертову бахрому. Как же мы намучились с ней… (Она ей снилась.) Как только мы эту метафору ни трактовали. Елей ресницы и прочее… Казалось – стоит проникнуть в нее, в бахрому, поблуждать в ее тайниках – и мы найдем ключ ко всем тайнам Бытия и Чисел. И что же? Когда оказалось, что это хреновина из желтых ниток для панталон из журнала «Отто – просто здорово», у нас возникло сопение из носа…
По отношению к кому? к этим ублюдкам? может быть, к немцам? Как бы не так! – к ней же, Лизе К., нашей знакомой.
Свозить бы ее за рубеж, задать хорошего корму, накупить этой чертовой бахромы! Но нет марок. И карандаш ломается, рвет бумагу – в результате начинает казаться, что антипатия кроет небытие.
На самом деле антипатия падает перед нами, как бетонная плита на наше промозглое бездорожье, и мы отшатываемся от неожиданности и начинаем разглядывать обляпавшую нас грязь. А если подойти к ней, попытаться поднять ее, эту плиту? Там бездны.
Мы с Терентием поднимали. И видели бездны. Было желание кинуться, забыть про этого Коха…
Но как вдумчивый муж не включает свет, какие бы мысли ни пришли ему в голову, – так и нам да позволено будет не освещать иные вопросы.
Сейчас мы сознательно выносим эти вопросы за скобки – как сказал Валентин Павлов, ударив двумя ребрами ладоней по столу. Потому что записки наши могут быть предназначены детям – остальные поколения, считай, уже списаны – и как бы наше косноязычие не нанесло тут вреда.
Мы ограничимся лишь кратким перечнем заведомо ложных версий.
Первая: прямохождение преходяще. Мы как бы уже устарели.
Терентий, помню, как шел тогда с книгой, так и сел.
Выходило, что в будущем человек опять будет двигаться не на двух. На четырех, но эрогенными зонами кверху (ранняя версия), или вот как дельфин. Дельфин важен еще и тем, что разговаривает не словами, а щелчками и звуками, вылетающими непонятно откуда – как и общались они с Ипатом, оставаясь наедине.
Далее: Г-стратегия.
Есть К-стратегия – вся эволюция двигалась по ней, к увеличению мозга. И когда уже почти дошли, когда уже у гориллы течка стала раз в шесть лет – человек-то как раз отделился и пошел назад, к Г-стратегии. А на том конце очень много яиц. У устрицы, например, за сотню миллионов.
– О-о! – стонал я в подушку, – как же так…
Наконец, мы докатились до того, что топор он взял, чтобы отрубать крайнюю плоть, из соображений гигиены.
Ну, и довольно. После этого пришли холода.
Все же неравнодушная у нас эта природа…
Налетел белый снег… Мы высунули в форточки свои горячие головы… Снежинки садились и таяли… Воздух проникал в грудь… И мало-помалу все эти гадкие тезисы вышли из наших душ и развеялись подобно угару.
5 октября я шел к памятнику Николаю, неся немного рябин.
– Проклятое тело! – шептал я сдавленно и бил по нему, стараясь попасть по голове. – Но где же мой Дух? Почему он молчит?
Ягодки отрывались и падали, напоминая мне бусы, разлетавшиеся от одной знакомой, которая плясала в угоду ублюдкам, которые хлопали.
«Ну, хорошо, – думал я, останавливаясь. – Хорошо… А почему он ходит смурной? Вот вопрос. Она даже пуговку от фуражки его срезала и засунула… В ухо свое, – а мы-то думали, куда она делась, что за черт, – так почему же Ипат ходит смурной? Неужели мало ему Лизы К.?»
Я смотрел на мокрые плечи, на голову Николая – только растаял снег – и понимал, что еще далеко не все.
Надо искать и бороться – черта с два мы устарели! – если потребуется, всех людей поставить ребром, как писал Николай.
Покрывшись гусиной кожей, я взглянул на себя изнутри – и такую испытал гадливость, что терпение мое лопнуло. Развернувшись, я пошел в общагу. Я прошел через коридор и толкнул дверь.
– Терентий! – сказал я. – Давай возьмем хоть первое что! Вот хоть этого – этот, рябой, сын сапожника, бывший семинарист… Как же его…
– Томмазо Кампанелла?
– Да! «В городе Солнца жены общи» – возьмем за основу и пойдем! Я больше не могу. Или раздавить нас, как каракатиц… Тьфу! Или я пойду извинюсь.
Терентий поднялся нехотя.
– Рискованно… Это же поражение…
– Надо вывести баб за скобки, все равно останется неприязнь!
– Рискованно… Вдруг не останется…
В коридоре он вовсе обмяк:
– Потом, он же не приглашал…
Но я уже толкнул дверь, и если бы только Ипат никуда не уехал, то было бы поздно. Но дверь не открылась. Я толкнул сильней. Тщетно. Дверь была заперта.
– Пойду узнаю, – с видимым облегчением сказал Терентий.
– Уехал на станцию, – развел руками, возвратясь.
Этого мы не ждали. Что он может уехать в Питер! Я имею в виду Ленинград.
Сначала меня зло взяло: что такое, как ни придешь – все заперто. Потом охватила радость: как мы могли забыть! У нас же еще Питер! Вот где все отлетит! И тут же, как острый нож: это же все, что у нас осталось… Последняя колыбель…
Конечно же, я поехал. Как раз три выходных на Пономаревскую. В том же вагоне. Вагон от Чугуева один, прицепной.
Я успокаивал себя: что такого, что в Питер, даже Протопопова ездила в Питер и даже будто бы завещала, чтобы ее похоронили, дуру, у Петропавловского собора… Отпускало. Потом накатывало опять: мне представлялось, что выходит Ипат, и питерчанки бегут к нему, на ходу сбрасывая с себя все, и бросаются перед ним, вдоль всего Невского, и он перешагивает через них и топчется в колыбели… Я метался в тамбуре: беда! Беда!
Поезд пришел 6-го, в 14.30. Пнули ногой по задвижке, с визгом упала плита. Открыли закопченные двери…
Ипат уверенно вышел. Я ослабел совсем. Главное, он уверенно вышел, сразу пошел на вокзал и остановился у памятника Николаю. Я вбил себе в голову – не знаю, с чего, – что он за этим сюда и приехал: чтоб отстоять, как столпник, и уехать обратно, тем самым придавив нас всех.
Эти пронзительные минуты… Прошел час, другой…
Потом он начал бродить. Мне, естественно, полегчало. Третий, четвертый час… В общем, что говорить. Я еще не знал, кого он ждал, – но ясно было, что ему нет дела до Николая.
Когда наступила ночь, он сел на диван и провел ее в каком-то оцепенении. А я продрог на этом вокзале до мозга костей и выходил шагать на проспект, чтоб согреться. «Сейчас все отлетит. Тут тебе не голые задницы. Тут метроном», – думал я, шагая под розовыми фонарями.
Мы снялись в 5.20. Было утро Конституции Дня. Он долго стоял на мосту, отделявшем П-ю сторону от В-й. «Взглянул он. И медленно в сумрак ушел. Ища, ничего не нашел», – как говорится в одной балладе.
Улицы спали. Он ковылял на своих каблуках. Я следовал чуть поодаль инкогнито.
Остановились в 6.40. Он вытащил из кармана конверт, вгляделся в него, потом – на стене – в номер. Потом нагнулся, вычистил конвертом башмаки – и, пройдя мимо дверей, свернул за угол дома. Бредя в 6.43, я увидел там баки и поднял голову вверх. Табличка: «Общежитие уборщиц».
Я думал, что он отбавляет, поэтому зашел в подворотню – поприседать. Его не было минут двадцать. Я уже начал беспокоиться, наконец в 7.03 является, неся какой-то пакет.
«Повнимательнее надо», – подумал я. Он вошел в дверь. (Уже потом я узнал, что за баками крытый рынок.) Поговорил с вахтершей. Я не слышал через стекло. Видимо, она возражала, потом махнула рукой: мол, что с вами делать. Он умел разговаривать с бабами.
Они ушли вместе, это дало возможность пройти мне.
В коридоре был полумрак, возле фикуса я удачно разминулся с вахтершей. Пошел дальше… Красный уголок… Телевизор в углу… Кухня… Все как у нас.