Клуб благотворительных скелетов — страница 13 из 45

У крыльца Проичка спрыгнула и пробежала в дом. Василий покосился на камень, усмехнулся и привязал лошадей. Проичка летела по темноватым покоям. Она заглядывала в углы, отворяла шкапы и двери и очутилась, наконец, в высоком прохладном зале. Здесь висела картина, ей хорошо знакомая; в Москве на нее любовалась Проичка, бывая у бригадирши, — «Одиссей, привязанный к мачте, слушает сирен». Проичка вдруг задумалась, обессилев. Крылатые девы на полотне задышали, запели их голоса и лиры. Одиссей сходит с корабля и приближается к ней.

Проичка перекрестилась.

Грянул громовой удар. Картина свернулась с треском: вместо Одиссея стоял, шатаясь, обугленный Василий. Из вытекших глаз струился синий огонь; страшные зубы блестели. Рухнувшись, он рассыпался легким пеплом.

Вбежал Владимир, бледный, сияя от счастья. Он бросился к Проичке и обнял ее.

Вместе они подошли к коляске. Елпифидор Сергеич раскуривал трубку.

— Что же ты, жених, пуля в лоб, куда девался?

— Простите, дядюшка, дело было.

Отъехали. Пифик повернулся на запятках.

— Сударь, извольте поглядеть: за нами шибко горит. Над усадьбой расплывалось облако тяжелого дыма.

1918


Борис СадовскойДВОЙНИК

И вот он глянул к нему вновь за ширмы[15].

Гоголь

Молодой беллетрист Озимовский и адвокат Мозоль сидели у мецената Ейбоженкова. В столовой млела уютная тишина. Декабрьский вечер гляделся в большие окна.

За шампанским поднялся спор. Мозоль уверял, что только в наше время начинается настоящая жизнь. Ейбоженков его поддерживал. Озимовский не соглашался.

— Не понимаю, какой тут возможен спор. В прошлом все было естественней и прекрасней.

— Это аберрация, — возразил Мозоль. — Вы вводите в заблуждение и себя и публику. Если взглянуть на Москву с птичьего полета, она определенно покажется игрушкой, но так ли на самом деле? Всегда было одно и то же, только теперь стало лучше, а лет через пятьдесят будет совсем хорошо.

— Правильно, — заметил Ейбоженков, прикусив сигару.

Озимовский презрительно отмахнулся и сшиб бокал.

Все трое засмеялись. Расцеловавшись с хозяином, гости спустились на улицу.

— Пойдемте в кафе, — сказал Озимовский, поеживаясь: шуба была в закладе. — А?

— С наслаждением бы, но сегодня это меня не устраивает: надо работать.

Они расстались у памятника Пушкина. Мозоль вскочил в трамвай, Озимовский пустился по бульвару. Ему не сиделось дома. Бродить по улицам, заходить в рестораны, встречать приятелей вошло у него в привычку.

Кофейный павильон был пуст. Озимовский уселся в углу; ему подали чаю. Не успел он развернуть газету, как чья-то рука потянула к себе листок. Озимовский увидел румяную даму в шляпе с большими перьями.

Ему тотчас представилось, что это одна из его поклонниц, светская дама, графиня какая-нибудь, вообще аристократка. Все, что читал он в романах и наблюдал на сцене, возникло перед ним заманчивой интригой. Он уже видел себя мужем богатой женщины. Вот издает он журнал и собрание сочинений, небрежно кланяется с Ейбоженковым и дает снисходительно взаймы Мозолю.

Но только хотел он заговорить, как, изумляясь, увидел, что незнакомка вдруг изменилась. За столиком моргала выцветшими глазами старушка в чепце и с зонтиком. В павильоне стало светло и жарко; запел оркестр. Деревья на бульваре распустились; на клумбах рдеют цветы, и пестрые дети гоняют обручи по дорожкам. Непрерывно менялась обстановка. Вот заливается вальс; разряженные лакеи подносят сласти красавице в пудреных буклях. Вот на свирелях высвистывают негры; их слушает девушка с браслетами на ногах. Вот горбоносые певцы воют протяжным хором перед царицей в коралловой диадеме. Весны и зимы чередовались. То темнело и сыпался снег, то разбегался ветер, то солнце жгло, то грохотала гроза.

— Что это значит?

— Ты счастливец, — ответила женщина с алмазным пером на черных косах. — Я Время. Пользуйся минутой. Я могу унести тебя на сутки в былую жизнь.

— Что же мне надо сделать?

— Назови любой год, какой пожелаешь, и завтра весь день пробудешь в этом году. Только помни: за час, проведенный в прошлом, ты заплатишь двумя годами жизни.

Это говорила старуха в зеленом хитоне.

— Перенеси меня в старую Москву.

— Странный выбор: одна ли Москва на свете? Подумай, ты можешь взять средние века, Египет, Рим, Византию, можешь стать современником Гомера.

Но Озимовский мало читал, за границей не был, языков не знал. Он подумал и вывел на карточке: 1851.

Девочка в соломенной шляпке улыбнулась. На эстраде полосатые карлики грянули польку. Озимовский лишился чувств.

Очнулся он в незнакомой комнате за перегородкой. Плечо чесалось, и в сумерках видно было, как по подушке бежал торопливо клоп. Озимовский поискал выключателя и не мог найти. Понемногу начал он привыкать к рассвету и на столике увидел сальную свечу. Спичек не было. Он хотел позвонить; звонка не оказалось.

— Где же это я и что со мной? — Озимовский перебирал вчерашнее. Вдруг молния ударила ему в голову: он вспомнил незнакомку и кафе.

Нетерпеливо соскочил он с постели. Все иное, все чуждое для него. Крашеный пол, деревянная кровать с клопами, отсутствие электричества. Выглянув в дверь, он увидел слугу с медным подносом под мышкой.

— Дайте умыться, пожалуйста.

Слуга изумленно покосился бритым лицом.

— Слушаю, сударь, сею минутою.

Исчезнув, он появился опять, уже с кувшином, держа полотенце на плече.

И полотенце и кувшин были простые, обыкновенные.

Озимовский боялся заговорить. Он чувствовал себя неопытным самозванцем.

Усевшись за чай, он заметил, что мягкий калач необычно душист и вкусен.

— От Филиппова?

Слуга не понял.

— У Филиппова взято? — Озимовский все не мог решиться на «ты».

— Никак нет-с, это здешний, в гостинице пекут-с.

Озимовскому сделалось неловко. Он думал встретить невиданное что-то, блестящее, как стилизованная страница, а вместо того все было скучно и серо. Он торопливо оделся.

Теперь на нем был не жакет, а сюртук с расходившимися полами и широкие панталоны над голенищами мягких сапогов. Слуга подал шубу и шапку.

Озимовский проворно спустился по деревянной лестнице; в сенях пахло дымом и капустой.

Погода стояла превосходная. На пустых перекрестках курился под ветром веселый снежок. Дома как будто осели и стали меньше. Озимовский узнал Страстную площадь и розовый монастырь. Налево, извиваясь, ползла Тверская, выступал дом Елисеева. С площади видно было, что это не магазин, а хоромы; из парадных дверей выглядывал швейцар. Вот он сделал кому-то знак; подъехала карета. Выездной лакей подсадил господ и ловко вскочил на козлы. Карета прошуршала мимо Озимовского, и он мельком увидел полную барыню и краснощекого генерала.

Ударил благовест, и загудели колокола.

«Должно быть, сегодня воскресенье. Времени много, успею высмотреть все».

Вот и Тверской бульвар, вот это самое место, где вчера Озимовский расстался с адвокатом. Бульвар почти тот же, но памятника нет: точно его украли за ночь.

Озимовскому сделалось весело, как от вина. Думать он не хотел и мотал головой, отгоняя мысли. Время шло. Стали встречаться прохожие. Идет мужик с бородой, в полушубке: мужик как мужик. Студент в треуголке и в шинели. Озимовский хотел с ним заговорить, но не решился и долго глядел на удалявшийся затылок. Там, где было вчера кафе, торчала будка. У Никитских ворот снова пустынная площадь: ни кондитерских, ни угловых подъездов, и опять разбегаются по сторонам, точно обрезанные, дома. Поравнявшись с особняком, где скончался Гоголь, Озимовский вспомнил, что Гоголь теперь в Москве и, наверное, в этом доме. Ему сделалось жарко. Он походил по бульвару, глядя на окна, потом присел на скамью. Встал, подошел и робко дернул звонок. «Точно во сне». Долго дребезжал колокольчик в пустой передней. Шаги; дверь отворила старуха, за ней выглядывал мальчик в куртке. «Кого вам?» Озимовский долго не мог ответить. Ему показалось все вздором и чепухой; он просто бредит; может быть, болен, при смерти. На секунду он уверен был, что сейчас проснется. «Вы к кому?» — «Что, — начал Озимовский боязливо, — что, Николай Васильич дома?» Он ждал, что старуха засмеется ему в глаза и захлопнет дверь. Она улыбнулась дружелюбно. «Извините, сударь, имени-отчества вашего не знаю, ушли они к обедне, а когда воротятся, неизвестно. Бывает, от обедни зайдут в гости и вовсе вечером придут». — «А в какую церковь пошел Николай Васильич?» Мальчик тряхнул стриженой головой. «Барин завсегда ходит к Симеону Столпнику на Поварскую. Пожалуйте туда, там их аккурат захватите». «Этот мальчик через два месяца будет жечь „Мертвые души“, — думал Озимовский, идя к Арбату. — Но что со мной?»

Невыносимое что-то загоралось в мозгу его. Точно он в пустоте, под стеклянным колпаком. Одно несомненно было — что это не сон. В сердце занималось непонятное, ни с чем не схожее чувство. Близилось что-то нестрашное, но в нестрашности своей страшнее всякого страха. Нет, это не сон. Вон едут на дровнях мужики по Арбатской площади, собаки валяются на сугробе. Это вон будочник стоит, только без алебарды и в шинели с теплым воротником. Вот церковь Бориса и Глеба. Вот здесь вчера была булочная Севостьянова, а ныне кто-то живет и теплится огонек.

У Поварской Озимовский запутался в переулках. Он шел и думал: жалко, что в этом мире мне остается всего несколько часов. Я мог бы поехать в Петербург, увидеть государя, Тургенева, Глинку. Многие, может быть, сейчас в Москве, а я и не знаю. Еще, пожалуй, и Гоголя не увидишь. Он все прибавлял, задыхаясь, шагу. В виски стучало, и жарко было плечам. Наконец, подбежал он к церкви. Обедня только что отошла. Озимовский разглядывал богомольцев. «Все покойники, — пришло ему на ум, и тотчас возразил он себе: — А ты кто?»

Здесь уже можно было наблюдать обилие типов. Вышла на паперть барыня в салопе, за ней лакей с одеялом. Барыня села в сани; укрывши ей одеялом ноги, лакей примостился на запятках. Старый подьячий в картузе и с палкой. Опять студент в бобровой шинели; приятное лицо. Военный в каске, купец с купчихой, солдаты.