Клуб друзей китайского фарфора — страница 19 из 22

ью отзывался в желудке, вызывая приятные ассоциации: да здравствует китайская керамика! собирайте фарфор! будущее за нами! Мы хотели спуститься с холма, но в нашем состоянии это было бы все равно что преодолевать отвесные скалы, и тогда мы ограничились домишками, что лепились на его вершине, мы приближались к ним и громко скандировали под окнами, призывая спящих встать, присоединиться к нам и разделить с нами тяготы и очарование этой бурной ночи. В иных окнах вспыхивал свет, чьи-то лица мелькали за стеклами, нас осыпали бранью, но никто не вышел. Евгений Никифорович, огромный и неуклюжий, как слон, неистовствовал, вступал в перебранку с разбуженными жильцами домов, грозился бить стекла, выламывать двери и не щадить женщин, стариков и детей. Мне казалось, что рядом с ним в я полной безопасности. Ослабевшие в нашем отряде не могли кричать и трубить так же громко и исступленно, как делал я вслед за нашим полководцем, и они оглашали окрестности писком, хихиканьем, каким-то сумасшедшим бормотанием и даже младенческим лепетом. Так продолжалось с полчаса, если не больше, и все шло хорошо, мы были довольны и потирали руки. Демонстранты, кричал Евгений Никифорович, выше голову! А мы и без того держались наилучшим образом. Как вдруг лавиной налетели легавые, и ослабевшие сразу стали их жертвами. Копошащаяся куча тел образовалась на снегу, странно, фантастически вырисовываясь в слабом струении света из ближайшего окна, и я, оказавшись чуть в стороне, мог видеть злобу блюстителей порядка и героическое сопротивление наших ребят. Я держался руками за голову, поскольку в суматохе получил весьма болезненный удар, вероятно, вазой или кубком, которые внезапно полетели в темноте свистящими снарядами во все стороны и со всех сторон. Впрочем, это был первый и последний урон, понесенный мной в борьбе за чистоту и величие китайской идеи. Я был доволен, возбужден, я переживал необычайный душевный подъем. Сломя голову помчался я сообщить Валерии Михайловне, что наше движение, несмотря на героическое сопротивление, разгромлено. Я помышлял об эвакуации. В крайнем случае можно выкинуть белый флаг.

***

Мне рисовалось, что дом уже на осадном положении. В гостиной я нашел Валерию Михайловну и предложил ей выбирать: безоговорочная капитуляция или бегство со мной. Выяснилось, что мудрая женщины и не ожидала от нашей вылазки ничего, кроме позорного провала, и теперь отнюдь не намерена бить по этому поводу тревогу. Бегство, сопряженное с неизбежными в ночную пору трудностями, она отвергла не раздумывая, и ее неторопливо и таинственно для меня текущие мысли выбрали капитуляцию, но очень скоро я убедился, что смысл в это понятие она вкладывает совсем не тот, какой вкладывал я. Белый флаг был, в ее глазах, чистым символом, который в нашем случае подразумевал нечто более высокое и приятное, чем процедура, обязывающая нас сложить оружие и выйти к врагу с поднятыми руками. Она и не собиралась складывать оружие. Она капитулировала предо мной, перед моей свежестью и обаянием. Но и тут великолепная Валерия Михайловна сумела поразить меня, ибо, не подарив мне возможности улыбнуться победоносной улыбкой и с торжеством заключить ее в объятия, сама вдруг пошла на меня плотоядно ухмыляющейся львицей, опрокинула на диван и, собственно говоря, подвергла насилию. Поскольку мои ноги оказались под столом как в капкане, а туловище сдавила ногами и всей своей тяжестью взволнованная женщина, я весь был словно в тисках.

Я стонал. Это следовало принять за сигналы бедствия, но Валерия Михайловна принимала за амурные вздохи. И все же я был счастлив. Я страдал от боли и неестественности тех телесных комбинаций, в которые мне приходилось складываться и раскладываться, и в то же время горячие волны любви, признательности, вожделения и еще Бог знает чего обжигали меня, корчили меня, как грешника в геенне огненной, и как младенца купали в необъятном море ласки. Я с восхищением смотрел на лицо женщины, морщившееся надо мной в невообразимые гримасы.

Неожиданно втащился в гостиную растерзанный, кровоточащий Евгений Никифорович, а за ним - очень нетвердой походкой, бессмысленно улыбающийся кучерявый, на котором одежды ничуть не прибавилось с тех пор, как я оставил его в ванной.

- Акция сорвана, - отрывисто сообщил Евгений Никифорович, - мы подверглись вероломному нападению. Черт возьми, нас разбили наголову!

Валерия Михайловна, которую неожиданность появления мужа ввела в некоторое смущение, набросила на меня одеяло, соскочила с дивана и побежала к благоверному, заливаясь идиотским смехом.

- Милый, это была засада, - запищала она, - западня, вас предали!

- Точно, предали, - важно подтвердил кучерявый, занимая ее место на диване.

- Кто? - вскрикнул Евгений Никифорович.

Взгляд женщины с тревогой и любопытством остановился на кучерявом, который, не чувствуя под собой моего присутствия, с глупым и счастливым выражением на лице хватал со стола объедки и отправлял в рот.

- Откуда я знаю, - пробормотала она.

Евгений Никифорович задумчиво, с напряжением, которым пытался подавить разбиравшую его хмельную слабость, прошелся по комнате, взял со стола бутылку и жадно приложился к ней. Его взгляд упал на моих соратников, и, пнув Петеньку ногой, он воскликнул:

- Вот кто нас предал!

- Точно, - подтвердил кучерявый. - Он же осведомитель.

Валерия Михайловна тоже опорожнила бокал.

Я не понимал, для чего она бросила меня в дурацком положении и каково кучерявому сидеть было верхом на мне, на том самом месте, которое я, не в пример ему, постыдился бы при посторонних не прикрыть хотя бы фиговым листочком, но я вынужден был отметить, что его неуемная возня придавала совершенно особую, горячую остроту моим ощущениям, так и не улегшимся после внезапного отступления Валерии Михайловны.

- А предателю - смерть! - завопил Евгений Никифорович, сжимая кулаки и потрясая им над своей головой.

- Как хорошо ты изъясняешься, - подхватил, зачастил кучерявый, - как хорошо ты рассудил, проанализировал и разложил все по полочкам... Я с удовольствием слушаю тебя... мне хорошо здесь, среди вас... все хорошо... вообще все на редкость удачно и мило сложилось...

Знаю, пес, известная часть моего тела проникла - путем, характеристику которого я не собираюсь давать, - в темную глушь твоего организма и, встревоженная одолевающими ее надобностями, крутится и извивается там в поисках выхода. О, пустоголовый, наглый, абсолютно забывшийся человечишко!

Евгений Никифорович настаивал на крутых мерах, а кучерявый заметил, что с Петеньки довольно будет, если они вываляют его в дегте и перьях. Валерия Михайловна сказала, что дегтя нет, зато есть мед, и они дружно решили, что мед подойдет. Пока женщина ходила за медом, ее муж успел задремать, сидя на полу, а мое положение никак не менялось к лучшему. Кучерявый пил, закусывал и не переставал возиться, ерзать, ни секунды он не побыл в покое, он мурлыкал себе под нос и выкрикивал, что давно уже ему не было так хорошо, он поминал теплыми словами свою родню и своих богов и исповедывался кому-то в своей в своей великой любви, в тех больших чувствах, поразительную способность к которым выказывает его душа. А я уже вплотную подошел к роковым событиям, впрочем, слишком распалившись и войдя в раж, чтобы чувствовать свою ответственность за них.

Вошла Валерия Михайловна с банкой меда в руках. Вытащили Петеньку из объятий друзей на середину комнаты, стали густо, тщательно поливать его медом. Петенька спал.

- Хорошо! - громко закричал кучерявый. - Чувствую, чувствую я в природе какое-то удивительное волнение! Это хорошо! Мир и должен содрогаться, клокотать, в муках порождая новое!

Я извергался в него, в загадочно-мутную, подлую плоть этого притеснявшего меня существа, в гадость и миазмы этого человека, отобравшего у меня возможность сполна насладиться близостью великолепной женщины. Я с трудом подавил крик. Силы оставили меня. Я преисполнился отвращения ко всему на свете.

Валерия Михайловна разорвала подушку и осыпала перьями распростертого у ее ног Петеньку. Евгений Михайлович, развивая дальше идею наказания, предложил сунуть доносчика в огромную вазу, которая стояла посреди гостиной, и запустить вниз по склону холма, предполагая, что Петенька будет управлять этой вазой как летательным аппаратом. Кучерявый с восторгом вызвался помочь, а Валерия Михайловна, испугавшись, что мои интимности, заблестевшие на свету с обезоруживающей прямотой, когда ее любовник ринулся на помощь ее мужу, наведут последнего на опасные подозрения, поспешила накрыть меня своим телом. Я оценил по достоинству ее торопливый и нужный подвиг, но ее прикосновения не вызвали у меня большого волнения, - я был опустошен и не считал возможным когда-либо еще служить удовольствиям этой женщины.

Теперь следовало вынести вазу с загруженным в нее Петенькой во двор, и с мрачной воинственностью трудившийся Евгений Никифорович вдруг желчно бросил своему помощнику:

- Ты бы оделся, гад... ходишь тут, костями сверкаешь, можно подумать образец телесного совершенства, а ведь на самом деле ты...

- Ты молчи, и я буду молчать, - прервал его кучерявый. - Я просто оденусь, и все, больше ни слова.

Кое-как он оделся, кое во что, и вышел натуральным пугалом. И они покатили вазу за дверь.

Валерия Михайловна провела рукой по моим волосам: она вознаграждала меня за перенесенные страхи и муки, за терпение, за любовь, которую я пронес сквозь все выпавшие на нашу долю испытания. Ты устал, бедненький мой мальчик, прошептала она. Но я оттолкнул ее, встал и застегнулся на все пуговицы, какие только были у меня в тот момент.

Я мельком подумал о кучерявом: не побоюсь сказать, что этот человек за вечер, на моих глазах и при моем отнюдь не добродетельном участии в его судьбе, прошел огонь, воду и медные трубы... а ничего, жив, здоров, весел... опасный человек!

***

С улицы Евгений Никифорович и кучерявый вернулись в большом оживлении, удовлетворенные тем, как они распорядились судьбой Петеньки, ставшего причудинским Икаром. Я сидел за столом, пил вино, и горький комок стоял у меня в горле, я почти плакал и оплакивал свою жизнь, которая в эти минуты казалась мне незадавшейся.