Она достала листок бумаги и перечислила мне все мои недостатки, которые туда выписала. Я тогда понял, что я ужасный, и заплакал.
– Ты мне ничего такого не рассказывал Савва. Надо же, жена, – и Эрик, сам того не замечая, презрительно улыбнулся. – Надо же…
– И потом я долго не мог жить на свете. Я тогда ушел от нее и начал дружить с бабочками и собаками. Бабочки полетели за мной сразу, как я понял, что я чертово отродье. Я тогда пошел в музей, пьяный немного, но не сильно, и они полетели за мной. Я ходил по залам с какими-то статуями – там залы, длинные, как тоннели, а они все за мной летали и шуршали, как дерево под ветром. А когда я вышел на улицу, за мной увязались собаки. Целая свора. Не знаю, почему это произошло. Они за мной целый год потом ходили, потому что я целый год плакал. Я думаю, они мне сочувствовали.
– За тобой целый год ходили итальянские собаки?
– Не знаю. Может, и итальянские. Я тогда много пил, я их не различал.
– Слушай, Савва, – сказал Эрик, – а ты знаешь, что наш профессор с Данте общается. И не только. Он еще общается с разными людьми из прошлого и будущего. С Гельдерлином, например…
– Кто такой? – спросил Савва, – я не знаю, кто это такой. Я Данте знаю, а этого нет.
– А что профессор с ними общается, знаешь?
– Знаю, – сказал Савва. – Это ты, наверное, про Общество живых говоришь. Конечно, знаю. Я тоже с ними общаюсь. Я недавно с одной бабушкой общался – у нее все померли, а она смеется. Дело говорит не в этом. Я ей чашку чая с пирожком принес.
Накануне они шли целый день и, когда уже садилось солнце, вышли к альпийскому озеру с цветущими высокогорными фиалками по берегу. Озеро было похоже на зеркало, которое давно здесь лежало, отражая облака, птиц, а может, и звезды ночью. Потому что есть такой вопрос – что отражает озеро, когда в него никто не смотрит. Это вопрос трудный, и мне не хотелось бы в него вдаваться (понятно, что эту часть текста писал Савва), – но мы пришли к нему как раз вовремя. Еще оно было большое, красивое и будто запыленное, но это от облаков, которые в нем отражались. (А может, и не Савва, для Саввы слишком художественно.)
Мы остановились на берегу, разожгли костер и умылись в озере. Медея плавала и визжала – вода была очень холодная, а она плавала в одних трусиках – тоненькая, с грудью, как у богини Афродиты, и прекрасная, как сама жизнь (Савва, конечно, а кто же еще?).
22
Солнце зашло и стало холодно. Через час, словно та самая Афродита, наверху выбрались наружу, на поверхность, звезды, засияли над лагерем, замигали длинными ресницами. Если ночью затоптать костер, разбросав его остатки по земле, и прибивать их ногами, то вся земля покрывается огнями и огоньками, большими и маленькими, пульсирует, дышит. Таким же было и небо, только огоньки на нем были не красноватые, как от костра, а зеленые, белые и синие, и они разгорались и замирали, но все равно хотелось перевернуться вниз головой, чтобы они оказались под ногами и можно было бы по ним пройтись.
Николай лежал на земле и воображал, что вот он сейчас идет по небу, и все в его жизни налаживается – огоньки тлеют, разгораются, уходят в глубину, ему под ноги, откуда кто только не приходил невидимый, и кто только в нее не уходил, в эту гулкую до тишины бездну, похожую на опрокинутый муравейник, а он вот идет по этой звездной муке и кострищу, и сердце его успокаивается, а душевные раны заживают. Словно бы и в голове у него расширилось и прояснилось, разошлись мысли во все стороны, как светила, и легче стало дышать.
– Слушай, Николай, – позвал Витя, лежащий рядом. Ему было немного холодно, и поэтому он согнул ноги в коленках.
– Чего ты, Витя, не спишь?
– Ты знаешь, кто такой профессор? Как он, и вообще?
– Из Москвы приехал, – отозвался человек-лось, продолжая рассматривать, как стелется под его мерно бегущими копытами звездная стезя.
– А я знаю. Мне Савва рассказал. Он сказал, что профессор сначала совсем спился, а потом с ним что-то произошло такое, что он теперь вроде Будды Амиды или самого Иисуса Христа. Только в это никто не верит.
– Савва расскажет. У него любое дерево – Будда.
– А вдруг он правду сказал?
– Если он чуть не спился, то какой же он Будда, – сказал Николай, все еще следя за бегом млечных огней под копытами. Ему было жалко их терять из-за Витиной болтовни. – Либо ты спился, либо ты Будда. Будда спиться не может. Если ты спился, то, конечно же, ты в случае чего можешь и Наполеоном стать, и Буддой, но сам понимаешь, Витя, что это не серьезно. Что это белочка и ерунда.
– Так ты что, – загорячился Витя, – думаешь, если человек ошибся в жизни, украл или там спился, так он и Буддой стать не может?
– Нет, не может, – сказал Николай. – Грех не даст.
– А как же раскаяние, как же переоценка? – Витя от волнения даже сел. – Что ж, если тебе кранты, так и уже и с концами, что ли? Не… так быть не может. Перед человеком открыты все возможности – хочет, станет вором, хочет – Буддой, а хочет – огурцом.
– Что еще за огурцом?
– Это я к слову, – сказал Витя, – к слову. – Голос у Вити дрожал, было видно, что он волновался. – Если человек может быть алкашом, то он и всем другим может быть – звездой, или бабочкой, или огурцом. Иначе какая же это справедливость, иначе ведь труба получается, сплошные, блин, сумерки, а не жизнь.
– Вот ты, – сказал Николай, подумав, – ты хочешь быть огурцом?
– Я, например, не хочу, – сказал Витя, – а вот кто-то, например, захочет. И сможет, если очень захочет, – должен смочь.
Если человек не сможет стать, чем захочет, то все несправедливо и никого нет.
– Кого никого? – не понял Николай.
– Никого. И Бога нет, – тихо сказал Витя, и Николай услышал по голосу, как тот ужаснулся.
С озера долетел какой-то утробный звук, и Николай подумал, что, наверное, в озере сейчас хорошо видны звезды и что в нем живет странная говорящая рыба, которая, может, хочет сказать людям про них, но у нее отчего-то не выходит.
– В общем, он чуть не спился, а до этого у него много чего в жизни было. Семья, потом другая. Потом консерватория. А потом он спился.
– Чего ты заладил, – разозлился Николай, – спился, спился. Смотри сам не спейся.
– Я не сопьюсь, – угрюмо сказал Витя. – У меня дело есть, саксофон.
С озера снова долетел нехороший гулкий звук, словно кто-то кого-то проглотил.
– Вот ты говоришь, Будда спиться не может, а откуда ты знаешь, может Будда спиться или нет?
Николай прикрыл глаза, и теперь перед ними стояло бледное лицо Маши, такое, как у нее было той первой ночью, когда она его любила на открытой веранде его дома, ночью, в доме над кладбищем и тоже под звездами. Маша! – позвал Николай молча, – вернись, пожалуйста. Я один без тебя пропаду. – Потом он открыл глаза и сказал:
– Вообще-то Иккю закладывал. И Хотей тоже может заложить при случае, мама не горюй!
– А кто это? – спросил Витя.
– Будды, – сказал Николай, – просветленные люди.
– Вот я и говорю, – оживился Витя. – Тут не может быть такого, что раз ты пьяница, то тебе кранты на все времена.
Он помолчал, глядя, как в небе словно бы кто-то тихо прошел, качнув занавеску, но так, что его никто не заметил. Витя сказал:
– Савва говорит, что профессор необычайный святой человек и что сейчас уже никто не отличит святого от просто чувака, обыкновенного лабуха. Он сказал, что он необычный, что он даже и не святой, а Христос.
– Достал ты меня, Витя, – отозвался человек-лось. Он закрыл глаза, и теперь они с Машей бежали по звездной дороге вдвоем, и хоть им там было хорошо и свободно, как прежде, как тогда, на веранде, но Николай отчего-то все равно плакал, хоть и не мог понять, отчего именно. Наверное, оттого, что лицо у Маши было очень красивое и бледное, а ноги белые, и дорога не кончалась и никогда не могла кончиться.
– Он людей исцеляет музыкой и просто молчанием. Савва сказал, что он одного мужика исцелил от паралича, а еще бабку от алкоголизма. Что он сам видел. Причем, заметь, ничего не делал. Савва еще про Общество живых говорил, – тихо закончил Витя.
– Что за общество? – неожиданно заинтересовался Николай. – Что за живые? Ну-ка, ну-ка давай поподробнее.
– Общество живых, – обрадовался Витя, – это…
23
Конечно, мы все одиноки. Но кто сказал, что можно безвозвратно утратить связь хоть с одним человеком. При желании – это конечно. Можно сделать вид, что человека ненавидишь и желаешь вычеркнуть его из своей жизни, и он превращается для тебя в не человека даже, а в какую-то неприятную фигуру, витающую в твоей памяти, и чем больше ты его ненавидишь, тем большее оказываешься в обществе мертвых. Это может быть твоя бывшая жена, товарищ или еще кто-то подходящий, но как бы там ни было, ты из этих людей, пусть для тебя и не весьма приятных, делаешь теперь не людей, а проводников в царство мертвых. Конечно, им от этого ничего не будет, потому что проводники живут только в твоем воображении, но уж зато там-то они и набирают полную свою силу и ведут тебя по адресу и назначению, прямо в страну неживых. Потому что для того, чтобы попасть в царство мертвых, умирать не обязательно. И царство, и Общество мертвых существуют не только с той стороны видимой жизни, но и с этой.
Когда ты сам становишься мертвым, а из бывшего любимого делаешь проводника в Общество мертвых, то, конечно же, такого живого человека ты утрачиваешь, подменив его на плод своего воображения, который, однако, обладает вполне явной силой спровадить тебя в тартарары. И отныне ты живешь в аду, хотя внешне еще ничем не отличаешься от того, каким ты был всего несколько лет назад, когда у тебя была живая душа. А теперь она умерла. Потому что нельзя ненавидеть, врать, предавать, затевать диалоги с проводниками и при этом сохранить душу. Вот так ты и ходишь мертвый, причем не только среди живых, но по большей части среди всяких шоферов, министров, домохозяек, чиновников и парикмахеров, которые, как и ты, тоже давно померли, но продолжают наполнять собой футляр тела, цепляясь за него как за доказательство своего существован